Что пришло процвесть и умереть.
«Мне осталась одна забава…»
Мне осталась одна забава:
Пальцы в рот – и веселый свист.
Прокатилась дурная слава,
Что похабник я и скандалист.
Ах! какая смешная потеря!
Много в жизни смешных потерь.
Стыдно мне, что я в бога верил.
Горько мне, что не верю теперь.
Золотые, далекие дали!
Все сжигает житейская мреть.
И похабничал я и скандалил
Для того, чтобы ярче гореть.
Дар поэта – ласкать и карябать,
Роковая на нем печать.
Розу белую с черною жабой
Я хотел на земле повенчать.
Пусть не сладились, пусть не сбылись
Эти помыслы розовых дней.
Но коль черти в душе гнездились –
Значит, ангелы жили в ней.
Вот за это веселие мути,
Отправляясь с ней в край иной,
Я хочу при последней минуте
Попросить тех, кто будет со мной, –
Чтоб за все за грехи мои тяжкие,
За неверие в благодать
Положили меня в русской рубашке
Под иконами умирать.
Письмо матери
Ты жива еще, моя старушка?
Жив и я. Привет тебе, привет!
Пусть струится над твоей избушкой
Тот вечерний несказанный свет.
Пишут мне, что ты, тая тревогу,
Загрустила шибко обо мне,
Что ты часто ходишь на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.
И тебе в вечернем синем мраке
Часто видится одно и то ж:
Будто кто-то мне в кабацкой драке
Саданул под сердце финский нож.
Ничего, родная! Успокойся.
Это только тягостная бредь.
Не такой уж горький я пропойца,
Чтоб, тебя не видя, умереть.
Я по-прежнему такой же нежный
И мечтаю только лишь о том,
Чтоб скорее от тоски мятежной
Воротиться в низенький наш дом.
Я вернусь, когда раскинет ветви
По-весеннему наш белый сад.
Только ты меня уж на рассвете
Не буди, как восемь лет назад.
Не буди того, что отмечталось,
Не волнуй того, что не сбылось, –
Слишком раннюю утрату и усталость
Испытать мне в жизни привелось.
И молиться не учи меня. Не надо!
К старому возврата больше нет.
Ты одна мне помощь и отрада,
Ты одна мне несказанный свет.
Так забудь же про свою тревогу,
Не грусти так шибко обо мне.
Не ходи так часто на дорогу
В старомодном ветхом шушуне.
«Да! Теперь – решено. Без возврата…»
Да! Теперь – решено. Без возврата
Я покинул родные края.
Уж не будут листвою крылатой
Надо мною звенеть тополя.
Низкий дом без меня ссутулится,
Старый пес мой давно издох.
На московских изогнутых улицах
Умереть, знать, сулил мне Бог.
Я люблю этот город вязевый,
Пусть обрюзг он и пусть одрях.
Золотая дремотная Азия
Опочила на куполах.
А когда ночью светит месяц,
Когда светит… черт знает как!
Я иду, головою свесясь,
Переулком в знакомый кабак.
Шум и гам в этом логове жутком,
Но всю ночь напролет, до зари,
Я читаю стихи проституткам
И с бандитами жарю спирт.
Сердце бьется все чаще и чаще,
И уж я говорю невпопад:
– Я такой же, как вы, пропащий,
Мне теперь не уйти назад.
Низкий дом без меня ссутулится,
Старый пес мой давно издох.
На московских изогнутых улицах
Умереть, знать, сулил мне Бог.
«Клен ты мой опавший, клен заледенелый…»
Клен ты мой опавший, клен заледенелый,
Что стоишь, нагнувшись, под метелью белой?
Или что увидел? Или что услышал?
Словно за деревню погулять ты вышел.
И, как пьяный сторож, выйдя на дорогу,
Утонул в сугробе, приморозил ногу.
Ах, и сам я нынче чтой-то стал нестойкий,
Не дойду до дома с дружеской попойки.
Там вон встретил вербу, там сосну приметил,
Распевал им песни под метель о лете.
Сам себе казался я таким же кленом,
Только не опавшим, а вовсю зеленым.
И, утратив скромность, одуревши в доску,
Как жену чужую, обнимал березку.
Эдгар По19 января 1809 года, Бостон – 7 октября 1849 года, Балтимор
ВоронВ переводе В. Брюсова.
Как-то в полночь, в час унылый, я вникал,
устав, без силы,
Меж томов старинных, в строки рассужденья
одного
По отвергнутой науке, и расслышал смутно
звуки,
Вдруг у двери словно стуки, – стук у входа
моего.
«Это – гость, – пробормотал я, – там,
у входа моего,
Гость, – и больше ничего!»
Ах! мне помнится так ясно: был декабрь
и день ненастный,
Был как призрак – отсвет красный от камина
моего.
Ждал зари я в нетерпеньи, в книгах тщетно
утешенье
Я искал в ту ночь мученья, – бденья ночь,
без той, кого
Звали здесь Линор. То имя… Шепчут ангелы его,
На земле же – нет его.
Шелковистый и не резкий, шорох алой
занавески
Мучил, полнил темным страхом, что не знал я
до того.
Чтоб смирить в себе биенья сердца, долго
в утешенье
Я твердил: «То – посещенье просто друга
одного».
Повторял: «То – посещенье просто друга
одного,
Друга, – больше ничего!»
Наконец, владея волей, я сказал, не медля боле:
«Сэр иль Мистрисс, извините, что молчал
я до того.
Дело в том, что задремал я, и не сразу
расслыхал я,
Слабый стук не разобрал я, стук у входа моего».
Говоря, открыл я настежь двери дома моего.
Тьма, – и больше ничего.
И, смотря во мрак глубокий, долго ждал я,
одинокий,
Полный грез, что ведать смертным
не давалось до того!
Все безмолвно было снова, тьма вокруг была
сурова,
Раздалось одно лишь слово: шепчут ангелы его.
Я шепнул: «Линор», и эхо – повторило мне его,
Эхо, – больше ничего.
Лишь вернулся я несмело (вся душа во мне
горела),
Вскоре вновь я стук расслышал, но ясней,
чем до того.
Но сказал я: «Это ставней ветер зыблет
своенравней,
Он и вызвал страх недавний, ветер, только
и всего,
Будь спокойно, сердце! Это ветер, только
и всего.
Ветер, – больше ничего!»
Растворил свое окно я, и влетел во глубь покоя
Статный, древний Ворон, шумом крыльев
славя торжество,
Поклониться не хотел он; не колеблясь,
полетел он,
Словно лорд иль лэди, сел он, сел у входа моего,
Там, на белый бюст Паллады, сел у входа моего,
Сел, – и больше ничего.
Я с улыбкой мог дивиться, как эбеновая птица,
В строгой важности – сурова и горда была
тогда.
«Ты, – сказал я, – лыс и черен, но не робок
и упорен,
Древний, мрачный Ворон, странник с берегов,
где ночь всегда!
Как же царственно ты прозван у Плутона?»
Он тогда
Каркнул: «Больше никогда!»
Птица ясно прокричала, изумив меня сначала.
Было в крике смысла мало, и слова не шли сюда.
Но не всем благословенье было – ведать
посещенье
Птицы, что над входом сядет, величава и горда,
Что на белом бюсте сядет, чернокрыла и горда,
С кличкой: «Больше никогда!»
Одинокий, Ворон черный, сев на бюст, бросал,