I
Жорж Дюруа вернулся к своим прежним привычкам.
Устроившись в маленькой квартирке нижнего этажа на Константинопольской улице, он вел теперь благоразумный образ жизни, как и надо было человеку, готовящемуся к новой жизни. Его отношения с г-жой де Марель приняли супружеский характер, словно он заранее готовился к предстоящему событию. Его любовница, удивленная спокойной размеренностью их связи, часто говорила, смеясь:
— Ты еще скучнее моего мужа; право, не стоило менять.
Г-жа Форестье все не приезжала. Она задержалась в Канне. Он получил от нее письмо, в котором она извещала его, что приедет только в половине апреля, ни словом не намекая на то, что было при их расставании. Он ждал. Он решил жениться на ней во что бы ни стало и пустить в ход все зависящие от него средства, если она начнет колебаться. Но он верил в свою счастливую звезду, верил в неотразимость своего обаяния, подчинявшего ему всех женщин.
Коротенькая записка предупредила его о приближении решительной минуты.
«Я в Париже. Зайдите ко мне. Мадлена Форестье».
И только. Он получил это письмо утром, с девятичасовой почтой. В тот же день, в три часа, он явился к ней. Она протянула ему обе руки со своей прелестной приветливой улыбкой, и в течение нескольких секунд они пристально смотрели друг на друга.
Потом она прошептала:
— Как вы были добры, что приехали ко мне в те ужасные дни.
Он ответил:
— Я сделал бы все, что бы вы мне ни приказали.
Они сели. Она стала расспрашивать его о всех новостях, о Вальтерах, о всех сотрудниках, о газете. О ней она часто вспоминала.
— Мне очень недостает ее, — сказала она. — Я журналистка в душе. Что делать, я люблю это ремесло.
Она замолчала. Ему показалось, что он уловил нотку призыва в ее улыбке, в тоне голоса, в словах. И, хотя он дал себе слово не ускорять событий, он все-таки пробормотал:
— В таком случае почему бы вам… почему бы вам… не продолжать… заниматься… этим ремеслом под… Фамилией Дюруа?
Сразу сделавшись серьезной, она положила руку на его плечо и прошептала:
— Не будем пока говорить об этом.
Но он понял, что она соглашается, и, упав к ее ногам, стал осыпать ее руки страстными поцелуями, повторяя прерывающимся голосом:
— Благодарю вас, благодарю… Как я люблю вас!
Она встала. Он тоже поднялся и заметил, что она сильно побледнела. Он понял тогда, что нравится ей, — быть может, уже давно. Они стояли лицом к лицу: он обнял ее и поцеловал в лоб долгим, нежным, серьезным поцелуем.
Она освободилась из его объятий и продолжала серьезным тоном:
— Послушайте, друг мой, я еще не приняла никакого решения. Однако, может быть, я скажу «да». Но вы должны обещать мне хранить это в величайшей тайне, пока я вам не разрешу говорить.
Он дал слово и ушел, не помня себя от радости.
С этого дня во время своих посещений он старался быть возможно более сдержанным и не просил ее больше об определенном решении, тем более что в ее манере говорить о будущем, произносить слово «потом», в проектах, касающихся их обоих, таилось нечто более интимное и глубокое, чем в самом категорическом обещании.
Дюруа неутомимо работал, мало тратил, старался накопить немного денег, чтобы не оказаться без гроша ко дню свадьбы. Он сделался настолько же скуп, насколько прежде был расточителен.
Прошло лето, за ним осень; ни у кого не возникло ни малейших подозрений в виду редкости их свиданий, носивших обычный светский характер.
Однажды вечером Мадлена сказала, не спуская с него пристального взгляда:
— Вы еще не сообщили о нашем намерении госпоже де Марель?
— Нет, мой друг; я обещал вам хранить это в тайне и не обмолвился ни словом ни одной душе.
— Ну, так теперь пора предупредить ее. Со своей стороны, я сообщу об этом Вальтерам. Вы ей скажете на этой же неделе, не правда ли?
Он покраснел:
— Да, завтра же.
Она медленно отвела глаза, словно не желая замечать его смущения, и продолжала:
— Если вы ничего не имеете против, мы можем обвенчаться в начале мая. Это будет вполне прилично.
— Я во всем с радостью повинуюсь вам.
— Мне хотелось бы, чтобы свадьба была десятого мая, в субботу, потому что это день моего рождения.
— Прекрасно, десятого мая.
— Ваши родители живут около Руана, не правда ли? По крайней мере, вы мне так говорили.
— Да, около Руана, в Кантеле.
— Чем они занимаются?
— Они… мелкие рантье.
— Мне очень хочется познакомиться с ними.
Он колебался, очень смущенный.
— Но ведь они… они…
Потом он решился все сказать откровенно, как подобает человеку с характером.
— Дорогая моя, они простые крестьяне, держат трактир; они из кожи лезли, чтобы дать мне образование… Я их не стыжусь, но их простота… грубость… могут, пожалуй, смутить вас.
Г-жа Форестье очаровательно улыбнулась; все ее лицо осветилось нежностью и добротой.
— Нет, я буду их очень любить. Мы поедем к ним. Это мое непременное желание. Мы еще поговорим об этом. Я тоже из небогатой семьи… мои родители умерли. У меня нет ни одного близкого человека на свете… — Она протянула ему руку и прибавила: — кроме вас.
Он почувствовал себя растроганным, взволнованным, покоренным; до сих пор ни одна женщина не вызывала в нем таких чувств.
— Я думаю об одной вещи, — сказала она, — но это трудно объяснить.
Он спросил:
— О чем же это?
— Видите ли, дорогой мой, у меня, как у всех женщин, есть свои слабости, свои недостатки: я люблю все блестящее, все громкое. Мне ужасно хотелось бы носить аристократическую фамилию. Не могли ли бы вы, по случаю нашего брака… немножко… немножко облагородить свою фамилию?
Теперь она, в свою очередь, покраснела, словно считая свое предложение не совсем тактичным.
Он ответил просто:
— Я часто об этом думал, но нахожу, что это не так легко осуществить.
— Почему?
Oн рассмеялся:
— Я боюсь показаться смешным.
Она пожала плечами:
— Какой вздор! Все это делают, и никто над этим не смеется. Разделите пополам вашу фамилию: «Дю Руа». Это будет великолепно.
Он возразил тоном знатока:
— Нет, нужно сделать не так. Это слишком простой, слишком банальный, слишком затасканный способ. Я хотел сначала взять для своего псевдонима название нашей деревни; потом постепенно начать прибавлять его к моей фамилии и затем уже разделить ее пополам, как вы только что предложили.
Она спросила:
— Ваша деревня называется Кантеле?
— Да.
Она задумалась.
— Нет, мне не правится окончание. Нельзя ли немножко изменить это название… Кантеле?
Взяв со стола перо, она стала набрасывать на бумаге различные фамилии, взвешивая, как они выглядят. Вдруг она воскликнула:
— Я придумала, смотрите!
Она протянула ему лист бумаги, и он прочел: «Госпожа Дюруа де Кан-тель».
Он подумал несколько секунд, потом объявил торжественно:
— Да, это очень хорошо.
Она повторила с восхищением:
— Дюруа де Кантель, Дюруа де Кантель, госпожа Дюруа де Кантель. Это великолепно, великолепно!
Она прибавила с убежденным видом:
— Вот увидите, как просто все отнесутся к этому. Но нужно пользоваться случаем, потому что потом будет поздно. С завтрашнего дня вы будете подписываться под хроникой «Д. де Кантель», а под заметками просто «Дюруа». Это принято среди журналистов, и никто не удивится, что вы избрали себе псевдоним. Ко времени нашей свадьбы мы еще кое-что изменим, скажем нашим друзьям, что вы отказывались раньше от частицы «дю» из скромности, считаясь со своим положением, или даже совсем ничего не скажем. Как зовут вашего отца?
— Александр.
Она повторила несколько раз: «Александр, Александр», вслушиваясь в созвучие слогов; потом написала на чистом листке: «Господин и госпожа Александр Дю Руа де Кантель имеют честь просить вас на бракосочетание своего сына Жоржа Дю Руа де Кантель с госпожой Мадленой Форестье».
Она издали посмотрела на написанное и, в восторге от достигнутого результата, заявила:
— При некотором умении можно добиться всего, чего захочешь.
Когда он вышел на улицу, окончательно решив называться отныне Дю Руа и даже Дю Руа де Кантель, ему показалось, что он стал гораздо более важной особой. Он шел более молодцеватой походкой, выше подняв голову, более гордо закрутив усы, — шел так, как подобало идти дворянину. Ему хотелось радостно объявить всем прохожим:
— Меня зовут Дю Руа де Кантель.
Но, вернувшись домой, он с беспокойством вспомнил о г-же де Марель и сейчас же написал ей, прося у нее свидания на следующий день.
«Это будет нелегкое дело, — подумал он. — Придется выдержать основательную бурю».
Затем, со свойственной ему беспечностью, помогавшей ему равнодушно относиться к неприятным сторонам жизни, он сел писать маленький фельетон — проект введения новых налогов для укрепления государственного бюджета. Годовой налог на дворянскую частицу «де» он определил в сто франков, налог же на прочие титулы — начиная от баронского и кончая княжеским — от пятисот франков до пяти тысяч франков в год.
И подписался: «Д. де Кантель».
На другой день он получил от своей любовницы письмо-телеграмму, сообщавшую, что она придет в час.
Он чувствовал себя несколько взволнованным в ожидании ее прихода и принял решение сразу же, не откладывая, объявить ей обо всем; потом, когда острота волнения пройдет, убедить ее, доказать ей, что он не может оставаться холостяком всю свою жизнь и что раз г-н да Марель упорно продолжает жить, ему пришлось подумать о выборе другой, законной подруги.
Тем не менее, он был взволнован. И, услышав звонок, он почувствовал, что сердце его сильно забилось.
Она бросилась в его объятия:
— Здравствуй, Милый друг!
Потом, почувствовав его холодность, она пристально посмотрела на него и спросила:
— Что с тобой?
— Садись, — сказал он. — Нам нужно поговорить серьезно.
Она села, не снимая шляпы, откинув только вуаль, и стала ждать.
Он опустил глаза, обдумывая, с чего начать. Потом медленно заговорил:
— Дорогая моя, я сейчас очень взволнован, опечален и расстроен тем, что должен тебе сказать. Я тебя очень люблю, люблю всем сердцем, и боязнь причинить тебе горе терзает меня еще больше, чем новость, о которой я сейчас тебе сообщу.
Она побледнела, начала дрожать и прошептала:
— Но в чем же дело? Говори скорей.
Он произнес грустным, но решительным тоном, с той притворной удрученностью, с какой всегда возвещают о радостных огорчениях:
— Дело в том, что я женюсь.
Она испустила вздох, — вздох женщины, теряющей сознание, скорбный вздох, вырвавшийся из глубины души; потом начала прерывисто дышать, не в силах произнести ни слова.
Видя, что она не отвечает, он продолжал:
— Ты не можешь себе представить, сколько я выстрадал, прежде чем принял это решение. Но у меня нет ни положения, ни состояния. Я совсем одинок в Париже. Я нуждался в существе, которое утешало бы меня и поддерживало своими советами. Я искал подругу, союзницу — и нашел ее.
Он замолчал, надеясь, что она что-нибудь ответит, приготовившись к взрыву негодования, к оскорблениям, крикам.
Она приложила руку к сердцу, словно желая сдержать его биение, и продолжала тяжело, судорожно дышать: грудь ее трепетала, голова дрожала.
Он взял ее руку, лежавшую на ручке кресла, но она порывисто вырвала ее и прошептала, словно в каком-то оцепенении:
— О боже мой!..
Он опустился перед ней на колени, не осмеливаясь, однако, коснуться ее, но более смущенный ее молчанием чем самой бурной вспышкой, прошептал:
— Кло, моя маленькая Кло, войди же в мое положение. Пойми меня. Для меня было бы величайшим счастьем, если б я мог жениться на тебе. Но ты ведь замужем. Что же мне остается делать? Подумай сама, подумай! Я должен занять положение в свете, а для этого мне нужно иметь свой дом. Если б ты знала!.. Бывали часы, когда мне хотелось убить твоего мужа…
Он говорил своим мягким, нежным, обольстительным голосом, звучавшим, как музыка.
Он видел, как две крупные слезы выступили на глазах его любовницы, как они покатились по щекам, как вслед за ними две другие задрожали на ее ресницах.
Он шептал:
— Не плачь, Кло, не плачь, умоляю тебя! Ты разрываешь мое сердце.
Она напрягала все свои силы, желая со спокойным достоинством перенести удар, и спросила дрожащим голосом, каким говорят женщины, когда они вот-вот зарыдают:
— На ком же ты женишься?
Он помедлил секунду, но, сознавая, что это неизбежно, ответил:
— На Мадлене Форестье.
Г-жа де Марель вздрогнула всем телом, потом снова застыла в молчании и погрузилась в глубокое раздумье; казалось, она совсем забыла о том, что он стоит перед ней на коленях.
На ее ресницы беспрестанно навертывались прозрачные капли, стекавшие по щекам и появлявшиеся вновь.
Она встала. Дюруа понял, что она хочет уйти, не сказав ему ни слова, не упрекая, но и не простив его. Oн почувствовал себя униженным и оскорбленным до глубины души. Желая удержать ее, он схватил руками ее платье, сжимая сквозь материю ее полные ноги, которые, как он чувствовал, сопротивлялись ему.
Он умолял:
— Заклинаю тебя, не уходи так.
Тогда она посмотрела на него сверху вниз, посмотрела тем влажным, безнадежным, очаровательным и печальным взглядом, в котором выражается вся скорбь женского сердца, и прошептала:
— Мне… мне нечего сказать… Я… я ничего не могу сделать… Ты… ты прав… Ты… ты… сделал хороший выбор…
Она вырвалась резким движением и ушла; он больше не пытался удержать ее.
Оставшись один, он поднялся ошеломленный, точно его ударили по голове; потом, примирившись с обстоятельствами, прошептал:
— Ну, что ж! Тем хуже или тем лучше! Во всяком случае, без сцен. И то хорошо.
С души его свалилась огромная тяжесть, и с облегчением, чувствуя себя свободным, предоставленным самому себе, готовым к новой жизни, он в каком-то опьянении начал бить кулаком в стену, точно вступая в единоборство с судьбой.
Когда г-жа Форестье спросила его: «Вы предупредили госпожу де Марель?» — он ответил спокойно: «Да, конечно».
Она испытующе посмотрела на него своим ясным взглядом.
— Это ее не расстроило?
— Нисколько. Наоборот, она нашла, что это очень хорошо.
Новость быстро распространилась. Одни изумлялись, другие уверяли, что предвидели это, третьи посмеивались, давая понять, что это их нисколько не удивляет.
Молодой человек подписывал теперь хронику: — «Д. де Кантель», заметки — «Дюруа», а политические статьи, которые он изредка продолжал писать, — «Дю Руа»; большую часть дня он проводил у своей невесты, обходившейся с ним с братской фамильярностью, к которой примешивалась, однако, истинная, но тайная нежность, нечто вроде желания, скрываемого как слабость. Она решила, что свадьба совершится в полнейшей тайне, в присутствии только необходимых свидетелей, и что в тот же вечер они уедут в Руан. На следующий день они поедут навестить стариков-родителей журналиста и проведут у них несколько дней.
Дюруа пытался отговорить ее от этого намерения, но ему это не удалось, и в конце концов он подчинился.
10 мая новобрачные после короткого визита в мэрию, — церковный обряд они сочли излишним, так как не пригласили никого, — вернулись домой, чтобы уложить свои чемоданы, и вечерний шестичасовой поезд умчал их с Сен-Лазарского вокзала в Нормандию.
Они не успели обменяться и двадцатью словами до той минуты, когда очутились вдвоем в вагоне. Почувствовав, что они уже в пути, они взглянули друг на друга и засмеялись, желая скрыть овладевшее ими смущение.
Поезд медленно выбрался из длинного Батиньольского вокзала и понесся по золотушной равнине, тянущейся от городских укреплений до Сены.
Дюруа и его жена от времени до времени обменивались несколькими незначительными словами, потом снова принимались смотреть в окно.
