100 женщин великого мистификатора из Мелитополя — страница 8 из 10

Уже в 1923 году А. В. Луначарский отмечает в одной из своих статей работы Александра Тышлера: «Нет никакого сомнения, что Тышлер обладает значительным внешним художественным умением и каким-то большим зарядом совершенно самобытной поэзии». Вот этого-то заряда поэзии, прозорливо угаданного Анатолием Васильевичем Луначарским, Тышлеру хватило с избытком на всю его жизнь.

Александр Григорьевич пишет картины талантливо, если он берется за перо — выходит тоже талантливо, и говорит он талантливо, и даже стол накрывает талантливо. Что же это за чудо такое — талант? «Талант есть способность сказать или выразить хорошо там, где бездарность скажет и выразит дурно». Эти слова принадлежат Достоевскому.

Ладится все у Тышлера в руках. А его работы расширяют горизонт наших привычных представлений.

— Я люблю писать и рисовать людей, особенно женщин, — признается Тышлер. — Но изображаю их, как правило, в необычных и необыденных связях и ситуациях. Соединение с вещью происходит вне законов перспективы и реальных масштабов. Казалось бы, человек меньше, чем дом. А в моих работах женщина иногда может нести на голове целый город.

Для Тышлера в искусстве нет ничего второстепенного, малозначащего: в каждой работе он художник, который выбирает для себя самый трудный, а потому и самый рискованный путь. Однажды, садясь вместе с Александром Григорьевичем в машину, я неловко захлопнул дверцу и сильно поранил ему палец. Чувствовал я себя отвратительно, не знал, куда себя деть.

Тышлеру было очень больно, хотя он ничего этого не выказывал, не морщился, не стонал. Но мое состояние он понял и спокойно сказал:

— Вы не переживайте, этот палец на левой руке мне не нужен для работы!

Благородство души, щедрость натуры подкупают в его произведениях. И еще есть в них изумляющая языческая чистота восприятия. Порой Тышлер казался мне идолопоклонником. Но поклонялся он не фетишу, а жизни, добру, природе, красоте. Когда-то в России звонили на всех колокольнях. Это вырастало в целую симфонию и называлось «красный звон». Такой красный звон создают и произведения Тышлера.

Об Александре Григорьевиче никогда нельзя было сказать «старик». Это как-то совершенно не вязалось с его обликом. Он просто был восьмидесятилетним художником с молодой душой. И молодость его была незаемная. Она — итог труда, опыта, сохранности чувств. Прекрасные женщины доверчиво и открыто глядят с его картин, они счастливы тем, что видят солнце и свет неба, они радуются настоянному на зеленых травах воздуху, они ждут любви.

Каждое лето Александр Григорьевич проводил в старинном городке Верее. Он там работал, гулял, наблюдал, любовался речкой, резал скульптуры из дерева, а воображение влекло его, как в молодости, в неведомые миры.

Редколлегия пятитомного издания «Искусство Парижской коммуны», которое издавалось в Париже, обратилась к Тышлеру с просьбой — сделать заставку к первому тому. Такие же предложения получили Пабло Пикассо и Ренато Гуттузо. В очередной мой приход в мастерскую Александр Григорьевич показал солидный том со своей заставкой. Она была изящна и романтична. Изображена была чудесная молодая женщина. Взволнованно и темпераментно рисовал ее художник.

— По-моему, я сделал свой рисунок не хуже Пикассо, — сказал Тышлер.

Я ничего не отвечал, разглядывал, сравнивал. А Тышлер добавил:

— Смешно хвастаться, но мне кажется, что у меня вышло на этот раз лучше, чем у них…

Почти без всякого перехода Тышлер вдруг спрашивает:

— Вы когда-нибудь смотрели на небо в телескоп?

— Смотрел.

— А я нет. Всю жизнь мечтал об этом.

Александр Григорьевич на минуту задумывается.

— Когда я вернулся из армии в Мелитополь, мы очень голодали. Приезд мой домой был неожиданным для родных. Они думали, что я уже давно сложил где-то свои кости. Мы с молодым писателем Максом Поляновским организовали «Окна РОСТА». Макс писал стихи, я рисовал. На больших фанерах мы писали портреты В. И. Ленина. Я очень здорово научился писать такие портреты. Писали масляными красками. За это нам ничего не платили.

В молодости мы много работали, много спорили. Бывало, и выпивали, но после работы. Пили, конечно, не так, как Есенин. Я его хорошо знал. Мы очень поддерживали Маяковского. Нам приходилось за него драться. Он воевал с мещанством, и его ненавидела старая интеллигенция, особенно почему-то зубные врачи и юристы.

…Живая память Александра Григорьевича что-то выискивает в пространстве и времени, выбирает изощренно, то возносясь куда-то вверх, то приникая к земле.

— Я помню, — говорит Тышлер, — в 1908 или 1910 году все ждали комету Галлея. Все вокруг было пропитано этой кометой. На ней предприимчивые люди хорошо спекулировали. На духах, на конфетах была нарисована комета. Печать тогда была неплохая, хорошо печатали. Даже на шляпках, которые носили женщины, впереди была звездочка, от нее шел назад хвост оранжевого цвета. Это комета Галлея…

— Недавно, — продолжает Александр Григорьевич, — я был в Третьяковке и внимательно смотрел картину А. Иванова «Явление Христа народу». Это очень хорошая картина. Я долго смотрел, и она мне нравилась все больше… А вот в Ленинграде мне бросилась в глаза «Фрина» Семирадского. Это очень одаренный человек. Видно, что он затрачивает огромный труд, все знает, все умеет, а искусства нет. В другом окружении, не в академическом, в иной ситуации он был бы иным художником…

Память ведет Тышлера в самые неожиданные лабиринты.

