– Думаю, я смогу, – немного поразмыслив, отозвался Ваня. – Я тут бывал, местность знаю. Разрешите, товарищ Бубка, я мигом. Одна нога тут, другая – там.
– Куда ты, дурья башка? – Петро дернул парня за штанину. – Еще нарвешься на немцев. Их тут тьма-тьмущая!
– Не нарвусь, глазом моргнуть не успеете, как я уже вернусь.
– Ну, как знаешь…
Едва Ваня успел отползти на тридцать метров, как землю за его спиной разорвал чудовищный взрыв. Вжавшись всем телом в колючий снег, солдатик на мгновение замер, словно парализованный. Но внезапная мысль, пронзившая сознание, заставила его поднять голову и обернуться. Ужасающая картина открылась его глазам: там, где еще недавно в надежде на спасение жались к земле его товарищи, теперь зияла обугленная, дымящаяся воронка. Вокруг, словно осенние листья, разбросаны окровавленные обрывки тел тех, с кем он еще вчера делил последний сухарь и мечтал о доме.
– Петро… дядя Стёпа… как же так? – прошептал он посиневшими от холода губами. – Вы же… вы же… сволочи, фрицы! Дайте только добраться до вас, тогда уж не пожалею для вас патронов, гады.
Ваня сжал кулаки. В его сердце запылала неугасимая ярость, подкрепленная стальной решимостью во что бы то ни стало выполнить задание. В память о погибших товарищах. Как и обещал командиру. Солдат хотел уже было встать, как вдруг его голова уперлась в холодную сталь ствола пистолета-пулемета.
– Hände hoch!.. Рьюки верх, russische Schwein! Schnell![1] Вставать!
Ваня приподнял голову и увидел перед собой трех немецких солдат, вооруженных до зубов. «Эх, мне бы до автомата дотянуться. Всех положу! Ни одна тварь не выживет!» – промелькнуло в голове, когда взгляд упал на занесенный снегом автомат.
Медленно, стараясь не привлекать внимания, Ванька потянулся к оружию, но короткая очередь оборвала его движение. Обжигающая боль пронзила все тело бойца.
– Wage es nicht![2] Шьютить нет! – прорычал немец, ударив паренька прикладом по голове. – Вставать! Бьистро!
Через четверть часа Ваня и сопровождавшие его немецкие пехотинцы оказались в траншее, запруженной солдатами вермахта, которые о чем‑то говорили. С любопытством разглядывая щуплого паренька, они провожали его веселыми выкриками.
Несмотря на перебитую правую руку, ему связали запястья. Войдя в блиндаж, солдат вытянулся по стойке смирно:
– Herr Major, wir haben einen Gefangenen mitgebracht[3], – отчеканил фриц, подталкивая солдата вперед. – Die anderen Menschen starben[4].
– Gut, du kannst gehen[5], – внимательно изучая пленного, ответил сухой длинный офицер с колючими глазами, одетый в походную куртку.
Пленный солдат стоял перед ним склонив голову. Нет, это был не страх. Страх давно покинул этого отважного юношу. В его груди билось сердце льва. Ивана терзала лишь одна мысль: он не выполнил задания. Подвел. Не справился.
– Слушать меня, – сквозь шум в ушах услышал Ваня, – я спрашивать, ты отвечать. Хорошо?
Немецкий офицер старательно подбирал слова, четко выговаривая каждый звук.
– Ты есть из какой дивизии?
Ванька приподнял лицо и хмуро покосился на стоящего напротив майора.
– Ты можешь молчать, глюпый Иван, но все равно сказать. Итак, ты есть из какой дивизии?
– Не могу знать, – глухо ответил солдатик.
– Из какого полка?
– Не могу знать, – повторил он.
– Где стоять ваш батальон? Сколько есть человек? Вооружение? Пушки, пулеметы? Сколько? Отвечай! – властно проговорил офицер, буравя паренька небесно-голубыми глазами.
Солдат хранил молчание, исподлобья сверля взглядом допросчика. Из простреленной руки сочилась кровь. Багряные ручейки медленно струились, падая крупными, обреченными каплями к его израненным ногам.
– Почему ты молчишь? – не выдержал майор. Его глаза заметали молнии. – Вы уже проиграть. Наша доблестная армия шагать в Москве через неделю. Мы строить новый мир, а вы будете нашими рабами. Вы быть только рабами, глюпые Иваны. Sie sind Untermenschen![6] Говори!
– Не могу.
– Почему ты не можешь? Отвечать!
Но Ванька, стиснув зубы, молчал, становясь с каждой минутой все бледнее и бледнее.
– Отвечать! – повторил офицер, расстегивая кобуру. – Почему ты молчишь? Я знать все равно. Ты скажешь: доб-ро-воль-но или нет, но ты скажешь.
– Не могу по долгу службы.
– Что есть «долг слюжбы»? – не понял немец, вопросительно приподняв бровь. – Сказать!
– Присяга.
– Какая… Что есть «присьага»?
– Солдатская. Я не могу выдать врагу тайны. Я поклялся, – твердо заявил Ваня, вскинув взгляд.
– Глюпый Иван, я стрелять в тебя. Слышать? Стрелять! – закричал майор, выходя из себя.
Упрямство и строптивость русского солдата, которого он вообще не считал за человека, привели его в бешенство.