Когда они переехали через Аньерский мост, их охватило радостное волнение при виде реки, покрытой судами, рыбацкими лодками и яликами. Солнце, могучее майское солнце, бросало косые лучи на лодки и спокойную реку, казавшуюся неподвижной, застывшей в жаре и блеске умирающего дня. Посередине реки парусная лодка распустила с обеих сторон свои большие белые полотняные треугольники, подстерегая малейшее дуновение ветерка, и казалась большой птицей, готовой взлететь.
Дюруа прошептал:
— Я обожаю окрестности Парижа; у меня нет лучшего воспоминания, чем о здешней жареной рыбе.
Она ответила:
— А лодки! Как приятно скользить по воде в лучах заходящего солнца!
Они замолчал снова, не решаясь продолжать эти излияния, касавшиеся их прошлого, и каждый из них погрузился в свои мысли, быть может, наслаждаясь уже поэзией сожалений.
Дюруа, сидевший напротив жены, взял ее руку и медленно поцеловал.
— Когда вернемся в Париж, — сказал он, — мы будем иногда ездить обедать в Шату.
Она прошептала:
— У нас будет столько дел!
Ее тон, казалось, говорил: «Нужно жертвовать приятным для полезного».
Он продолжал держать ее руку, с беспокойством спрашивая себя, каким образом перейти к ласкам. Он не испытал бы ни малейшего смущения, если бы имел дело с невинной молодой девушкой, но острый и лукавый ум Мадлены, который он в ней угадывал, смущал его. Он боялся показаться ей глупым, слишком робким или слишком наивным, слишком медленным или слишком торопливым.
Он слегка пожимал ее руку, но она не отвечала на его призыв. Он сказал:
— Меня очень забавляет мысль, что вы — моя жена.
Она удивилась:
— Почему же это?
— Не знаю. Это кажется мне забавным. Мне хочется поцеловать вас, и меня удивляет, что я имею на это право.
Она спокойно подставила ему щеку, и он поцеловал ее так, как поцеловал бы сестру.
Оп продолжал:
— В первый раз, когда я вас увидел, — помните, во время обеда, на который меня пригласил Форестье, — я подумал: «Черт возьми! Если бы я нашел такую жену!» И вот, я нашел ее.
Она прошептала: «Это очень мило» и пристально поглядела на него со своей неизменной тонкой улыбкой.
Он подумал: «Я слишком холоден. Это глупо. Нужно действовать более решительно». И он спросил:
— Каким образом вы познакомились с Форестье?
Она ответила с лукавым вызовом:
— Разве мы для того едем в Руан, чтобы вспоминать о нем?
Он покраснел:
— Я глуп. В вашем присутствии я становлюсь неловким.
Это польстило ей:
— Неужели? Почему это?
Он сел рядом с ней, совсем близко. Она вскрикнула:
— Ах, олень!
Поезд проезжал Сен-Жерменским лесом, и она увидела испуганную косулю, которая одним прыжком перескочила аллею.
Пока она смотрела в открытое окно, Дюруа наклонился к ней и прильнул к ее шее долгим поцелуем — поцелуем любовника.
Она не двигалась в течение нескольких секунд; потом подняла голову:
— Вы меня щекочете. Перестаньте.
Но он не отнимал своих губ и нежными, долгими, возбуждающими прикосновениями ласкал своими завитыми усами ее белую кожу.
Она отодвинулась:
— Перестаньте же.
Он обхватил правой рукой ее голову и, повернув к себе лицо, накинулся на губы, как ястреб на свою добычу.
Она продолжала вырываться, отталкивая его, освобождаясь из его объятий. Наконец, это ей удалось, и она повторила:
— Да перестаньте же.
Он не слушал и снова обнял ее, целуя жадными дрожащими губами, стараясь опрокинуть ее на диван.
С большим усилием она вырвалась и быстро встала:
— О, перестаньте же, Жорж. Мы ведь не дети и отлично можем подождать до Руана.
Oн сидел весь красный, охлажденный ее разумными словами. Потом к нему снова вернулось его хладнокровие, и он весело сказал:
— Хорошо, я буду ждать, но до самого приезда вы не услышите от меня и двадцати слов. Подумайте хорошенько — мы проезжаем сейчас только Пуасси.
Она ответила:
— Я буду говорить одна, — и спокойно села рядом с ним.
Она подробно изобразила ему, какая жизнь ждет их по возвращении. Они будут жить в той же квартире, где она жила со своим первым мужем; к Дюруа перейдут также обязанности и жалованье Форестье в редакции «Vie Française».
Впрочем, еще до свадьбы она, с точностью делового человека, договорилась с ним обо всех подробностях финансовой стороны их жизни.
Они вступали в союз на условиях раздельного владения имуществом, и все возможные случайности — смерть, развод, рождение ребенка или нескольких детей — были предусмотрены. Молодой человек, по его словам, имел четыре тысячи франков; но из этой суммы полторы тысячи были взяты в долг. Остальное было плодом сбережений, сделанных им за этот год в предвидении счастливого события. У молодой женщины было сорок тысяч франков, которые, по ее словам, оставил ей Форестье.
Упомянув о своем первом муже, она похвалила его:
— Это был очень расчетливый, очень аккуратный, очень трудолюбивый человек; он сумел бы быстро разбогатеть.
Дюруа не слушал ее больше, занятый другими мыслями.
Иногда она умолкала, погрузившись в раздумье, потом продолжала:
— Через три или четыре года вы сможете зарабатывать от тридцати до сорока тысяч в год. Столько бы получал и Шарль, если бы он не умер.
Жорж, которому наскучили наставления, ответил:
— Мне кажется, мы едем в Руан не для того, чтобы вспоминать о Шарле.
Она слегка ударила его по щеке.
— Это правда. Я провинилась.
Она засмеялась. Он сложил руки на коленях, как благонравный мальчик.
— У вас глупый вид, — сказала она.
Он ответил:
— Я играю роль, к которой вы сами меня только что обязали, и я из нее больше не выйду.
Она спросила:
— Почему?
— Потому что вы берете на себя управление всем домом и даже моей особой. Это, впрочем, подобает вам, как вдове.
Она удивилась:
— Что вы хотите этим сказать?
— То, что в качестве опытной замужней женщины вы должны просветить меня, невежественного холостяка. Вот и все.
Она воскликнула:
— Это уж слишком!
Он ответил:
— И все же, это так. Я ведь не знаю женщин, а вы, как вдова, знаете мужчин, — вот вы и займетесь моим воспитанием… сегодня вечером или даже сейчас, если хотите.
Она развеселилась.
— О, если вы полагаетесь в этом на меня!
Он произнес тоном ученика, отвечающего урок:
— Да, да, я полагаюсь на вас. Я надеюсь даже, что вы дадите мне серьезное образование… в двадцать уроков… десять по элементарным предметам… чтение и грамматика… десять высшего курса… по риторике… Ведь я ничего не знаю…
Это ей очень понравилось, и она вскричала:
— Ты глуп.
Он продолжал:
— Если ты говоришь мне «ты», я последую твоему примеру и скажу тебе, моя дорогая, что люблю тебя все больше и больше, что любовь моя усиливается с минуты на минуту и что путь до Руана кажется мне слишком долгим!
Он говорил теперь с актерскими интонациями, с забавными ужимками, смешившими молодую женщину, привыкшую к непринужденным манерам и шуткам литературной богемы.
Она поглядывала на него искоса, находя его поистине очаровательным, испытывая желание, похожее на то, которое является при виде спелого плода на дереве, но в то же время удерживаемая рассудком, советовавшим ей дождаться обеда и насладиться этим плодом в должное время.
Она сказала, немного покраснев от волновавших ее мыслей:
— Мой милый ученик, поверьте моему опыту, моему большому опыту. Поцелуи в вагоне ничего не стоят. Они только расстраивают желудок.
Покраснев еще больше, она прошептала:
— Не следует жать хлеб незрелым.
Он засмеялся, возбужденный намеками, которые чувствовались в словах, произносимых этим прелестным ротиком. Он перекрестился, шевеля губами, словно шептал молитву, и объявил:
— Отдаю себя под покровительство святого Антония, оберегающего от искушений. Теперь я как бронзовый.
Ночь мягко надвигалась, обволакивая широко расстилавшиеся справа поля прозрачным сумраком, похожим на легкую вуаль. Поезд шел вдоль Сены, и молодые люди стали смотреть на реку, тянувшуюся вдоль полотна словно широкая лента из полированного металла; красные блики на ней казались пятнами, упавшими с неба, окрашенного заходящим солнцем в огонь и пурпур. Мало-помалу эти блики гасли, сгущались, печально темнея, и поля начали тонуть во мраке, с зловещим трепетом, трепетом смерти, всякий раз пробегающим по земле в сумеречные часы.
Эта вечерняя грусть, вливаясь через открытое окно, проникла в сердца супругов, еще за минуту столь радостных. Они умолкли.
Прижавшись друг к другу, они смотрели на агонию дня, прекрасного, светлого майского дня.
В Манте зажгли небольшой маленький фонарик, озаривший серое сукно обивки дрожащим желтым цветом.
Дюруа обнял жену и привлек ее к себе. Недавно страстное желание сменилось в нем нежностью, тайной нежностью, жаждой тихой, невинной ласки, — ласки, которой убаюкивают детей.
Он прошептал чуть слышно:
— Я буду очень любить тебя, моя маленькая Мад!
Нежность его голоса взволновала молодую женщину; дрожь пробежала по ее телу, и она протянула ему губы для поцелуя слегка склонившись к нему, так как он сидел, прижавшись щекой к ее теплой груди.
Это был очень долгий поцелуй, безмолвный и глубокий; за ним последовало резкое движение, внезапное и безумное объятие, короткая судорожная борьба, бурное и неловкое соединение. Потом, слегка разочарованные, усталые и все еще разнеженные, они не размыкали объятий до той самой минуты, когда свисток поезда возвестил близость остановки.
Приглаживая кончиками пальцев растрепавшиеся на висках волосы, она объявила:
— Это глупо. Мы ведем себя точно школьники.
Но он ответил, покрывая лихорадочными поцелуями ее руки:
— Я тебя обожаю, моя маленькая Мад!
До Руана они сидели почти неподвижно, прижавшись щекой к щеке, устремив взоры в окно, подернутое ночным мраком, в котором от времени до времени мелькали огоньки домов; и они мечтали, счастливые своей близостью, охваченные все возраставшим желанием более тесных и более непринужденных объятий.
Они остановились в гостинице, окна которой выходили на набережную, и, быстро поужинав, легли спать.
На другой день горничная разбудила их, как только пробило восемь часов.
Когда они выпили по чашке чая, который им подали на ночной столик, Дюруа посмотрел на жену и внезапно, с радостным порывом счастливца, нашедшего сокровище, заключил ее в свои объятия, шепча:
— Моя маленькая Мад, я чувствую, что очень люблю тебя… очень… очень…
Она улыбалась доверчивой и довольной улыбкой и, возвращая ему поцелуи, сказала:
— И я тоже… мне кажется…
Но его смущал предстоявший визит к родителям. Он уже много говорил с женой по этому поводу, подготовляя ее. Все же он счел нужным предупредить ее еще раз:
— Понимаешь, это крестьяне, настоящие крестьяне, а не такие, каких изображают в оперетке.
Она засмеялась:
— Знаю. Ты мне уже достаточно говорил об этом. Ну, вставай и не мешай мне тоже вставать.
Он вскочил с постели и сказал, надевая носки:
— Нам будет очень неудобно у стариков, очень неудобно. В моей комнате стоит только одна старая кровать с соломенным тюфяком. В Кантеле не подозревают о существовании волосяных матрасов.
Она пришла в восторг:
— Тем лучше. Так приятно провести бессонную ночь… рядом… рядом с тобой… и быть разбуженной пением петухов.
Она надела свой пеньюар, свободный белый фланелевый пеньюар, который Дюруа тотчас же узнал, и при виде его им овладело неприятное чувство. Почему? Он отлично знал, что у его жены была целая дюжина таких утренних платьев. Не могла же она уничтожить весь свой гардероб и приобрести новый! И все-таки ему не хотелось, чтобы ее домашнее платье, чтобы ее ночное белье — белье любви — было тем же, что при жизни другого. Ему казалось, что мягкая, теплая ткань сохранила еще следы прикосновений Форестье.
Он подошел к окну и закурил папиросу.
Вид порта и широкой реки, покрытой легкими мачтовыми судами и приземистыми пароходами, которые с шумом разгружались на пристанях при помощи журавлей, взволновал его, хотя все это было ему хорошо знакомо.
Он вскричал:
— Черт возьми! Как это красиво!
Мадлена подбежала к окну и, положив обе руки на плечо мужа, доверчиво склонившись к нему, остановилась и в восторге, пораженная, повторяя:
— Как это прекрасно! Как это прекрасно! Я и не знала, что на реке может быть столько судов!
Через час они выехали, потому что должны были завтракать у стариков, которые были предупреждены за несколько дней. Ветхий открытый экипаж потащил их, дребезжа, словно медный котел.
Они проехали вдоль длинного унылого бульвара, миновали луга, по которым струилась речка, и поехали дальше в гору.
Утомленная Мадлена дремала под горячей лаской солнца, восхитительно пригревшего ее в уголке старого экипажа; она чувствовала себя, как в теплой ванне из света и воздуха полей.
Муж разбудил ее:
— Посмотри, — сказал он.
Они сделали две трети подъема и остановились в месте, славившемся своей живописностью и посещаемом всеми путешественниками.
Перед ними расстилалась огромная долина, длинная и широкая, по которой из конца в конец пробегала извилистая светлая река. Видно было, как она появлялась откуда-то издали, испещренная бесчисленными островками, и описывала дугу, не доходя до Руана. На правом берегу ее раскинулся город, слабо подернутый дымкой утреннего тумана, с блестевшими на солнце крышами, с тысячею воздушных колоколен, остроконечных и тупых, хрупких, отшлифованных, словно гигантские драгоценности, с их четырехугольными и круглыми башнями, увенчанными геральдическими коронами, с каланчами и с колоколенками; а над всем этим лесом готических церквей высилась острая стрела кафедрального собора, — изумительная бронзовая игла, странная, уродливая и непомерная — самая высокая в мире.
На другом берегу реки возвышались тонкие, круглые, раздувшиеся на концах трубы заводов обширного Сен-Северского предместья.
Их было еще больше, чем их сестер — колоколен, и их длинные кирпичные колонны терялись в дали полей, выплевывая в голубое небо свое черное дыхание.
Самая высокая из всех, столь же высокая, как пирамида Хеопса, занимающая по высоте второе место среди всех творений рук человеческих, почти равная своей гордой подруге — игле кафедрального собора, — заводская труба «Фудр» казалась королевой всего этого множества трудолюбивых дымящихся заводов, так же как ее соседка была королевой остроконечной толпы священных памятников.
Дальше, позади рабочего городка, расстилался сосновый лес, и Сена, пройдя между этими двумя городами, продолжала свой путь; она огибала высокий извилистый берег, покрытый вверху лесом и местами обнажавший свой остов из белого камня, потом, описав еще раз длинную и плавную кривую линию, исчезала на горизонте. Виднелись суда, плывущие вниз и вверх по течению, увлекаемые буксирными пароходиками, которые казались маленькими, как мухи, и выпускали дым. Островки тянулись цепью или следовали одни за другим на некотором расстоянии, словно неровные зерна зеленых четок.
Кучер ждал, пока путешественники кончат восхищаться. Он по опыту знал, как долго любуются этой панорамой всякого рода туристы.
Когда они снова тронулись в путь, Дюруа вдруг заметил на расстоянии нескольких сот метров двух пожилых людей, идущих по дороге к ним навстречу. Он выскочил из экипажа, воскликнув:
— Вот они! Я их узнал!
Это были двое крестьян, мужчина и женщина, которые шли неровным шагом, раскачиваясь на ходу и иногда сталкиваясь плечами. Мужчина был низенький, коренастый, с брюшком, крепкий, несмотря на свой возраст. Женщина — высокая, сухая, сгорбленная, печальная, — настоящая деревенская труженица, работающая с раннего детства и не знающая, что такое смех, в противоположность мужу, который постоянно болтал и шутил, выпивая с посетителями кабачка.