— Люблю Шекспира. В кино его можно здорово поставить. Но нужно, чтобы это был настоящий Шекспир. У Козинцева это не получилось. Шекспир у него вышел бытовой, заземленный. А Шекспир — это чувства, страсти, надо передать его внутреннюю суть. Я смотрел старые фильмы — они очень устарели, их неинтересно смотреть. Живопись — искусство более долговечное, чем кино. Она только темнеет от времени. У Семирадского время может все потемнить — все равно будет плохая живопись. У Рембрандта все потемнеет, останется один блик на носу — все равно это будет хорошая живопись… Чтобы понять художника, — говорит Александр Григорьевич убежденно, — нужно жить искусством. Вот у меня недавно были два писателя, фамилий вам называть не буду, хорошие писатели, но они ни черта не понимают в искусстве, потому что они этим не живут. Маяковский сам был художник, он понимал. Илья Эренбург понимал, он много видел, много думал, много писал о художниках, знал тонкости их работы, дружил со многими. Он жил этим. В этом все дело! Олеша хорошо разбирался — что к чему. Говорят, что Катаев понимает…

— Александр Григорьевич, а за что вам присвоено звание заслуженного деятеля искусств Узбекистана?

— Во время войны мы с Михоэлсом были в Ташкенте. Там в Узбекском театре драмы им. Хамзы мы поставили «Муканну» X. Алимджана. Надо сказать, что Михоэлс с поразительной энергией работал во всех ташкентских театрах, он заботился о том, чтобы оживилось и узбекское оперное искусство, и драматическое.

Муканна — это герой, который возглавил освободительное движение, он жил в восьмом веке. Я ничего не знал об этом времени, прочитал пьесу. Пьеса талантлива, автор — очень хороший человек. Но у меня совершенно нет никакого материала для работы. Как тут быть?

И знаете, кто меня выручил? Один очень хороший, культурный и добрый человек. Председатель Совнаркома Узбекистана. Постойте, как же его фамилия? Кажется, Абдурахманов. Да, Абдурахманов. Я сказал ему, что у меня абсолютно ничего нет, никакого материала о той эпохе. В ответ он протянул ключ.

— Вот возьмите. Это от моей библиотеки в Совнаркоме. Может быть, вы там что-нибудь найдете. У меня неплохая библиотека, — любезно сказал Абдурахманов, — покопайтесь там хорошенько. И работайте, сколько вам будет нужно.

Я пошел — и что вы думаете? — нашел! Знаете, что я там нашел? Скульптуру. Да, книги, в которых рассказывалось, что немцы делали раскопки и нашли скульптуру восьмого века. Я воодушевился. И задумал построить весь спектакль на скульптуре. Костюмы бедняков, крестьян, рабов — все строилось на скульптуре. Я всегда делал все сам — и костюмы, и декорации. Есть художники, которые передоверяют часть работы другим. Это нарушает цельность. У меня получилось неплохо. И весь спектакль удался, вышел интересным, значительным. Когда была премьера, Михоэлса уже в Ташкенте не было, он вылетел в Америку по правительственному заданию. Узбекское правительство высоко ценило его работу по подъему национального искусства и наградило почетной грамотой и золотыми часами. Я ставил еще в Ташкенте и музыкальный спектакль. Когда я включал в Ташкенте радио, мне казалось, что все время передают одну и ту же музыку. Я удивлялся: неужели у них нет другой музыки? Все время одно и то же, одно и то же. И на улице, и в чайной. Мне сказали, что это не так. Я стал прислушиваться. И понял, что это не музыка плохая, а мои уши — ослиные. У них, узбеков, очень хорошая музыка. А вот художников у них совсем не было.

Я хорошо схватываю национальный колорит, у меня есть чутье к национальному.

Слушая Тышлера, вспоминая его работы разных лет, в особенности театральные — в цыганском театре, еврейском, узбекском, — убеждаешься в правоте тышлеровских слов, он не только схватывает колорит, ему под силу увидеть, понять и передать своеобразие, душу и красоту каждого народа. Рисуя Муканну, Тышлер раскрывает натуру героя. Художник любит яркий костюм, выразительную деталь, но поверхностная восточная экзотика претит ему. Поэтому в его декорациях возник среднеазиатский пейзаж, насквозь просвеченный золотисто-белым раскаленным солнцем.

«Постановка «Муканны» в театре имени Хамзы, — писала газета «Правда Востока» 12 сентября 1943 года, — является достижением узбекского театра. Постановщики — народные артисты С. М. Михоэлс и М. М. Уйгур придали спектаклю известную праздничность, правильно подчеркнув романтическую героику пьесы и усилив ее лирический элемент удачным музыкальным сопровождением (композиторы А. В. Успенский и А. Г. Мушель). Талантливый художник-постановщик Александр Тышлер, пренебрегая натуралистическим воспроизведением ненужных археологических деталей прошлого, сумел вместе с тем создать серию исторических и бытовых картин, насыщенных конкретными чертами национального и исторического своеобразия. Особенно удачны массовые сцены, имеющие решающее значение для народной драмы.