– Не могу! – повторил солдат, решительно мотнув головой.
– Глюпый Иван, глюпое упрямство! – сквозь зубы произнес немец и, достав пистолет, выстрелил в плечо молодому бойцу.
Резкая боль, от которой помутнело в глазах, обожгла тело Ваньки. Он было качнулся, но в ту же секунду вновь ровно встал перед разъяренным офицером.
– Не могу! – процедил солдат.
– Не могу? – воскликнул немец, пораженный несговорчивостью солдата. – Ты сам хотеть…
Вновь раздался выстрел. Жгучая боль пронзила ногу бойца, и он повалился на землю, из раны хлынула кровь, заливая землю вокруг. Но молодой воин не собирался сдаваться. Преодолевая боль, Ваня собрал всю свою волю и поднялся, словно каменное изваяние. Он смело смотрел потускневшими глазами в лицо немецкому офицеру. «За нами Москва, – промелькнула в его памяти фраза командира, получившего приказ стоять до последнего. – Отступать нам некуда. Наше правительство и товарищ Сталин велели удержать рубеж, стоять до конца. И мы это сделаем. Сделаем, потому что любим свою Родину, наших близких, поддерживающих нас и верящих в нас. Сделаем, чтобы отомстить за смерть наших родных, друзей, соратников. Мы сможем, мы выстоим».
– Да, мы сможем, мы выстоим, – еле слышно прошептал паренек и еще крепче сжал зубы.
– Ты опять молчать? Зачем? Разве не больно? Если ты молчать, то я опять стрелять. Это есть мой долг.
– Не могу…
С любопытством разглядывая пленного, немецкий офицер с мгновение молчал, а потом задал вопрос:
– Кормить вас хорошо?
– Продовольствие имеем, по закону, – хмуро отозвался солдат.
– Голод есть? Вы есть голодный?
– Мы сытые, имеем все, что полагается солдату.
– Что вы есть? Еда! Ты понимать меня? Что вы кушать?
– Не могу выдавать врагам военной тайны.
– Присьага? Да? – усмехнулся немец. – Ты решать свою судьбу сам.
Майор отступил на два шага и вновь выстрелил в Ваньку. Превратив второе плечо пленника в кровавое месиво, немец с нескрываемым, почти научным интересом вглядывался в лицо юноши, едва державшегося на ногах. Его поражала несгибаемая воля этого русского воина.
– Не могу… солдатская присяга, – услышал тот слабый голос паренька.
Сквозь пелену ускользающего сознания, вызванную адской болью и стремительной потерей крови, Ванька услышал недовольное, но в то же время исполненное восхищения восклицание майора:
– Ты состоять из дерева или кирпича? Ты все повторять: не могу, присьага, не могу, присьага. Ты не знать других слов? Ты соврать мне, чтобы спасать жизнь. Соврать! Это не есть сложно! Дивизия, есть, пулеметы… соврать! Чтобы я не убить тебя за молчание.
– Перед смертью не врут, – ответил солдат и рухнул к ногам офицера, проваливаясь в беспамятство.
Глядя на распростертое бездыханное тело, немец долго размышлял о загадочной русской душе, которую, сколько ни изучай, все равно невозможно понять никому, кроме самих русских.
– Herr Major, Russisch! Sie kommen! Sie treten ein! – прокричал вбежавший солдат. – Was sollen wir tun?[7]
Спрятав пистолет в кобуру, офицер поспешил к выходу. Но, остановившись в дверях, он обернулся и бросил мимолетный взгляд на окровавленное тело, казалось, навеки затихшее на полу.
– Если русские все такие непреклонные, то мы уже проиграли войну… Не зря герр Отто фон Бисмарк как-то сказал: «Даже самый благополучный исход войны никогда не приведет к распаду России, которая держится на миллионах верующих русских греческой конфессии. Это государство даже после полного поражения будет оставаться нашим порождением, стремящимся к реваншу противником». Он был прав. Теперь я это понимаю.
С этими словами майор стремительно вышел из блиндажа.
На календаре было 5 декабря 1941 года.
«Малютка»
На кухне тускло горела керосиновая лампа. Две женщины, кутаясь в потерявшие вид пуховые платки, готовили скромный ужин, то и дело поглядывая на бушующую за окном метель. Пурга и завывание ветра наводили на них тоску, ибо они знали, что завтра все дороги, ведущие к Марьяновскому промкомбинату и в местную больницу, вновь будут занесены.
– Опять снег, – проворчала одна из женщин, с тоской поглядывая на сушившиеся возле печи ботинки. – Будь он проклят! Ненавижу зиму!
– Нинка, ну чего ты опять ноешь? Можно подумать, что твои сетования что-то изменят, – наливая в чашку кипяток, произнесла соседка.
– Тебе легко говорить, Полина, – огрызнулась Нина, – ты привыкла к холодам. У вас на Смоленщине, наверно, сугробы в два метра – обычное дело. А я всю жизнь прожила на юге. Мы отродясь не видывали снега. Да еще и в таком количестве. Почему нас не отправили в эвакуацию в Среднюю Азию? Зачем я здесь?
– Я не в силах ответить на этот вопрос… Кстати, ты слышала? У вас в цеху решили собрать деньги для наших бойцов. Мне говорила Тося на днях. Это правда? В больнице мы тоже собираем на самолет.