Мадлена тоже вышла из экипажа и смотрела на этих бедняков со сжавшимся сердцем, с неожиданной грустью. Они не узнали своего сына в этом великолепном горожанине, и им никогда не пришло бы в голову, что эта нарядная дама в светлом платье — их невестка.
Они шли быстро, молча, навстречу ожидаемому сыну, не обращая внимания на этих городских господ, за которыми следовал экипаж.
Они прошли мимо. Жорж, смеясь закричал:
— Здравствуй, папаша Дюруа!
Они оба разом остановились, сначала вздрогнув, затем остолбенев от изумления. Старуха первая пришла в себя и пробормотала, не двигаясь с места:
— Это ты, сынок?
— Он самый, мамаша Дюруа.
И, подойдя к ней, поцеловал ее в обе щеки звонким сыновьем поцелуем. Потом он потерся щеками о щеки отца, который снял свою фуражку из черного шелка, местного руанского покроя, очень высокую, похожую на шапки торговцев скотом.
Затем Жорж объявил:
— Вот моя жена.
И деревенские жители посмотрели на Мадлену. Посмотрели как на какое-то чудо, с боязливым недоверием, к которому примешивалось удовлетворенное одобрение у отца и ревнивая враждебность у матери.
Старик, веселый от природы, весь пропитанный хмелем сидра и водки, расхрабрился и спросил, лукаво подмигнув глазом:
— А поцеловать-то ее можно?
Сын ответил:
— Ну, разумеется, — и Мадлене, которая чувствовала себя неловко, пришлось подставить свои щеки звучным поцелуям крестьянина, который вытер после этого губы тыльной стороной руки.
Старуха тоже поцеловала невестку, но с враждебной сдержанностью. Нет, не такую жену желала она для своего сына; она мечтала о толстой, свежей фермерше, румяной, как яблочко, и круглой, как племенная кобыла. А эта дама имела вид гулящей девки, с своими оборками и запахом мускуса. Для старухи все духи были «мускусом».
И все тронулись в путь вслед за экипажем, везшим чемоданы молодой четы.
Старик взял сына под руку и, замедлив шаг, спросил его с любопытством:
— Ну, как дела? Хороши?
— Да, и даже очень.
— Отлично, тем лучше. Скажи-ка, а жена твоя с достатком?
Жорж ответил:
— У нее сорок тысяч франков.
Старик слегка свистнул от изумления и только пробормотал: «Черт возьми!» — так он был ошарашен этой суммой. Потом он прибавил с убеждением:
— Честное слово, она просто красавица! — Ему она пришлась по вкусу, а он в свое время слыл знатоком по этой части.
Мадлена и мать шли рядом, не говоря ни слова. Мужчины нагнали их.
Они пришли в деревню — маленькую деревушку, расположенную по обе стороны дороги и насчитывающую по десятку домиков с каждой стороны; среди них были и городские дома, и простые лачуги, одни кирпичные, другие глиняные, одни с соломенными, другие с шиферными крышами. Кабачок старика Дюруа «Бельвю», одноэтажный домишко с чердаком, находился на краю деревни с левой стороны. Сосновая ветка, прибитая над дверью, по-старинному возвещала, что жаждущие могут войти.
Завтрак был накрыт в зале кабачка, на двух столах, составленных рядом и покрытых двумя полотенцами. Соседка, явившаяся помочь по хозяйству, приветствовала глубоким поклоном вошедшую нарядную даму, потом, узнав Жоржа, воскликнула:
— Господи Иисусе, да это ты, мальчуган?
Он отвечал весело:
— Да, это я, тетка Крюлен, — и тотчас же расцеловал ее, как раньше поцеловал отца и мать.
Потом он сказал, обращаясь к жене:
— Пойдем в нашу комнату, там ты сможешь снять шляпу.
Через дверь направо он провел ее в прохладную комнату с каменным полом, казавшуюся совсем белой из-за стен, выбеленных известью, и кровати с холщевыми занавесками. Распятие над кропильницей и две олеографии, изображавшие Павла и Виргинию под голубой пальмой и Наполеона[40] на желтой лошади, были единственным украшением этого чистого и унылого жилища.
Как только они остались одни, он поцеловал Мадлену.
— Здравствуй, Мад. Я очень рад повидать стариков. В Париже как-то о них забываешь, но, когда увидишься, все-таки приятно.
Но отец уже кричал, стуча кулаком в перегородку:
— Скорей, скорей, суп готов!
Пришлось идти к столу.
Начался долгий крестьянский завтрак с неумело подобранными блюдами: после баранины — колбаса, после колбасы — яичница. Старик Дюруа, развеселившийся от сидра и нескольких стаканов вина, открыл фонтан своего красноречия, приберегаемого им для больших празднеств, и рассказывал сальные, грязные истории, будто бы случившиеся с его друзьями. Жорж, знавший их все наизусть, все же хохотал, опьяненный родным воздухом, вновь охваченный врожденной любовью к этим краям, к знакомым с детства местам, вновь охваченный давно забытыми чувствами и воспоминаниями, пробужденными видом всех этих знакомых предметов, какого-нибудь пустяка — зарубки на двери, сломанного стула, — говорящего о том или ином мелком домашнем событии: им овладели ароматы земли, смолы и деревьев, доносившиеся из соснового леса, запахи жилья, канав, навоза.
Старуха все время молчала, печальная и суровая, следя за своей невесткой с проснувшейся в сердце ненавистью, — ненавистью старой труженицы, старой крестьянки с огрубевшими руками и изуродованным тяжелой работой телом, — к этой городской даме, внушавшей ей отвращение, казавшейся ей проклятым, нечистым существом, созданным для безделья и для греха. Она поминутно вставала, чтобы подать какое-нибудь блюдо, подлить в стаканы желтого кислого вина из графина или сладкого, рыжего, пенистого сидра, вышибавшего пробки из бутылок, словно шипучий лимонад.
Мадлена ничего не ела, молчала и сидела печальная, со своей обычной улыбкой, застывшей у нее на губах, но ставшей теперь унылой и покорной. Она была разочарована, раздражена. Чем? Ведь она сама захотела приехать сюда! Она знала, что едет к крестьянам, к бедным крестьянам. Какими же она их себе представляла, — она, обычно вовсе не склонная к идеализации?
Разве она знала? Разве женщины не ждут всегда другого, чем то, что есть? Может быть, эти люди казались ей издали более поэтичными? Нет, но, пожалуй, более похожими на героев романов, более благородными, более ласковыми, более живописными, она, однако, вовсе не хотела, чтобы они были такими изысканными, как в романах. Так почему же ее так оскорбляла в них тысяча незаметных мелочей, тысяча неуловимых грубостей, вся их крестьянская натура — их слова, движения, смех?
Она вспомнила свою мать, о которой она никогда никому не говорила, — учительницу, получившую воспитание в Сен-Дени, соблазненную и умершую от нищеты и горя, когда Мадлене было двенадцать лет. Какой-то неизвестный человек позаботился о воспитании девочки. Должно быть, ее отец. Кто он был? Она так этого и не узнала, хотя у нее и были смутные подозрения.
Завтрак длился бесконечно. Заходили посетители, пожимали руки старику Дюруа, издавали какое-нибудь восклицание при виде сына и, поглядывая искоса на молодую женщину, лукаво подмигивали, точно хотели сказать: «Черт возьми, неплохую жену подцепил себе Жорж Дюруа!»
Другие посетители, не столь близко знакомые, садились за деревянные столики, кричали: «Литр!», «Пол-литра!», «Две рюмки!» — и принимались играть в домино, громко стуча белыми и черными костяшками.
Старуха Дюруа беспрестанно ходила взад и вперед, прислуживая посетителям со свойственным ей унылым видом, получая деньги и вытирая столы концом своего синего передника.
Дым от глиняных трубок и дешевых сигар наполнил комнату. Мадлена закашлялась и сказала:
— Не выйти ли нам? Я больше не могу.
Завтрак еще не был кончен, и старик Дюруа обиделся. Тогда она встала и села на стул у входной двери, ожидая, пока ее муж и свекор кончат пить кофе с коньяком.
Жорж скоро подошел к ней.
— Хочешь спуститься к Сене? — сказал он.
Она согласилась с радостью:
— Да, да! Пойдем.
Они спустились с горы, наняли в Круассе лодку и провели время до вечера на одном из островов, под ивами, убаюкиваемые нежным дыханием и колыханием волн.
Когда смерилось, они вернулись.
Ужин, при свете сальной свечи, показался Мадлене еще более тягостным, чем завтрак. Старик Дюруа был наполовину пьян и молчал. Мать по-прежнему сидела с угрюмым видом.
Скудный свет бросал на серые стены тени голов с огромными носами и несоразмерными жестами. Иногда на стене появлялась вдруг гигантская рука с вилкой, похожей на вилы, и рот раскрывался, точно пасть чудовища: для этого достаточно было, чтобы кто-нибудь повернулся в профиль к желтому колеблющемуся пламени.
Как только ужин кончился, Мадлена увела мужа на воздух, чтобы не оставаться в этой мрачной комнате, где всегда стоял едкий запах дыма и пролитых напитков.
Когда они вышли, он сказал:
— Ты уже соскучилась здесь?
Она хотела возразить. Он остановил ее:
— Нет. Я это отлично вижу. Если хочешь, мы завтра же уедем.
Она прошептала:
— Да. Я очень этого хочу.
Они медленно шли вперед. Была тихая, теплая ночь, и ласкающий глубокий мрак ее казался полным легких шелестов, шорохов, вздохов. Они вошли в узкую просеку, окаймленную высокими деревьями, за которыми с обеих сторон чернела непроницаемая темная чаща.
Она спросила:
— Где мы?
Он ответил:
— В лесу.
— Большой он?
— Очень большой. Один из самых больших во Франции.
Запах земли, деревьев, моха, этот постоянный и прохладный аромат густого лиственного леса, напоенный соком распускающихся почек и увядшей гниющей травы, казалось, дремал в этой чаще. Подняв голову, Мадлена увидела звезды между верхушками деревьев, и, хотя ни малейший ветерок не раскачивал ветвей, она все же почувствовала вокруг себя глухой шелест этого моря листьев.
Странный трепет пробежал по ее телу, проникнув в душу, и сердце ее сжалось от смутного страха. Чего она боялась? Она не знала сама. Но ей казалось, что она затеряна, окружена опасностями, покинута всеми, что она одна во всем мире под этим живым, трепещущим над нею сводом.
Она прошептала:
— Мне немного страшно. Я хотела бы вернуться.
— Ну, что ж, вернемся.
— И… уедем завтра в Париж?
— Да, завтра.
— Утром, если можно.
Они вернулись домой. Старики уже легли. Она плохо спала, беспрестанно просыпаясь от всех незнакомых ей деревенских звуков — крика совы, хрюканья свиньи, запертой в хлеву за стеной, пения петуха, начавшего кричать с полуночи.
Она поднялась рано и была готова к отъезду с первыми лучами рассвета.
Когда Жорж объявил родителям, что уезжает, они вначале казались ошеломленными, потом поняли, от кого исходит это желание.
Отец спросил просто:
— Скоро ли мы с тобой опять увидимся?
— Конечно, — этим же летом.
— Ну, хорошо, если так.
Старуха проворчала:
— Желаю тебе не раскаяться в том, что ты сделал.
Он подарил им двести франков, чтобы смягчить их неудовольствие. Экипаж, за которым послали мальчика, прибыл в десять часов, и молодые, поцеловав стариков, уехали.
Когда они спускались с горы, Дюруа засмеялся:
— Вот, — сказал он, — я тебя предупреждал. Не стоило знакомить тебя с господами Дю Руа де Кантель, моими родителями.
Она тоже засмеялась и ответила:
— Я теперь в восторге. Они славные люди, и я уже начинаю их любить. Я пришлю им подарки из Парижа.
Потом она прошептала:
— «Дю Руа де Кантель»… Ты увидишь, что никто не удивится нашим пригласительным письмам. Мы будем рассказывать, что провели неделю в имении твоих родителей.
И, прижавшись к нему, она коснулась губами его усов.
— Здравствуй, Жорж!
Он ответил:
— Здравствуй, Мад! — и обнял ее за талию.
Вдали, в глубине долины, виднелась река, казавшаяся серебряной лентой в утренних лучах солнца, фабричные трубы, бросавшие в небо черные облака дыма, и остроконечные верхушки колоколен, возвышавшиеся над старым городом.
II
Прошло два дня, с тех пор как супруги Дю Руа вернулись в Париж. Жорж взялся за свою прежнюю работу, ожидая, когда его освободят от заведывания хроникой и возложат на него обязанности Форестье, чтобы всецело посвятить себя политике.
В этот вечер он возвращался к себе, в квартиру своего предшественника, с радостным сердцем, в предвкушении обеда и с сильным желанием поскорее поцеловать жену, физическому очарованию и незаметной власти которой он быстро подчинился. Когда он проходил мимо цветочного магазина, на углу улицы Нотр Дам де Лорет, ему пришло в голову купить букет для Мадлены, и он выбрал большой пучок едва распустившихся, благоухающих роз.
На каждой площадке своей новой лестницы он самодовольно поглядывал на себя в зеркало, каждый раз вспоминая при этом свой первый приход в этот дом.
Он позвонил, так как забыл свой ключ, и тот же самый слуга, которого он оставил по совету жены, отворил ему дверь.
Жорж спросил:
— Госпожа Дю Руа дома?
— Да, сударь.
Проходя через столовую, он очень удивился, заметив на столе три прибора, а через приподнятую портьеру гостиной увидел Мадлену, ставившую в вазу на камине букет роз, точно такой же, какой он принес ей. Он почувствовал неудовольствие, досаду; ему показалось, что у него украли идею, его знак внимания и все ожидаемое от него удовольствие.
Он спросил, входя:
— Разве ты кого-нибудь пригласила?
Она ответила, не оборачиваясь и продолжая заниматься цветами!
— И да, и пет. Это мой старый друг, граф де Водрек, который привык обедать у нас каждый понедельник и придет сегодня, как обычно.
Жорж пробормотал:
— Ну, что же, отлично!
Он стоял позади ее с букетом в руках, испытывая желание спрятать его, выбросить. Все же он сказал:
— Посмотри, я принес тебе роз!
Она быстро обернулась и, улыбаясь, воскликнула:
— Ах, как мило, что ты об этом подумал!
И протянула ему губы и руки с такой искренней радостью, что он почувствовал себя утешенным.
Она взяла цветы, понюхала их и с живостью, точно обрадованный ребенок, поставила их в пустую вазу, напротив первой. Затем прошептала, любуясь:
— Как я рада! Теперь мой камин хорошо убран!
И почти сразу же прибавила убежденным тоном.
— Знаешь, Водрек очарователен. Ты очень скоро с ним подружишься.
Раздался звонок, возвестивший о приходе графа. Он вошел спокойно, уверенно, точно в свой дом. Галантно поцеловав пальчики молодой женщины, он обернулся к мужу и, дружески протянув ему руку, спросил:
— Как поживаете, мой дорогой Дю Руа?
У него уже не было того холодного, высокомерного вида, как прежде, наоборот — теперь лицо его выражало приветливость, ясно говорившую о том, что положение изменилось. Удивленный, журналист постарался ответить любезностью на любезность. И через пять минут можно было подумать, что они знакомы и дружны уже десять лет.
Тогда Мадлена с сияющим лицом сказала им:
— Я оставлю вас одних, мне нужно на минутку заглянуть на кухню.
И она убежала, провожаемая взглядами обоих мужчин.
Вернувшись, она нашла их беседующими о театре, по поводу какой-то новой пьесы, и до такой степени сходящимися во мнениях, что в глазах их уже светилась взаимная приязнь, порожденная этим полным тождеством мыслей.
Обед был очарователен — интимный и дружеский; граф оставался до позднего вечера, — так хорошо он себя чувствовал в этом доме, у этих милых молодоженов.
Когда он ушел, Мадлена сказала мужу:
— Не правда ли, он восхитителен? Он очень выигрывает при ближайшем знакомстве. Вот настоящий друг, — преданный, верный, надежный. Ах! не будь его…
Она не окончила начатой фразы, и Жорж ответил:
— Да, он мне кажется очень симпатичным. Надеюсь, что мы с ним скоро сойдемся.
Затем она сказала:
— Знаешь, нам придется сегодня вечером поработать, прежде чем лечь спать. Я не успела сказать тебе об этом до обеда, потому что сейчас же вслед за тобой пришел Водрек. Мне передали сегодня важные известия, известия относительно Марокко. Их сообщил мне Ларош-Матье, депутат, будущий министр. Нам нужно написать большую сенсационную статью. У меня есть факты и цифры. Сядем сейчас же за работу. Вот, возьми лампу.
Он взял лампу, и они перешли в кабинет.
Те же книги стояли на полках книжного шкафа, а наверху красовались теперь три вазы, купленные Форестье в заливе Жуан, накануне его смерти. Под столом любимый меховой коврик покойного ожидал ног Дю Руа, который, усевшись, взял ручку слоновой кости, слегка обгрызенную на конце зубами другого.
Мадлена прислонилась к камину и, закурив папиросу, начала рассказывать новости; затем изложила своп мысли и план предполагаемой статьи.
Дю Руа внимательно слушал, все время делая заметки; затем, когда она кончила, он привел свои соображения, пересмотрел вопрос, подошел к нему шире и развил, в свою очередь, план, но план не одной статьи, а целой кампании против существующего министерства. Это нападение будет только началом. Жена его перестала курить, заинтересованная, увлеченная перспективами, раскрывшимися перед ней в словах Жоржа.
От времени до времени она шептала:
— Да… да… Это очень хорошо… Это великолепно… Это очень умно…
Когда он кончил, она сказала:
— Теперь давай писать.
Но начало всегда давалось ему нелегко, он с трудом находил слова. Тогда она слегка оперлась на его плечо и стала подсказывать ему, тихонько, на ухо, готовые фразы.
От времени до времени она останавливалась в нерешительности и спрашивала его:
— Это то, что ты хочешь сказать?
Он отвечал:
— Да, именно то.
Она умела подыскать ядовитые, чисто женские колкости по адресу председателя совета министров, примешивая к глумлению над его политикой такие забавные насмешки над его наружностью, что трудно было удержаться от смеха и не подивиться меткости ее суждений.
Дю Руа, со своей стороны, вставлял иногда несколько строк, придававших нападению более значительный и глубокий смысл. Кроме того, он владел искусством коварных недомолвок, которому он научился, оттачивая свои заметки, и, когда какой-нибудь факт, сообщенный Мадленой как достоверный, казался ему сомнительным или компрометирующим, он умел лишь намекнуть на него и подать его таким образом, что читатель начинал к нему относиться с большим доверием, чем к прямому утверждению.
Когда их статья была окончена, Жорж с чувством прочел ее вслух. Оба нашли ее превосходной и улыбались, удивленные и восхищенные, как будто они теперь только узнали и оценили друг друга. Они посмотрели друг другу в глаза, взволнованные и растроганные, и поцеловались порывисто и страстно, словно симпатия их умов сообщилась и телу.
Дю Руа взял лампу:
— Ну, а теперь бай-бай, — сказал он с загоревшимися глазами.
Она ответила:
— Идите вперед, мой повелитель, так как вы освещаете путь.
Он направился в спальню, а она шла сзади, копчиком пальца щекоча ему шею между воротником и волосами и этим подгоняя его, так как он боялся этого прикосновения…
Статья появилась за подписью: «Жорж Дю Руа де Кантель» и наделала шуму. В Палате заволновались. Старик Вальтер поздравил автора и поручил ему заведывать политическим отделом в «Vie Française». Хроника снова перешла к Буаренару.
С этого момента в газете началась искусная и яростная кампания против существующего министерства. Нападение, всегда очень ловкое и основанное на фактах, — то в ироническом, то в серьезном, то в злобном тоне, — наносило удары с уверенностью и упорством, поражавшими всех. Другие газеты постоянно цитировали «Vie Française», приводили из нес целые выдержки, и люди, стоявшие у власти, осведомлялись, нельзя ли при помощи префектуры заткнуть рот этому ожесточенному неизвестному врагу.
Дю Руа приобрел известность в политическом мире. Рост своего влияния он чувствовал по тому, как ему пожимали руку и как перед ним снимали шляпу. Жена не отставала от него, — она восхищала и изумляла его изобретательностью своего ума, искусством добывать сведения и обширным кругом своих знакомств.
Возвращаясь домой, он постоянно находил у себя в гостиной то какого-нибудь сенатора, то депутата, то судью, то генерала, обращавшихся с Мадленой, на правах старых знакомых, дружески-непринужденно, но с оттенком почтительности. Где она познакомилась со всеми этими людьми? В обществе, — говорила она. Но каким образом сумела она завоевать их доверие и симпатию? Этого он попять не мог.
«Из нее вышел бы великолепный дипломат» — думал он.
Она часто опаздывала к обеду, вбегала запыхавшись, красная, возбужденная, и, не успев даже снять шляпы, говорила:
— Ну, сегодня у меня есть для тебя кое-что. Представь себе, — министр юстиции назначил судьями двух лиц, участвовавших в смешанных комиссиях[41]. Мы ему зададим такую головомойку, что он долго будет помнить.
И министру устраивали головомойку — одну, другую, третью. Депутат Ларош-Матье, обедавший у них по вторникам, после графа де Водрека, начинавшего неделю, крепко пожимал руки обоим супругам, выражая бурную радость. Он беспрестанно повторял: «Черт возьми! Какая кампания! Неужели мы после этого не победим?»
Он надеялся добиться портфеля министра иностранных дел, на который он давно уж метил.
Это был одни из тех политических деятелей, у которых нет определенной физиономии, нет убеждений, нет выдающихся способностей, нет смелости и нет серьезных знаний; провинциальный адвокат и лев, он искусно лавировал между враждующими партиями, представляя собою нечто вроде республиканского иезуита и либерального гриба сомнительного качества, какие сотнями вырастают на навозе всеобщего избирательного нрава.
Своим дешевым макиавеллизмом он снискал популярность среди своих коллег, среди тех деклассированных и отверженных людей, которых делают депутатами. Он обладал довольно приличной внешностью, был достаточно благовоспитан, развязен и любезен, чтобы рассчитывать на удачу. В обществе — в смешанной, подозрительной и малокультурной среде государственных деятелей того времени — он пользовался успехом.
О нем всюду говорили: «Ларош будет министром», — он и сам был в этом убежден более твердо, чем все остальные.
Он был одним из главных пайщиков газеты старика Вальтера, его товарищем и союзником во многих финансовых предприятиях.
Дю Руа поддерживал его, веря в его успех, смутно надеясь, что в будущем он будет ему полезен. Впрочем, он только продолжал дело, начатое Форестье, которому Ларош-Матье обещал орден Почетного легиона в случае, если победа будет одержана. Теперь этот орден украсит грудь нового мужа Мадлены — вот и все. В общем ведь ничего не изменилось.
Всем было ясно, что ничто не изменилось, и сослуживцы Дю Руа придумали ему кличку, которая начинала его раздражать.
Его стали называть «Форестье».
Как только он входил в редакцию, кто-нибудь кричал: «Послушай, Форестье». Разбирая письма в своем ящике, он делал вид, что не слышит. Голос повторял громче: «Эй, Форестье!», — и слышался заглушенный смех.
Когда Дю Руа направлялся в кабинет редактора, тот, кто его звал, останавливал его, говоря:
— Ах, извини, пожалуйста, я хотел обратиться к тебе. Какая глупость, — я тебя постоянно путаю с этим несчастным Шарлем. Это оттого, что твои статьи чертовски похожи на его. Все это находят.
Дю Руа ничего не отвечал, но приходил в ярость, и глухой гнев против покойника зарождался в нем.
Сам Вальтер однажды заявил, когда разговор зашел об удивительном сходстве оборотов речи и мыслей в статьях нового заведующего политическим отделов и его предшественника:
— Да, это Форестье, но Форестье более зрелый, более живой, более мужественный.
В другой раз, случайно открыв шкаф с бильбоке, Дю Руа увидел, что бильбоке Форестье обмотаны крепом, а его, — то, на котором он упражнялся под руководством Сен-Потена, — перевязано розовой ленточкой. Все они стояли в ряд, по величине, на одной полке; большая надпись, вроде тех, какие бывают в музеях, гласила: «Бывшая коллекция Форестье и Ко. Форестье Дю Руа — наследник. Патентовано. Прочный товар, пригодный во всех случаях жизни, даже в путешествии».
Он спокойно закрыл шкаф и сказал намеренно громко, чтобы его услышали:
— Всюду есть дураки и завистники.
Он был уязвлен в своем самолюбии и тщеславии — в этих неотъемлемых свойствах литераторов, делающих их, будь то репортер или гениальный поэт, одинаково подозрительными, настороженными и обидчивыми.
Это имя «Форестье» резало ему слух; он боялся его услышать и чувствовал, что краснеет при одном звуке его.
Для него это имя сделалось язвительной насмешкой, более того — почти оскорблением. Ему слышалось в нем: «Твоя жена делает за тебя работу так же, как делала ее за другого. Без нее из тебя ничего бы не вышло».
Он охотно допускал, что из Форестье ничего не вышло бы без Мадлены; что же касается его, то это другое дело!
Навязчивый образ преследовал его и по возвращении домой. Теперь уже все в доме напоминало ему о покойном — вся мебель, все безделушки, все, к чему бы он ни прикасался. В первое время он совсем об этом не думал, но кличка, данная ему сослуживцами, глубоко ранила его, и рана эта растравлялась теперь множеством мелочей, которых он до сих пор не замечал.
Он не мог больше дотронуться до какого-нибудь предмета, не представив себе сейчас же, что рука Шарля тоже прикасалась к нему. Все вещи, на которые он смотрел, которые он держал в руках, принадлежали раньше Шарлю, он их покупал, любил, обладал ими. И даже мысль о прежних отношениях его друга с женой начала раздражать Жоржа.
Иногда он сам удивлялся этому возмущению своего сердца, которого не понимал, и спрашивал себя: «Что же все это, черт возьми, значит? Ведь не ревную же я Мадлену к ее друзьям? Меня никогда не беспокоит мысль о том, что она делает. Она возвращается и уходит, когда хочет, а вот воспоминание об этой скотине Шарле приводит меня в бешенство!»
Он мысленно прибавил: «В сущности, ведь это был идиот; без сомнения, это-то меня и оскорбляет. Меня возмущает, как могла Мадлена выйти замуж за подобного дурака».
И он беспрестанно повторял себе: «Как могла такая женщина хоть одну минуту выносить подобное животное!»
Злоба его росла с каждым днем от тысячи мелочей, коловших его точно иголками, от беспрестанных напоминаний о другом, пробуждаемых каким-нибудь словом Мадлены, горничной, лакея.
Однажды вечером Дю Руа, любивший сладкое, спросил:
— Почему у нас не бывает сладкого? Ты никогда его не заказываешь.
Молодая женщина весело ответила:
— Это правда, я о нем забываю. Это потому, что Шарль терпеть не мог…
Он прервал ее нетерпеливым движением, вырвавшимся у него против воли:
— Ну, знаешь, этот Шарль мне начинает надоедать. Постоянно Шарль, — Шарль здесь, Шарль там, Шарль любил это, Шарль любил то. Шарль сдох, и пора уже забыть о нем.
Мадлена смотрела на мужа с изумлением, не понимая причины этого внезапного раздражения. Но она была умна и отчасти догадалась, что в нем происходит, догадалась об этой ревности к мертвому, возрастающей от всего, что напоминало его.
Это показалось ей ребячеством, но вместе с тем польстило, и она ничего не ответила.
Он сам сердился на себя за это раздражение, которого не умел скрыть. Вечером, после обеда, когда они писали статью для следующего дня, он запутался ногами в мехе под столом, не сумев перевернуть его, он отшвырнул его ногой и спросил со смехом:
— У Шарля, должно быть, всегда мерзли лапы?
Она ответила, тоже смеясь:
— О! Он всегда жил под страхом простуды. Ведь у него были слабые легкие…
Дю Руа злобно подхватил:
— Да, он это доказал. — Потом прибавил галантно: — К счастью для меня.
И поцеловал руку жены.
Но, ложась спать, все еще преследуемый той же мыслью, он спросил:
— А что, не надевал ли Шарль ночной колпак, чтобы защитить уши от сквозняка?
Она решила ответить на шутку шуткой и сказала:
— Нет, он показывал голову шелковым платком.
Жорж пожал плечами и произнес пренебрежительно, с чувством превосходства:
— Вот болван!
С этого дня Шарль сделался для него предметом постоянных разговоров. Он упоминал о нем по всякому поводу, называя его не иначе, как «бедняга Шарль», с видом бесконечного сострадания.
Вернувшись из редакции, где его несколько раз в день называли Форестье, он вознаграждал себя, преследуя покойного злобными насмешками и в могиле. Он вспоминал его недостатки, его слабые и смешные стороны, с удовольствием перечисляя и преувеличивая их, точно желая уничтожить в душе жены влияние опасного соперника.
Он говорил:
— Скажи, Мад, помнишь, как однажды этот дуралей Форестье старался нам доказать, что полные мужчины сильнее, чем худые?
Потом у него явилось желание узнать о покойном целый ряд интимных подробностей, о которых молодая женщина, смущаясь, отказывалась говорить. Но он настаивал, упорствовал.
— Ну-ка, расскажи мне об этом. Он, должно быть, имел дурацкий вид в этот момент. Да?
Она шептала:
— Да оставь его, наконец в покое.
Оп продолжал:
— Нет, скажи мне! Ведь правда, он, должно быть, вел себя в постели не особенно ловко, это животное!
И он всегда заканчивал разговор одном и тем же выводом:
— Что это была за скотина!
Однажды вечером, в конце июня, он курил у окна папиросу; вечер был душный, и ему вдруг захотелось выйти на воздух.
Он спросил:
— Моя маленькая Мад, не хочешь ли прокатиться по Булонскому лесу?
— Конечно, хочу.
Они взяли открытый экипаж, проехали по Елисейским полям, потом доехали до авеню Булонского леса. Ночь была безветренная, душная, одна из тех ночей, когда в Париже жарко, как в бане, когда раскаленный воздух вливается в легкие, точно нагретый пар. Вереницы фиакров везли под тень деревьев множество влюбленных. Эти фиакры тянулись один за другим, без конца.
Жоржу и Мадлене забавно было смотреть на все эти обнявшиеся парочки, проезжавшие в экипажах, дама — в светлом, мужчина — в черном. Огромный поток любовников стремился в лес под звездным горячим небом. Не слышно было ничего, кроме глухого стука колес о землю. Они следовали одна за другой, эти парочки в экипажах, откинувшиеся на подушки, безмолвные, прижавшиеся друг к другу, охваченные властным желанием, трепещущие в ожидании близких объятий. Горячий сумрак, казалось, был наполнен поцелуями. Воздух казался еще тяжелее, еще удушливее от разлитой в нем томительной неги чувственной любви. Все эти люди, прижавшиеся друг к другу, опьяненные одной мыслью, одним желанием, распространяли вокруг себя какое-то лихорадочное возбуждение. Все эти экипажи, нагруженные любовью, пропитанные атмосферой ласк, оставляли за собой волну чувственного дыхания, нежного и волнующего.
Жорж и Мадлена почувствовали, что и на них подействовала эта атмосфера влюбленности. Они безмолвно взялись за руки, истомленные духотой и охватившим их возбуждением.
Доехав до поворота, который начинается за укреплениями, они поцеловались, и она прошептала, слегка сконфуженная:
— Мы опять ведем себя по-детски, как тогда, но дороге в Руан.
При въезде в рощу поток экипажей разделился. На аллее, ведущей к озерам, по которой ехали молодые люди, экипажи попадались не так часто, и густой мрак деревьев, воздух, напоенный свежестью зелени и влажностью звонко бегущих ручейков, прохлада, нисходящая с широкого ночного неба, усыпанного звездами, придавали поцелуям катающихся парочек более глубокое и более таинственное очарование.
Жорж прошептал: «О! Моя маленькая Мад» и прижал се к груди.
Она сказала ему:
— Помнишь лес, там, у тебя на родине, — как там было мрачно. Мне казалось, что он полон ужасных зверей, что ему нет конца. Зато здесь очаровательно. Ветерок точно целует, и я хорошо знаю, что по ту сторону леса находится Севр.
Он ответил:
— О, в нашем лесу ничего не найдешь, кроме оленей, лисиц, диких коз, кабанов да еще кое-где домиков лесничего.
Это слово — имя покойного[42], нечаянно слетевшее у него с уст, поразило его так, точно кто-то выкрикнул его из глубины чащи, и он сразу замолчал, вновь охваченный тем странным и упорным враждебным чувством, тем ревнивым, грызущим, непобедимым раздражением, которое с некоторых пор отравляло ему жизнь.
Помолчав с минуту, он спросил:
— Ты бывала здесь когда-нибудь с Шарлем по вечерам?
Она ответила:
— Конечно, очень часто.
Внезапно у него явилось желание вернуться домой, желание настолько сильное, что у него сжалось сердце. Образ Форестье проник в его мысли, владел ими, душил их. Он уже не мог ни думать, ни говорить о чем-либо другом.
Он спросил со злобой в голосе:
— Скажи Мад…
— Что, милый?
— Ты наставляла рога этому бедняге Шарлю?
Она прошептала пренебрежительно:
— Ты становишься глуп — вечно одно и то же.
Но он не переставал:
— Ну, моя маленькая Мад, будь откровенна, признайся. Ты ведь наставляла ему рога? Признайся, что наставляла!
Она молчала, задетая этим выражением, как была бы задета на ее месте каждая женщина.
Он продолжал упорствовать:
— Черт возьми, если у кого-нибудь была для этого подходящая голова, так именно у него. О, да! О, да! Я был бы рад услышать, что Форестье носил рога. Вот простофиля!
Он почувствовал, что она улыбнулась, как бы что-то вспомнив, и продолжал:
— Ну, скажи же. Что в этом такого? Наоборот. Это будет очень забавно, если ты признаешься мне, что обманывала его, — именно мне.
Он в самом деле дрожал от желания узнать, что Шарль, этот ненавистный Шарль, этот постылый покойник, носил это позорное украшение. И в то же время еще другое, более смутное чувство обостряло его любопытство.
Он повторял:
— Мад, моя маленькая Мад, прошу тебя, скажи мне. Ведь он этого заслужил. Было бы большой ошибкой с твоей стороны не украсить его рогами. Ну же, Мад, признайся.
Должно быть, она находила забавной эту настойчивость, потому что все время смеялась тихим, отрывистым смешком.
Он коснулся губами уха своей жены:
— Ну же, ну… признайся.
Она внезапно отодвинулась и резко заявила:
— Как ты глуп! Разве отвечают на подобные вопросы?
Она сказала это таким странным тоном, что у ее мужа мороз пробежал по коже, он остолбенел, растерянный, слегка задыхаясь, точно после тяжелого душевного потрясения.
Экипаж ехал теперь вдоль озера, по поверхности которого небо, казалось, рассыпало свои звезды. Два лебедя, едва заметные во мраке, медленно плыли по воде.
Жорж закричал кучеру «Назад!» Экипаж повернул и поехал навстречу другим, ехавшим шагом, фонари которых сверкали, точно глаза во мраке леса.
Каким странным тоном она это сказала! Дю Руа спрашивал себя: «Что это? признание?» И теперь почти полная уверенность в том, что она обманывала своего первого мужа, доводила его до бешенства. Ему хотелось ударить ее, задушить, вырвать у нее волосы.
О, когда бы она ответила: «Нет, дорогой мой, если я обманула его, то только с тобой», — как бы он ее обнял, поцеловал, как бы он полюбил ее за это!
Он сидел неподвижно, скрестив руки, смотря на небо, слишком взволнованный для того, чтобы размышлять. Он чувствовал только, как внутри его накипала злоба и рос гнев, — тот гнев, который тлеет в сердце каждого самца против причуд женского желания. Он впервые испытывал смутную тревогу мужа, который сомневается! Теперь он ревновал, — ревновал за покойного, ревновал за Форестье! Ревновал странным и мучительным образом, с примесью ненависти к Мадлене. Раз она обманывала другого, — мог ли он ей теперь доверять?
Мало-помалу мысли его успокоились, и, стараясь ожесточить свое сердце, он подумал: «Все женщины — проститутки; надо их брать, но ничего не давать им из своей души».
Душевная горечь подсказывала ему злые и презрительные слова. Однако он не позволял им сорваться с губ, он повторял про себя: «Мир принадлежит сильным. Нужно быть сильным. Нужно быть выше всего».
Экипаж покатился быстрее. Проехали укрепления. Дю Руа видел перед собой красноватый отблеск неба, похожий на зарево от огромного горна; слышал неясный, необъятный, не прекращающийся гул бесчисленных и разнообразных звуков, глухой и близкий, и отдаленный шум, смутное биение какой-то гигантской жизни, дыхание колосса Парижа, изнемогавшего от усталости в эту летнюю ночь.
Жорж подумал: «Было бы очень глупо с моей стороны портить себе из-за этого кровь. Каждый за себя. Победа принадлежит смелым. Эгоизм — это все. Но эгоизм, ведущий к наживе и к почету, стоит больше, чем эгоизм, ведущий к обладанию женщиной и к любви».
У въезда в город показалась Триумфальная арка; на своих чудовищных ногах, она походила на неуклюжего гиганта, готового зашагать по широким улицам, раскинувшимся перед ним.
Жорж и Мадлена снова очутились в ряду экипажей, везущих домой, в желанную постель, все эти безмолвные, обнявшиеся пары. Казалось, что все, человечество катится рядом с ними, опьяненное радостью, наслаждением, счастьем.
Молодая женщина, отчасти угадывавшая, что происходило в душе мужа, спросила его своим нежным голосом:
— О чем ты думаешь, друг мой? В продолжение получаса ты не сказал ни слова.
Он ответил с усмешкой:
— Я думаю о всех этих обнимающихся болванах и говорю себе, что, право, есть в жизни вещи более ценные.
Она прошептала:
— Иногда это хорошо.
— Да… хорошо… хорошо… когда нет ничего лучшего!
Мысль Жоржа продолжала с яростной злобой срывать с жизни ее поэтический покров. «Глупо стесняться, отказывать себе в чем бы то ни было, волноваться, мучиться, терзать себе душу, как я это делаю с некоторых пор». Образ Форестье пронесся у него в голове, не вызвав в нем никакого раздражения. Ему показалось, что они помирились, снова сделались друзьями. Ему захотелось даже крикнуть: «Добрый вечер, дружище!»
Мадлена, которую тяготило это молчание, спросила:
— Не заехать ли нам к Тортони съесть мороженого, перед тем как вернуться домой?
Он взглянул на нее сбоку. Ее тонкий профиль, обрамленный белокурыми волосами, был в эту минуту ярко освещен газовым рожком вывески какого-то кафе-шантана.
Он подумал: «Она красива. Ну, что ж! Мы с тобой хорошая пара, милая моя. Но тем, кому придет в голову снова начать меня дразнить из-за тебя, не поздоровится». Потом он ответил:
— Конечно, дорогая, — и, чтобы скрыть от нее свои мысли, поцеловал ее.
Молодой женщине показалось, что губы ее мужа были холодны, как лед.
Впрочем, он улыбался своей обычной улыбкой, подавая ей руку и помогая выйти из экипажа у подъезда кафе.
III
Придя на следующий день в редакцию, Дю Руа подошел к Буаренару.
— Дорогой друг, — сказал он, — я попрошу у тебя одной услуги. В последнее время некоторые господа развлекаются, называя меня «Форестье». Мне это начинает надоедать. Будь любезен, возьми на себя труд вежливо предупредить наших сослуживцев, что я дам пощечину первому, кто позволит себе эту шутку. Это уже их дело подумать, стоит ли эта забава удара шпаги. Я обращаюсь к тебе, потому что ты человек разумный и сможешь предотвратить неприятные столкновения, а также потому, что ты уже был один раз моим секундантом.
Буаренар взял на себя это поручение.
Дю Руа отлучился по делам и через час вернулся. Никто не называл его больше Форестье.
Вернувшись домой, он услышал в гостиной женские голоса. Он спросил:
— Кто там?
Слуга ответил:
— Госпожа Вальтер и госпожа де Марель.
У него слегка забилось сердце, потом он подумал: «Ну, что ж, будь, что будет» — и открыл дверь.
Клотильда сидела возле камина, освещенная светом, падавшим из окна. Жоржу показалось, что, увидев его, она слегка побледнела. Он сначала поклонился г-же Вальтер и ее двум дочерям, сидевшим справа и слева от матери, точно двое часовых, потом повернулся к своей прежней возлюбленной. Она протянула ему руку; он взял ее и выразительно пожал, как бы говоря: «Я вас люблю по-прежнему». Она ответила на это пожатие.
Он спросил:
— Как вы поживаете? Ведь со времени нашей последней встречи прошла целая вечность.
Она ответила непринужденно:
— Хорошо. А вы, Милый друг?
Потом, обращаясь к Мадлене, прибавила:
— Ты разрешишь мне по-прежнему называть его Милым другом?
— Конечно, моя дорогая, разрешаю тебе все, что тебе вздумается.
В этих словах прозвучал легкий оттенок иронии.
Г-жа Вальтер заговорила о празднестве, которое Жак Риваль устраивал в своей холостой квартире, — о большом фехтовальном состязании, на котором должны были присутствовать дамы из общества. Она сказала:
— Это будет очень интересно. Но я в отчаянии, — нас некому туда проводить: муж как раз в это время будет в отъезде.
Дю Руа сейчас же предложил свои услуги. Она согласилась:
— Мои дочери и я будем вам очень признательны.
Он посмотрел на младшую из сестер Вальтер и подумал: «А ведь она совсем недурна, эта маленькая Сюзанна, совсем недурна». Она была похожа на хрупкую белокурую куклу, — миниатюрная, изящная, с тонкой талией, узкими бедрами и грудью; серо-голубые глаза ее отливали эмалью и казались тщательно и причудливо разрисованными кистью художника; кожа у нее была очень гладкая, без единого пятнышка, без малейшего признака румянца, а завитые волосы, умело и легко взбитые, окружали ее головку очаровательным облачком, в самом деле напоминавшим прическу дорогих кукол, какие видишь иногда в руках маленьких девочек, уступающих в росте своим игрушкам.
Старшая сестра, Роза, была некрасива, худа, незаметна. Это была одна из тех девушек, на которых обычно не обращают внимания, с которыми не разговаривают, о которых не вспоминают.
Мать поднялась и обратилась к Жоржу:
— Итак, я рассчитываю на вас в будущий четверг, в два часа.
Он ответил:
— Сочту своим долгом, сударыня.
Как только она вышла, г-жа де Марель тоже поднялась.
— До свиданья, Милый друг.
Теперь она пожала ему руку очень долгим и крепким пожатием. Его взволновало это молчаливое признание, и, внезапно охваченный прежней страстью к этой взбалмошной и милой мещаночке, которая, быть может, действительно любила его, он подумал: «Завтра же пойду к ней».
Как только Жорж остался вдвоем с женой, она весело и искренно рассмеялась и сказала, прямо смотря на него:
— Тебе известно, что ты внушил страсть госпоже Вальтер?
Он недоверчиво сказал;
— Ну, что ты!
— Право, уверяю тебя. Она говорила со мной о тебе с безумным восторгом. Это так странно с ее стороны! Ей хотелось бы найти для своих дочерей таких мужей, как ты!.. К счастью, для нее самой это неопасно.
Он не понял, что она хотела сказать:
— Что значит — неопасно?
Она ответила тоном женщины, убежденной в правильности того, что она говорит:
— О! Госпожа Вальтер — одна из тех женщин, о которых никогда не услышишь никакой сплетни, — понимаешь, никогда. Она неприступна во всех отношениях. Мужа ее ты так же хорошо знаешь, как я. Но она — другое дело. Она сильно страдала от того, что вышла замуж за еврея, но осталась ему верна. Это честная женщина.
Дю Руа удивился:
— Я думал, что она тоже еврейка.
— Она? Вовсе нет. Она — патронесса всех благотворительных учреждений квартала Мадлен. Она даже венчалась в церкви. Не знаю только, крестился ли ее муж, или духовенство посмотрело на это сквозь пальцы.
Жорж пробормотал:
— Значит, она… она в меня влюблена?
— Положительно и окончательно. Если бы ты не был женат, я бы тебе посоветовала просить руки… руки Сюзанны… не правда ли, — ведь она лучше Розы?
Он ответил, покручивая усы:
— Мать еще тоже недурна.
Мадлена рассердилась.
— Знаешь, мой милый, если ты думаешь о матери, то могу только пожелать тебе успеха. Но за нее я не боюсь, она уже вышла из того возраста, когда можно впервые согрешить. За это надо было браться раньше.
Жорж подумал: «Неужели я и в самом деле мог бы жениться на Сюзанне?»
Потом пожал плечами: «Что за чепуха!.. Разве отец ее согласился бы на это!»
Однако он решил отныне обратить внимание на отношение к себе г-жи Вальтер, даже не задавая себе вопроса, что это может ему дать.
Весь вечер его преследовали воспоминания о связи с Клотильдой, нежные и чувственные воспоминания. Он вспоминал ее проказы, милые шутки, свои веселые прогулки с нею. Он думал: «Она, право, очень мила. Завтра же пойду к ней».
На следующий день, после завтрака, он действительно отправился на улицу Вернейль. Та же горничная отворила ему дверь и с фамильярностью прислуги небогатого дома спросила:
— Как поживаете, сударь?
Он ответил:
— Отлично, деточка, — и прошел в гостиную, где чья-то неопытная рука играла гаммы на фортепиано. Это была Лорина. Он думал, что она бросится ему на шею. Но она важно встала, церемонно, как взрослая, поклонилась и с достоинством удалилась.
У нее был вид оскорбленной женщины, и это поразило его. Вошла мать. Он взял ее руки и поцеловал их.
— Как часто я думал о вас, — сказал он.
— И я тоже, — ответила она.
Они сели. Улыбаясь, глядя друг другу в глаза, они чувствовали желание поцеловаться в губы.
— Моя дорогая, маленькая Кло, я люблю вас.
— И я тоже.
— Значит… значит… ты на меня не очень сердилась?
— И да, и нет… Я была очень огорчена, а потом я поняла твои побуждения и сказала себе: «Не беда! не сегодня — завтра он вернется ко мне».
— Я не смел прийти; я не знал, как ты меня примешь. Я не смел, но страшно хотел прийти. Кстати, скажи мне, что с Лориной? Она со мной едва поздоровалась и ушла с рассерженным взглядом.
— Не знаю, но со времени твоей женитьбы с ней нельзя говорить о тебе. Мне, право, кажется, что она тебя ревнует.
— Да что ты!
— Уверяю тебя, милый. Она больше не называет тебя Милым другом, а зовет «господин Форестье».
Дю Руа покраснел, потом придвинулся ближе к молодой женщине.
— Дай твои губы.
Она протянула их. Они поцеловались.
— Где мы можем встретиться? — спросил он.
— Гм… на Константинопольской улице.
— Как! Разве квартира еще не сдана?
— Нет… Я ее оставила за собой.
— Оставила за собой?
— Да, я думала, что ты вернешься ко мне.
Он почувствовал прилив горделивой радости. Эта женщина, значит, любит его, любит настоящей, постоянной и глубокой любовью.
Он прошептал:
— Я тебя обожаю.
Затем спросил:
— Как поживает твой муж?
— Отлично. Он пробыл здесь месяц и третьего дня уехал.
Дю Руа не мог удержаться от смеха:
— Как это кстати!
Она наивно ответила:
— Да, очень кстати. Впрочем, его присутствие меня никогда нес, ты ведь знаешь.
— Да, правда. Вообще это прекрасный человек.
— Ну, а ты, — спросила она, — как сложилась твоя новая жизнь?
— Ни хорошо, ни плохо. Жена моя — хороший товарищ, союзница…
— И только?
— И только… Что касается сердца…
— Я это прекрасно понимаю. Однако, она хорошенькая.
— Да, но меня она не волнует.
Он подошел к Клотильде и прошептал:
— Когда мы увидимся?
— Хотя бы… завтра… если хочешь.
— Хорошо. Завтра в два часа?
— В два часа.
Он поднялся, чтобы уходить, потом пробормотал, слегка смущенный:
— Знаешь, я намерен взять на себя квартиру на Константинопольской улице. Я так хочу. Недостает еще, чтобы ты оплачивала ее.
В порыве нежности она поцеловала его руки и прошептала:
— Делай, как хочешь, с меня довольно того, что я ее сохранила, и что мы можем теперь встречаться там.
И Дю Руа ушел, чувствуя в душе полное удовлетворение.
Проходя мимо витрины фотографа, он увидел портрет полной женщины с большими глазами, который напомнил ему г-жу Вальтер: «Ну, что ж, — подумал он, — она еще, должно быть, недурна. Как это случилось, что я ее до сих пор не замечал? Интересно, как она будет себя держать со мной в четверг».
Он продолжал шагать, потирая руки, исполненный внутренней радости, — радости, вызванной успехом во всех его планах, эгоистической радости ловкого человека, которому везет, тайной радости, порожденной польщенным тщеславием и удовлетворенной чувственностью — результатом женской благосклонности!
Когда наступил четверг, он спросил Мадлену:
— Ты не пойдешь к Ривалю, на этот турнир?
— О, нет, он меня совершенно не интересует; я поеду в Палату депутатов.
И он отправился за г-жой Вальтер в открытой коляске, так как погода была восхитительная.
Увидев се, он был поражен, — такой она ему показалась молодой и красивой. На ней было светлое, слегка декольтированное платье; из-под белых кружев корсажа просвечивала ее полная вздымающаяся грудь. Никогда еще она не казалась ему такой свежей. Он нашел, что она вполне еще может нравиться. У нее были спокойные и приличные манеры благоразумной матери. К тому же в разговоре она высказывала только общепринятые, приличные и умеренные суждения, так как все ее мысли были разумны, методичны, приведены в образцовый порядок и чужды всяких крайностей.
Ее дочь Сюзанна, вся в розовом, была похожа на только что покрытую лаком картину Ватто; старшая же сестра производила впечатление гувернантки, сопровождающей эту хорошенькую куколку.
У дома Риваля уже стояла целая вереница экипажей.
Дю Руа предложил руку г-же Вальтер, и они вошли.
Турнир этот устраивался в пользу сирот шестого парижского округа, под патронажем жен всех сенаторов и депутатов, имевших отношение к «Vie Française».
Г-жа Вальтер обещала приехать с дочерьми, но отказалась от звания патронессы, так как имя свое она давала только тем благотворительным начинаниям, которые предпринимались духовенством; она была не так уж набожна, но считала, что ее брак с евреем требует от нее особенной строгости в исполнении религиозных обязанностей, а это празднество, устраиваемое журналистом, носило скорее республиканский характер и могло показаться антиклерикальным.
Уже за три недели до этого события в газетах всевозможных направлении были помещены такие заметки:
«У нашего уважаемого собрата Жака Риваля явилась столь же интересная, как и великодушная мысль устроить в пользу сирот шестого парижского округа большой турнир в прекрасном фехтовальном зале, находящемся при его холостой квартире.
Приглашения на празднество рассылаются госпожами Лалуаг, Ремонтель, Рисолен, супругами сенаторов, и госпожами Ларош-Матье, Персероль, Фирмен, супругами известных депутатов. В антракте будет сделан сбор, и пожертвования немедленно будут переданы мэру шестого округа или его представителю».
Это была грандиозная реклама, придуманная ловким журналистом для своей выгоды.
Жак Риваль встречал гостей у входа в свою квартиру, где был устроен буфет, расходы по которому должны были быть вычтены из благотворительного сбора.
Любезным жестом он указывал на небольшую лестницу, которая вела в подвал, где он устроил фехтовальный зал и тир, прибавляя:
— Вниз, господа, пожалуйте вниз. Турнир будет происходить в подвальном помещении.
Он бросился навстречу жене своего издателя; потом, пожимая руку Дю Руа, сказал ему:
— Здравствуйте, Милый друг.
Тот удивился:
— Кто вам сказал, что…
Риваль его прервал:
— Госпожа Вальтер, здесь присутствующая, которая находит это прозвище очень милым.
Г-жа Вальтер покраснела:
— Да, признаюсь, что, если бы я была с вами больше знакома, я поступила бы, как маленькая Лорина, и тоже называла бы вас Милым другом. Это к вам очень идет.
Дю Ру а рассмеялся:
— Пожалуйста, сударыня, называйте меня так.
Она опустила глаза:
— Нет, для этого мы недостаточно знакомы.
Он прошептал:
— Вы мне позволите надеяться, что мы познакомимся ближе?
— Посмотрим, — сказала она.
Он затерялся у спуска узкой лестницы, освещенной газовым рожком; внезапный переход от дневного света к этому желтому огню производил мрачное впечатление. По этой витой лестнице подымался снизу запах подвала, — запах прелой сырости и заплесневевших, обтертых для данного случая стен, к которому примешивался запах ладана, напоминавший о церкви, а также исходивший от женщин аромат духов — вербены, ириса, фиалки.
Снизу доносился громкий гул голосов; чувствовалось волнение возбужденной толпы.
Весь подвал был освещен гирляндами газовых рожков и венецианских фонарей, утопавших в зелени, прикрывавшей промозглые стены. Всюду виднелись ветви. Потолок был украшен папоротниками, а пол устлан листьями и цветами.
Все находили убранство очаровательным и восхищались изобретательностью устроителей. В небольшом заднем отделении подвала возвышалась эстрада, а по обеим сторонам ее стояли два ряда стульев для жюри.
Весь подвал был уставлен скамейками по десяти в ряд, с правой и с левой стороны. На них могло поместиться около двухсот человек, приглашено же было четыреста.
Перед эстрадой, на виду у публики, уже красовались молодые люди в фехтовальных костюмах, стройные, худые, с длинными руками и ногами, с закрученными усами. В публике их называли по именам, указывали профессионалов и любителей, знаменитостей фехтовального искусства. Вокруг них стояли, беседуя, какие-то господа в сюртуках, молодые и старые, которые держались как хорошие знакомые с участниками состязания, одетыми в соответствующие костюмы. Они тоже прилагали усилия к тому, чтобы их заметили, узнали, называли по именам; это были прославленные штатские бойцы, знатоки фехтовального искусства.
Почти все скамьи были заняты дамами, производившими сильный шум шелестом платьев и громким шепотом. Они обмахивались веерами, как в театре, потому что в этом зеленом гроте стало уже жарко, как в бане. Какой-то шутник время от времени выкрикивал:
— Оршад! Лимонад! Пиво!
Г-жа Вальтер и ее дочери, наконец, добрались до своих мест, оставленных им в первом ряду. Дю Руа усадил их и прошептал, собираясь уходить:
— Я вынужден покинуть вас, — мужчины не имеют права занимать скамей.
Но г-жа Вальтер нерешительно возразила:
— Мне очень хочется, чтобы вы остались здесь. Вы будете мне называть участников состязания. Если вы будете стоять здесь, у края этой скамейки, вы никого не стесните.
Она смотрела на него своими большими кроткими глазами и настаивала:
— Право, останьтесь с нами… господин… госнодин Милый друг… Вы нам нужны.
Он ответил:
— Я повинуюсь… С удовольствием повинуюсь, сударыня.
Со всех сторон слышалось:
— Очень забавно в этом подвале, очень мило…
Жоржу был хорошо знаком этот зал со сводами! Он вспомнил утро, которое провел здесь накануне дуэли в полном одиночестве, перед небольшим кружком белого картона, смотревшим на него из глубины второго подвала, точно огромный страшный глаз.
Раздался голос Жака Риваля, спускавшегося по лестнице:
— Сейчас начинаем, сударыни.
И шесть мужчин, сильно затянутых в сюртуки, чтобы лучше обрисовался их корпус, взошли на эстраду и сели на стулья, предназначенные для жюри.
Их имена тотчас облетели зал: генерал де Ренальди, председатель жюри, маленький человек с большими усами; художник Жозефен Руде, высокий, плешивый мужчина с длинной бородой; Маттео де Южар, Симон Рамонсель, Пьер де Карвен, три изящных молодых человека, и Гаспар Мерлерон, мэтр[43].
Два плаката висели по обеим сторонам маленького подвала. На правом было написано: «Господин Кревкер», на левом — «Господин Плюмо».
Это были два мэтра — два хороших второразрядных мэтра. Оба худощавые, с военной выправкой, с резкими движениями, они появились на эстраде. Автоматически отдав друг другу салют, они начали состязание, похожие в своих костюмах из полотна и замши на двух кукольных солдатиков, дерущихся для увеселения зрителей.
От времени до времени слышалось: «Тронул», — и шестеро судей с видом знатоков наклоняли голову. Зрители не видели ничего, кроме двух живых марионеток, которые суетились, протягивая руки; они ничего не понимали, но были довольны. Эти два субъекта казались им, однако, не особенно изящными и довольно смешными. При виде их вспоминались деревянные борцы, продающиеся под Новый год на бульварах.
На смену первым двум фехтовальщикам явились господа Плантон и Карапен, два мэтра, штатский и военный. Плантон был очень низенький, Карапен — очень толстый. Казалось, что от первого же удара рапиры этот толстяк лопнет, как огромный пузырь. Все смеялись. Плантон прыгал, как обезьяна. Каранен шевелил только рукой, тело же его, вследствие тучности, оставалось неподвижным: через каждые пять минут он делал выпад с таким усилием и так грузно, точно принимал самое энергичное решение в своей жизни. Потом ему стоило большого труда выпрямиться.
Знатоки нашли его стиль очень твердым и энергичным, и доверчивая публика выразила ему одобрение.
Затем выступили гг. Порион и Лапальм, мэтр и любитель; началась неистовая гимнастика; они яростно нападали друг на друга, вынудив судей бежать вместе со стульями, носились взад и вперед по всей эстраде, догоняя один другого резкими и смешными прыжками. Они делали маленькие скачки назад, вызывавшие смех у дам, и огромные прыжки вперед, имевшие несколько больший успех у зрителей. Это состязание в гимнастике какой-то неизвестный остряк охарактеризовал замечанием:
— Не надрывайтесь, довольно!
Зрители, возмущенные этой плоской шуткой, зашикали. Мнение экспертов передавалось из уст в уста. Фехтовальщики проявляли много смелости, но недостаточно находчивости.
Первое отделение закончилось блестящей схваткой между Жаком Ривалем и известным бельгийским профессором Лебегом. Риваль произвел сенсацию среди дам. Он, действительно, был красивый малый, хорошо сложенный, гибкий, подвижной и более грациозный, чем все его предшественники. В его манере обороняться и делать выпады было известного рода светское изящество, которое нравилось всем и представляло полную противоположность энергичной, но вульгарной манере его противника. «Сразу видно хорошо воспитанного человека» — говорили о нем.
Он вышел победителем. Ему аплодировали.
Но уже в течение нескольких минут какой-то странный шум, доносившийся сверху, беспокоил зрителей. Слышался громкий топот ног, сопровождаемый оглушительными взрывами хохота. Двести человек приглашенных, которые не могли спуститься в подвал, очевидно, забавлялись по-своему. На маленькой винтовой лестнице толпилось около пятидесяти человек. Внизу становилось невыносимо жарко. Раздавались крики: «Воздуху! Пить!» Все тот же остряк кричал пронзительным голосом, заглушавшим голоса разговаривающих: «Оршад! Лимонад! Пиво!»
Риваль появился весь красный, все еще в фехтовальном костюме.
— Я велю принести прохладительного, — сказал он и побежал к лестнице.
Но всякое сообщение с первым этажом было прервано. Пробиться через человеческою стену, загромождавшую лестницу, было так же трудно, как пробить потолок.
Риваль закричал:
— Велите принести мороженого для дам!
Пятьдесят голосов повторило: «Мороженого!» Наконец, появился поднос, но стаканы на нем были пустые, так как прохладительное было расхватано по дороге.
Чей-то громкий голос проревел:
— Здесь можно задохнуться, надо кончать поскорее и расходиться по домам.
Другой голос крикнул: «Сбор!» И вся публика, задыхающаяся от жары, но все же весело настроенная, подхватила: «Сбор! Сбор! Сбор!..»
Шесть дам начали обходить скамьи, и послышался легкий звон серебра, падающего в кошельки.
Дю Руа показывал г-же Вальтер знаменитостей. Тут были светские люди, журналисты, сотрудники крупных газет, старых газет, относившихся к «Vie Française» свысока, с некоторой сдержанностью, проистекавшей из их опыта. У них на глазах уже столько погибло таких политико-финансовых газеток, основанных на подозрительных комбинациях и провалившихся вместе с палением министерств. Здесь были также художники и скульпторы, так как люди этих профессий обычно любят спорт, был поэт-академик, на которого все указывали, были два музыканта и множество знатных иностранцев, к фамилии которых Дю Руа прибавлял частицу «рас» (что означало «расканалья»), в подражение, по его словам, англичанам, которые ставят на своих карточках словечко: Esq[44].
Кто-то окликнул Жоржа:
— Здравствуйте, дорогой друг!
Это был граф де Водрек. Дю Руа извинился перед дамами и пошел с ним поздороваться.
Возвратясь, он заявил:
— Этот Водрек очарователен. Как в нем чувствуется порода!
Г-жа Вальтер ничего не ответила. Она была утомлена, и грудь ее усиленно вздымалась при каждом вздохе, привлекая взоры Дю Руа. От времени до времени он встречал взгляд жены патрона, смущенный, нерешительный взгляд, останавливающийся на нем и быстро убегающий в сторону. И он говорил себе: «Неужели, неужели… неужели я и эту поймал?»
Сборщицы кончили обход. Кошельки их были полны серебра и золота. На эстраде появился новый плакат с объявлением: «Грандиозный сюрприз». Судьи снова заняли свои места. Все ждали.
Появились две женщины с рапирами в руках, в фехтовальных костюмах, состоявших из темного трико, очень коротенькой юбочки, едва прикрывавшей бедра, и нагрудника, до того высокого, что им приходилось задирать голову. Они были молоды и красивы. Улыбаясь, они раскланялись с публикой. Им долго аплодировали. Они встали в позицию среди одобрительного шума и произносимых топотом шуток.
Любезная улыбка не сходила с уст судей, одобрявших удары дам коротким «браво».
Публике очень понравился этот номер, и она бурно выражала свое одобрение двум воительницам, зажигавшим желание в сердцах мужчин, а в женщинах пробуждавшим природный вкус парижан ко всем легкомысленным и немного вульгарным развлечениям, к поддельной красоте и поддельному изяществу, к певичкам кафе-шантанов и к опереточным куплетам.
Каждый раз, когда одна из фехтующих делала выпад, в публике пробегало радостное оживление. Та из них, которая стояла спиной к публике, — спиной довольно пухленькой, — привлекала жадные взгляды, и зрители меньше всего следили за движениями ее руки.
Они были награждены бурными аплодисментами.
Затем последовало состязание на саблях, но никто на него не смотрел, так как все внимание было поглощено тем, что происходило наверху. В течение нескольких минут слышался грохот передвигаемой мебели, которую волочили по полу, точно переезжали с квартиры. Потом вдруг над потолком раздались звуки фортепиано, и ясно послышался ритмический топот ног, прыгающих в такт. Посетители наверху открыли бал, чтобы вознаградить себя за то, что им ничего не пришлось увидеть.
Сначала зрители в фехтовальном зале расхохотались; потом у женщин явилось желание потанцевать; они перестали обращать внимание на то, что происходило на эстраде, и принялись громко разговаривать.
Все находили забавным этот бал, устроенный запоздавшими. Они, вероятно, не скучали. Каждому захотелось быть сейчас там, наверху.
Но вот вышли и раскланялись два новых бойца, начавшие бой с такой уверенностью, что все взоры невольно устремились на них.
Они делали выпады и выпрямлялись с таким эластичным изяществом, с такой рассчитанной силой, с такой уверенностью, с такой отчетливостью движений, с такой корректностью приемов и таким чувством меры, что даже несведущая толпа была поражена и очарована.
Их спокойная живость, их искусная гибкость, их быстрые движения, до такой степени рассчитанные, что они казались медленными, привлекали и пленяли глаз своим совершенством. Зрители почувствовали, что перед ними прекрасное и редкое зрелище, что два великих артиста показывают ей все, что может быть лучшего, все, что только могут показать мастера в искусстве физической ловкости, уменья, хитрости и знания.
Все молчали, поглощенные зрелищем. Потом, когда после последнего удара они обменялись друг с другом рукопожатием, раздались крики «ура!». Публика ревела, топала ногами. Имена выступавших были у всех на устах: Сер-жан и Равиньяк.
Всеми овладело возбуждение. Мужчины поглядывали на своих соседей, ища повода для ссоры. Случайная улыбка могла оказаться поводом к дуэли. Люди, никогда в жизни не державшие в руке рапиры, фехтовали тросточками, делая выпады и отражая нападения.
Мало-помалу толпа начала подниматься по маленькой лесенке наверх. Наконец-то можно будет выпить чего-нибудь. Каково же было всеобщее негодование, когда оказалось, что танцоры опустошили весь буфет и ушли, заявив, что нечестно было созвать двести человек и ничего им не показать.
Не осталось ни одного пирожка, ни капли шампанского, сиропа или пива, ни одной конфетки, ни одного яблока, — ничего, решительно ничего. Разграбили, опустошили, уничтожили все.
Начали расспрашивать подробности у слуг, которые, стараясь принять грустный вид, еле удерживались от смеха. «Дамы старались еще больше мужчин, — уверяли они, — они ели и пили столько, что наверно заболеют». Можно было подумать, что слушаешь рассказ оставшихся в живых жителей города, разграбленного и разгромленного вторгшимся неприятелем.
Оставалось только уйти. Мужчины жалели о пожертвованных двадцати франках и возмущались, что посетители наверху попировали, ничего не заплатив.
Дамы-патронессы собрали больше трех тысяч франков. За покрытием всех расходов, в пользу сирот шестого округа осталось двести восемьдесят франков.
Дю Руа, сопровождавший семейство Вальтер, поджидал свое ландо.
По дороге, сидя против г-жи Вальтер, он снова поймал ее ласкающий, робкий, смущенный взгляд. Он подумал: «Черт возьми, кажется, клюет!» и улыбнулся при мысли, что он, право, имеет успех у женщин, так как и г-жа де Марель после возобновления их связи казалась безумно в него влюбленной.
Он вернулся домой в прекрасном настроении духа.
Мадлена ожидала его в гостиной.
— У меня есть новости, — сказала она. — Дела в Марокко осложняются. Вполне возможно, что Франция пошлет туда через несколько месяцев экспедицию. Во всяком случае, этим собираются воспользоваться для свержения министерства, и Ларош не уступит случая захватить портфель министра иностранных дел.
Дю Руа, желая подразнить жену, притворился, что ничему не верит; они не будут настолько глупы, чтобы снова повторить тунисскую чепуху.
Она нетерпеливо пожала плечами.
— Я тебе говорю, что это так, я тебе говорю, что это так. Ты, значит, не понимаешь, что для них это серьезный денежный вопрос. Теперь, мой милый, разбираясь в политических комбинациях, следует говорить «не ищите женщину», а «ищите выгоды».
Желая ее позлить, он с презрительным видом произнес: «Ба!»
Она вспылила:
— Знаешь, ты так же глуп, как Форестье.
Она хотела его уязвить и ожидала, что он рассердится, но он улыбнулся и ответил:
— Как этот рогоносец Форестье?
Это ошеломило ее, и она прошептала;
— О! Жорж!
С дерзким и насмешливым видом он продолжал:
— А что? Разве ты не призналась мне тогда вечером, что Форестье был рогоносцем?
И тоном искреннего сожаления он добавил:
— Бедный малый!
Мадлена повернулась к нему спиной, не удостоив его ответом, потом, с минуту помолчав, сказала:
— Во вторник у нас будут гости: госпожа Ларош-Матье приедет обедать с виконтессой де Персемюр. Пригласи, пожалуйста, Риваля и Норбера де Варенна. Я буду завтра у госпожи Вальтер и у госпожи де Марель. Может быть, приедет также госпожа Рисолен.
С некоторого времени она создавала себе связи в обществе, пользуясь политическим влиянием мужа, чтобы тем или иным способом привлечь в свой дом жен сенаторов и депутатов, нуждавшихся в поддержке «Vie Française».
Дю Ру а ответил:
— Отлично, я беру на себя пригласить Риваля и Норбера.
Он потирал руки от удовольствия: он нашел хорошее средство, чтобы изводить жену и удовлетворять ту глухую злобу, ту смутную и грызущую ревность, которая зародилась в нем во время прогулки по Булонскому лесу. Отныне, говоря о Форестье, он решил всегда прибавлять к его имени эпитет «рогоносец». Он чувствовал, что в конце концов это должно взбесить Мадлену. В продолжение вечера он нашел случай раз десять упомянуть с добродушной иронией об этом «рогоносце Форестье».
Он уже не сердился на покойного, он мстил за него.
Жена притворялась, что не слышит, и сидела против него улыбающаяся и равнодушная.
На следующий день, зная, что Мадлена собирается ехать приглашать г-жу Вальтер, он решил опередить ее и отправиться самому, с тем, чтобы застать жену патрона одну и убедиться, действительно ли она увлечена им. Это забавляло его и льстило ему. К тому же… почему бы и нет… если это возможно…
Он явился на бульвар Мальзерб к двум часам. Его провели в гостиную. Он стал ждать.
Вошла г-жа Вальтер, протягивая ему руку с радостной поспешностью.
— Какой добрый ветер вас занес?
— Не ветер, а желание вас видеть. Какая-то сила повлекла меня к вам, не знаю почему, — мне, собственно, нечего сказать вам. Я пришел, я здесь. Надеюсь, что вы простите мне этот ранний визит и откровенность моего объяснения?
Он сказал все это галантным и шутливым тоном, с улыбкой на губах, но с ноткой серьезности в голосе.
Она казалась удивленной, слегка покраснела и ответила, запинаясь:
— Но… право… Я не понимаю… Вы меня удивили…
Он прибавил:
— Это объяснение в любви веселым тоном, — чтобы вас не испугать.
Они сели рядом. Она приняла все в шутку.
— Так, значит, это объяснение… серьезно?
— Разумеется! Уже давно я хотел вам признаться, очень давно… Но я не смел… Я столько слышал о вашей суровости, о вашей строгости…
Она овладела собой и спросила:
— Почему вы выбрали именно сегодняшний день?
— Не знаю. — Потом, понизив голос, прибавил: — Вернее, потому, что со вчерашнего дня я не перестаю думать о вас.
Она пробормотала, внезапно побледнев:
— Полно дурачиться, поговорим о чем-нибудь другом.
Но он упал перед ней на колени так неожиданно, что она испугалась. Она хотела встать, но он удержал ее силою, обняв за талию обеими руками и говоря страстным голосом:
— Да, это правда, я вас люблю, люблю безумно, люблю давно. Не отвечайте мне. Что же делать, я сумасшедший! я вас люблю! О! Если бы вы знали, как я вас люблю!
Она задыхалась, старалась что-то сказать и не могла выговорить ни одного слова. Она отталкивала его обеими руками, ухватившись за его волосы, чтобы отклонить его губы, приближавшиеся к ее губам, и быстрым движением поворачивала голову то вправо, то влево, закрыв глаза, чтобы не видеть его.
Он через платье касался ее тела, гладил, обнимая ее, и она теряла силы от этих грубых, чувственных прикосновений. Внезапно он поднялся и хотел заключить ее в свои объятия, но, получив на секунду свободу, она рванулась, выскользнула и стала убегать от него, от кресла к креслу.
Такая погоня показалась ему смешной, и он упал в кресло, закрыв лицо руками, притворяясь, что судорожно рыдает.
Потом встал, крикнул: «Прощайте, прощайте!» и исчез. В передней он спокойно отыскал свою трость, вышел на улицу, подумав: «Черт возьми! Кажется, готово», и зашел на телеграф, чтобы послать Клотильде телеграмму я назначить ей свидание ни следующий день.
Вернувшись домой в обычное время, он спросил жену:
— Ну, что, все приглашенные тобою будут к обеду?
Она ответила:
— Да, только госпожа Вальтер не знает, будет ли она свободна, колеблется; она говорила мне о чем-то — об обязанностях, о совести, вообще имела забавный вид. Думаю все же, что она придет.
Он пожал плечами:
— Ну, конечно, придет.
Однако в глубине души он не был в этом уверен и беспокоился до самого дня обеда.
Утром в этот день Мадлена получила от г-жи Вальтер записку: «С большим трудом мне удалось освободиться, и я буду у вас. Но мой муж не сможет меня сопровождать».
Дю Руа подумал: «Я отлично сделал, что не был больше у нее. Теперь она успокоилась. Нужно действовать исподволь».
Однако он ожидал ее появления с легким беспокойством. Она вошла с очень спокойным, несколько холодным и высокомерным выражением лица. Он принял очень почтительный, очень робкий и очень покорный вид.
Г-жи Ларош-Матье и Рисолен явились в сопровождении своих мужей. Виконтесса де Персемюр рассказывала о высшем свете. Г-жа де Марель была восхитительна в оригинальном испанском туалете, желтом с черным, превосходно облегавшем ее тонкую талию, высокую грудь и полные руки и придававшем энергичное выражение ее маленькой птичьей головке.
Дю Руа сидел по правую руку от г-жи Вальтер и в продолжение всего обеда говорил только о серьезных вещах, с преувеличенной почтительностью. От времени до времени он посматривал на Клотильду. «Конечно, она красивее и свежее» — думал он. Потом его взгляд останавливался на жене, которую он тоже находил недурной, хотя и продолжал хранить против нее затаенное, упорное и злобное раздражение.
Но жена патрона возбуждала его трудностью победы и новизной, всегда так привлекающей мужчин.
Она рано собралась домой.
— Я вас провожу, — сказал он.
Она отказалась. Он настаивал:
— Почему вы не хотите? Вы меня жестоко оскорбляете. Не заставляйте меня думать, что вы меня еще не простили. Вы видите, как я спокоен.
Она ответила:
— Вам неудобно оставлять ваших гостей.
Он улыбнулся:
— Пустяки! Я отлучусь всего на двадцать минут. Никто и не заметит. Ваш отказ обидит меня до глубины души.
Она прошептала:
— Ну, хорошо, я согласна.
Но, как только они очутились в карете, он схватил ее руку и стал страстно целовать.
— Я люблю вас, люблю вас. Позвольте мне это сказать. Я не прикоснусь к вам. Я только хочу повторять вам, что люблю вас.
Она пробормотала:
— О… После того, что вы мне обещали… Это дурно, очень дурно…
Он притворился, что с трудом владеет собой, затем продолжал сдержанно:
— Вы видите, как я владею собою. И в то же время… Но позвольте мне, по крайней мере, вам сказать… Я люблю вас… Позвольте повторять вам это каждый день… Да, позвольте приходить к вам на пять минут и на коленях перед вами, у ваших ног, произносить эти три слова, глядя на ваше обожаемое лицо.
Не отнимая у него руки, она ответила, тяжело дыша:
— Нет, я не могу, я не хочу этого… Подумайте, что будут говорить, что подумает моя прислуга, мои дочери… Нет, нет, это невозможно.
Он продолжал:
— Я не могу больше жить, не видя вас. Пусть это будет у вас или где-нибудь в другом месте, но я должен вас видеть каждый день, хотя бы на минуту, я должен прикасаться к вашей руке, дышать одним воздухом с вами, любоваться очертаниями вашего тела, вашими прекрасными большими глазами, которые сводят меня с ума.
Она слушала, вся трепеща, эту банальную музыку любви и бормотала:
— Нет, нет, это невозможно. Замолчите!
Он говорил ей совсем тихо, на ухо, понимая, что эту простодушную женщину надо брать постепенно, что надо вынудить ее согласиться на свидание — сначала в том месте, где захочет она, а потом уже, где захочет он.
— Послушайте… Это необходимо… Я вас увижу… Я буду вас ждать у дверей вашего дома, как нищий… Если вы не выйдете, я подымусь к вам… Но я вас увижу… я вас увижу… завтра.
Она повторяла:
— Нет, нет, не приходите. Я вас не приму. Подумайте о моих дочерях.
— В таком случае, скажите, где я могу вас встретить… на улице… где хотите… в какое угодно время… мне все равно, лишь бы вас видеть… Я поклонюсь вам… я вам скажу: «Люблю» и уйду.
Она колебалась, окончательно растерявшись. И, так как экипаж подъезжал к ее дому, она быстро прошептала:
— Ну, хорошо, я буду завтра в половине четвертого у церкви Трините.
Затем, выйдя из экипажа, она крикнула кучеру:
— Отвезите господина Дю Руа домой.
Когда он вернулся, жена спросила его:
— Где это ты был?
Он тихо ответил:
— Я должен был отправить спешную телеграмму.
Г-жа де Марель подошла к нему:
— Вы меня проводите, Милый друг? Вы ведь знаете, что я езжу обедать так далеко только с этим условием…
Затем она прибавила, обращаясь к Мадлене:
— Ты не ревнуешь?
Г-жа Дю Руа ответила медленно:
— Не очень.
Гости расходились. У г-жи Ларош-Матье был вид провинциальной горничной. Дочь нотариуса, она вышла за Лароша, когда он был еще незаметным адвокатом. Г-жа Рисолен, пожилая жеманная особа, была похожа на бывшую акушерку, получившую образование в читальнях. Виконтесса де Персемюр смотрела на них свысока. Ее «белая лапка» с отвращением прикасалась к этим грубым рукам.
Клотильда, закутавшись в кружева, сказала Мадлене, прощаясь с нею у выхода:
— Твой обед удался превосходно. Скоро у тебя будет первый политический салон в Париже.
Как только она осталась вдвоем с Жоржем, она сжала его в своих объятиях.
— О, мой дорогой Милый друг, я люблю тебя с каждым днем все больше!
Экипаж, увозивший их, качался, как судно.
— В нашей комнате лучше, — сказала она.
Он ответил:
— О, да! — но мысли его были заняты г-жою Вальтер.
IV
Площадь Трините была почти безлюдна в этот день под палящим июльским солнцем. Париж изнывал от удушливой жары; казалось, что отяжелевший, раскаленный воздух навис над городом, — густой, жгучий воздух, которым было трудно дышать.
Перед церковью лениво били фонтаны. Они казались утомленными, изнемогающими и тоже ленивыми, а вода бассейна, где плавали листья и клочки бумаги, — зеленоватой, мутной и густой.
Собака, перегнувшая через каменную ограду, купалась в этой подозрительной влаге. Несколько человек, сидевших на скамейках в маленьком круглом садике, окружавшем вход в церковь, смотрели на животное с завистью.
Дю Руа вынул часы: было только три часа. Он пришел на полчаса раньше назначенного времени.
Он улыбался, думая об этом свидании. «Церковь служит ей во всех случаях жизни, — думал он. — Она утешает ее в том, что она вышла замуж за еврея, делает ее протестующей фигурой в политическом мире, служит местом любовных встреч. Вот что значит привычка обращаться с религией как с зонтиком. В случае хорошей погоды он заменяет трость, в случае, жары защищает от солнца, в дождливую погоду укрывает от дождя; а когда не выходишь из дому, стоит в передней. На свете сотни таких женщин, — сами они смеются над богом без всякого стеснения, но другим не позволяют его бранить и при случае пользуются им как посредником. Если их пригласить на свидание в гостиницу, они сочтут это за оскорбление, и в то же время им кажется совершенно естественным заниматься любовью у подножья алтаря».
Он медленно шагал вдоль бассейна; потом снова посмотрел на часы колокольни, которые шли впереди его часов на две минуты. Теперь на них было пять минут четвертого.
Он решил, что внутри церкви ждать будет удобнее, и вошел.
Его охватила прохлада погреба. Он с наслаждением вдохнул ее, потом обошел церковь кругом, чтобы лучше ознакомиться с местом.
Из глубины обширного здания навстречу его шагам, гулко раздававшимся под высоким сводом, звучали другие мерные шаги, то удалявшиеся, то приближавшиеся. Ему хотелось посмотреть на ходившего. Он отыскал его. Это был полный, лысый господин, прогуливавшийся с беспечным видом, держа шляпу за спиной.
То тут, то там виднелась коленопреклоненная фигура: старушки молились, закрыв лицо руками.
Чувство одиночества, отрешенности, покоя охватило душу. Свет, пропускаемый цветными стеклами, был приятен для глаз.
Дю Руа нашел, что здесь «чертовски хорошо».
Он вернулся к двери и снова посмотрел на часы. Было только четверть четвертого. Он сел у главного входа, жалея, что здесь нельзя закурить папиросу. На другом конце церкви, около клироса, все еще слышались неторопливые шаги полного господина.
Кто-то вошел. Жорж быстро обернулся. Это была простая, бедная женщина в шерстяной юбке; она упала на колени возле первого стула и осталась неподвижной, сложив руки, устремив глаза к небу, вся поглощенная молитвой.
Дю Руа смотрел на нее с любопытством, спрашивая себя, какая печаль, какое горе, какое отчаяние могли терзать эту простую душу. Она погибла от нищеты, — это было видно. Может быть у нее к тому же был дома муж, который ее бил, или умирающий ребенок.
Он мысленно произнес: «Бедные люди! Как они страдают!» И им овладел гнев против безжалостной природы. Потом он подумал, что эти нищие, по крайней мере, верят в то, что о них заботятся на небе, верят в то, что там точно записаны все их земные дела и подводится баланс их добрых и злых поступков. На небе. Где же это?
И Дю Руа, которого тишина церкви располагала к размышлениям о высоких материях, одним взмахом мысли вынес суждение о вселенной, прошептав:
— Как все это глупо устроено!
Шелест платья заставил его вздрогнуть. Это была она.
Он встал и быстро подошел к ней. Она не протянула ему руки и тихо сказала:
— Я располагаю всего несколькими минутами. Я должна тотчас вернуться; встаньте на колени возле меня, чтобы нас не заметили.
И она направилась в главный придел, отыскивая приличное и надежное место с видом женщины, хорошо знакомой с расположением церкви. Лицо ее было закрыто густой вуалью; она двигалась тихо, едва слышными, заглушенными шагами.
Дойдя до клироса, она обернулась и прошептала таинственным тоном, каким обычно говорят в церквах:
— Пожалуй, в боковых приделах лучше, — здесь слишком на виду.
Перед дарохранительницей главного алтаря она низко склонила голову и сделала приседание, затем повернула направо, в сторону выхода, и, наконец, решившись, взяла молитвенную скамеечку[45] и опустилась на колени.
Жорж завладел соседней скамеечкой, и, как только оба они оказались на коленях и приняли молитвенную позу, заговорил:
— Благодарю вас, благодарю. Я вас обожаю. Я хотел бы вам постепенно повторять это, хотел бы рассказать вам, как я начал вас любить, как вы покорили меня с первого же раза… Позволите ли вы мне когда-нибудь излить свою душу, высказать вам все это?
Она слушала его в позе глубокой задумчивости, как будто ничего не слыша. Потом ответила, не открывая закрытого руками лица:
— Я совершаю безумие, позволяя вам так говорить со мною. Безумием с моей стороны было прийти сюда, безумие — делать то, что я делаю, давать вам надежду, что этот случай может иметь какие-нибудь последствия. Забудьте об этом, так нужно, — и никогда мне об этом не говорите.
Она замолчала. Он искал ответа, решительных, страстных слов, но, не будучи в состоянии подкрепить их жестами, чувствовал себя связанным.
Он начал:
— Я ничего не жду… ни на что не надеюсь. Я люблю вас. Что бы вы ни делали, я буду вам повторять это так часто, с такой настойчивостью и страстью, что, в конце концов, вы поймете меня. Я хочу, чтобы моя нежность передалась вам, чтобы постепенно, час за часом, день за днем, она проникла в вашу душу, чтобы в конце концов вы пропитались ею, точно влагой, падающей капля за каплей, чтобы она смягчила вас, наполнила нежностью и заставила когда-нибудь ответить мне: «Я тоже люблю вас».
Он чувствовал, как дрожит ее плечо рядом с ним, как вздымается ее грудь; она прошептала очень быстро:
— Я тоже люблю вас.
Он сильно вздрогнул, словно от удара по голове, и испустил вздох:
— О боже мой!..
Она продолжала, задыхаясь:
— Зачем я вам это сказала? Я чувствую себя преступницей, презренной… Я… ведь у меня две дочери… но я не могу… Я бы никогда не поверила, никогда не поверила, никогда не подумала… Но это сильнее… сильнее меня. Слушайте… Слушайте… Я никогда никого не любила… кроме вас… клянусь вам… И люблю вас уже целый год, тайно, в глубине моего сердца… О! Сколько я страдала и боролась, если бы вы знали, но больше я не могу… Я люблю вас…
Она плакала, закрыв лицо руками, и все ее тело вздрагивало от волнения.
Жорж прошептал:
— Дайте мне вашу руку. Я хочу прикоснуться к ней, пожать ее.
Она медленно отняла руку от лица. Он увидел ее щеку, совсем мокрую, слезнику, готовую скатиться с ресницы.
Он взял ее руку, сжал ее.
— О! Как бы я хотел выпить ваши слезы!
Она сказала тихим, упавшим голосом, похожим на стон:
— Пощадите меня… Я погибла!
Он едва удержался от улыбки. Что мог он с нею сделать в этом месте? Он прижал к сердцу ее руку и спросил:
— Слышите, как оно бьется? — потому что весь запас его страстных излияний иссяк.
В течение нескольких секунд мерные шаги прогуливавшегося господина все приближались. Он обошел все алтари и уже, по крайней мере, во второй раз спускался по маленькому правому приделу. Услышав, что он уже совсем близко от скрывавшей ее колонны, г-жа Вальтер вырвала у Жоржа руку и снова закрыла лицо.
Теперь они оба стояли неподвижно, коленопреклоненные, как будто вместе возносили к небу пламенные мольбы. Полный господин прошел недалеко от них, бросил на них равнодушный взгляд и направился к выходу, продолжая держать шляпу за спиной.
Дю Ру а, думавший о том, как бы добиться свидания где-нибудь в другом месте, не в церкви, — прошептал:
— Где я вас увижу завтра?
Она не отвечала. Она казалась застывшей, превратившейся в статую, олицетворяющую молитву.
Он продолжал:
— Хотите, встретимся завтра в парке Монсо?
Она повернулась к нему и открыла лицо, смертельно бледное, искаженное ужасным страданием, и сказала прерывистым голосом:
— Оставьте меня… Оставьте меня теперь… уйдите… уйдите… на пять минут… Я слишком страдаю в вашем присутствии… я хочу молиться… и не могу… Уйдите… Дайте мне помолиться… одной… пять минут… Я не могу… дайте мне умолить бога, чтобы он меня простил… чтобы он меня спас… Оставьте меня на пять минут…
У нее был такой взволнованный вид, такое страдальческое лицо, что, не говоря ни слова, он встал, потом, после минутного колебания, спросил:
— Можно мне вернуться через несколько минут?
Она утвердительно кивнула головой, и он направился к клиросу.
Тогда она попыталась молиться. Она сделала невероятное усилие, чтобы призвать к себе бога, и, трепеща всем телом, не помня себя, воскликнула, обращаясь к небу:
— Помилуй меня!
Она яростно сжимала веки, чтобы не видеть больше того, кто только что ушел. Она гнала от себя мысль о нем, она боролась с ним, но вместо небесного видения, которого жаждало ее измученное сердце, перед ее взором продолжали стоять закрученные усы молодого человека.
В течение уже года она днем и ночью боролась с этим все возраставшим искушением, с этим образом, который неотступно преследовал ее, который завладел ее мечтами и телом, который смущал ее сон. Она чувствовала себя пойманной, как зверь в тенетах, — связанной, брошенной в объятия этого самца, победившего, покорившего ее одним только цветом своих глаз и пушистыми усами.
Теперь, в этой церкви, так близко от бога, она чувствовала себя еще более слабой, более покинутой и потерянной, чем дома. Она была не в состоянии молиться, она могла думать только о нем. И уже страдала от того, что он ушел. Однако она отчаянно боролась, защищалась, молила о помощи всеми силами своей души. Она предпочла бы смерть этому падению: ведь она никогда еще не изменяла мужу. Она шептала безумные слова мольбы, а сама прислушивалась к шагам Жоржа, замиравшим вдали, под сводами.
Она поняла, что все кончено, что сопротивляться бесполезно. И все же она не хотела сдаваться; ее охватило нервное исступление. В таком состоянии женщины падают на землю и бьются в слезах и судорогах. Она дрожала всем телом, чувствовала, что близка к тому, чтобы упасть и начать кататься между стульями, испуская пронзительные крики.
Кто-то приближался к ней быстрыми шагами. Она повернула голову. Это был священник. Тогда она поднялась, подбежала к нему и, протягивая к нему руки, прошептала:
— О, спасите меня!
Он остановился в изумлении:
— Что вам угодно, сударыня?
— Я хочу, чтобы вы меня спасли. Сжальтесь надо мной. Если вы мне не поможете, я погибла.
Он посмотрел на нее, спрашивая себя, не сумасшедшая ли перед ним. Он спросил снова:
— Что я могу для вас сделать?
Это был молодой человек, высокий, довольно толстый, с полными, отвислыми щеками, синеватыми от тщательного бритья, красивый городской викарий зажиточного квартала, привыкший к богатым прихожанкам.
— Выслушайте мою исповедь, — сказала она, — дайте мне совет, поддержите меня, скажите, что мне делать!
Он отвечал:
— Я исповедую по субботам, от трех до шести часов.
Oнa схватила его руку и, сжимая ее, повторяла:
— Нет! Нет! Нет! Сейчас! Сейчас же! Это необходимо! Он здесь! В этой церкви! Он ждет меня!
Священник спросил:
— Кто вас ждет?
— Человек… который меня погубит… который мною овладеет, если вы меня не спасете… Я не в состоянии больше избегать его… Я слишком слаба… слишком слаба… так слаба… так слаба!..
Она бросилась перед ним на колени, рыдая:
— О, сжальтесь надо мной, отец мой! Спасите меня во имя господа, спасите меня!
Она ухватилась за его черную сутану, чтобы он не мог уйти; а он, обеспокоенный, глядел по сторонам, боясь, не видит ли чей-нибудь недоброжелательный или благочестивый взгляд эту женщину, распростертую у его ног.
Наконец, поняв, что ему не удастся ускользнуть от нее, он сказал:
— Встаньте, сегодня ключ от исповедальни случайно при мне.
И, порывшись в кармане, он вынул связку ключей, выбрал один из них и направился быстрыми шагами к маленьким деревянным клеткам, — к мусорным ящикам, предназначенным для душевной грязи, к ящикам, куда верующие бросают свои грехи.
Он вошел в среднюю дверь и запер ее за собой, а г-жа Вальтер бросилась в узкую клетку рядом и с жаром прошептала, охваченная страстным порывом надежды:
— Благословите меня, отец мой, — я согрешила.
Дю Руа, обойдя вокруг клироса, пошел по левому приделу. Дойдя до середины его, он встретил полного лысого господина, продолжавшего прогуливаться спокойным шагом, и подумал: «Что делает здесь этот человек?»
Тот тоже замедлил шаги и посмотрел на Жоржа с явным желанием заговорить. Подойдя совсем близко, oн поклонился и очень вежливо сказал;
— Извините, сударь, что я вас беспокою, — не можете ли вы мне сказать, когда было выстроено это здание?
Дю Руа ответил:
— Я, право, не знаю. Думаю, что лет двадцать или двадцать пять тому назад. Впрочем, я сам в первый раз в этой церкви.
— И я тоже. Я ее никогда на видел.
Тогда журналист, подстрекаемый любопытством, сказал:
— Вы, кажется, осматриваете ее очень тщательно. Изучаете во всех подробностях.
Тот ответил покорным тоном:
— Я его не осматриваю, сударь, я жду свою жену, которая назначила мне здесь свидание, но сильно запаздывает.
Он замолчал и через несколько секунд добавил:
— На воздухе страшно жарко.
Дю Руа, рассмотрев его, нашел, что у него добродушный вид, и вдруг ему показалось, что он похож на Форестье.
— Вы из провинции? — спросил он.
— Да. Я из Ренна. А вы, сударь, зашли в церковь, чтобы ее осмотреть?
— Нет, я ожидаю одну даму.
И, поклонившись, журналист удалился с улыбкой на губах.
Подойдя к главному входу, он снова увидел бедную женщину, все еще стоявшую на коленях и погруженную в молитву. Он подумал: «Однако она прилежно молится!». Но теперь она уже не трогала его и не возбуждала сожаления. Он прошел мимо и стал, не спеша, подвигаться к правому приделу, чтобы встретиться с г-жою Вальтер.
Еще издали заметив место, где он ее оставил, он удивился, что не видит ее там. Он подумал, что ошибся колонной, дошел до конца и снова вернулся. Значит, она ушла! Он был удивлен и рассержен. Потом ему пришло в голову, что, может быть, она его ищет, и он снова обошел церковь. Не найдя ее нигде, он вернулся и сел на стул, который она раньше занимала, надеясь, что она придет сюда, и стал ждать.
Вскоре слабый шум голосов привлек его внимание. Но в этом углу церкви он никого не видел. Откуда же исходил этот шепот? Он поднялся, чтобы посмотреть, и увидел в соседней капелле дверцу исповедальни. Из-под двери высовывался край женского платья, волочившийся по полу. Он подошел ближе, чтобы рассмотреть женщину. Он узнал г-жу Вальтер. Она исповедовалась!
Он почувствовал сильное желание схватить ее за плечи и вытащить из этого ящика. Потом подумал: «Ну, сегодня очередь священника, завтра — моя» — и спокойно уселся против окошечка исповедальни, выжидая и посмеиваясь над приключением.
Ему пришлось долго ждать. Наконец, г-жа Вальтер поднялась, обернулась, увидела его и подошла к нему. Лицо се было холодно и сурово.
— Милостивый государь, — сказала она, — прошу вас, не провожайте меня, не следуйте за мною и не приходите больше один ко мне в дом. Я не приму вас. Прощайте!
И она с достоинством удалилась.
Он дал ей уйти, так как у него было правило никогда не форсировать событий. Потом, когда священник, слегка смущенный, в свою очередь вышел из своего убежища, он подошел к нему и, пристально на него посмотрев, прошипел ему прямо в лицо:
— Если бы вы не носили этой юбки, ваша скверная рожа получила бы две здоровых пощечины.
Потом круто повернулся и, насвистывая, вышел из церкви.
На паперти полный господни, теперь уже в шляпе, заложив руки за спину, утомленный ожиданием, оглядывал обширную площадь и все прилегавшие к ней улицы.
Когда Дю Руа проходил мимо него, они раскланялись.
Журналист был теперь свободен и направился в «Vie Française». Как только он вошел, он заметил по озабоченным лицам служителей, что случилось что-то необычайное, и поспешно вошел в кабинет издателя.
Старик Вальтер, стоя, нервно диктовал статью отрывистыми фразами, в перерыве между двумя абзацами давая поручения окружавшим его репортерам, делая указания Буаренару и распечатывая письма.
Когда вошел Дю Руа, патрон радостно воскликнул:
— Ах, какое счастье. Вот и наш Милый друг!
Он вдруг остановился, слегка сконфуженный, и извинился:
— Простите, что я назвал вас так, — я слишком взволнован событиями. К тому же я постоянно слышу дома, как жена и дети называют вас с утра до вечера «Милым другом», и, в конце концов, я и сам начинаю к этому привыкать. Вы не сердитесь?
Жорж засмеялся:
— Нисколько. В этом прозвище нет ничего для меня неприятного.
Вальтер продолжал:
— Отлично, в таком случае я буду вас называть Милым другом, как и все остальные. Итак, дело вот в чем. Произошли крупные события. Министерство свергнуто большинством трехсот десяти голосов против ста двух. Депутатские вакации опять отложены на неопределенное время, а сегодня уже двадцать восьмое июля. Испания сердится за Марокко, что и послужило причиной падения Дюрана де Дена и его приверженцев. У нас дел по горло… Марро поручено составить новый кабинет. Он приглашает генерала Бутен д’Акра военным министром, а нашего друга Ларош-Матье министром иностранных дел. Себе он оставляет портфель министра внутренних дел и председательство в совете министров. Наша газета становится официозной. Я составляю передовую статью, простую декларацию наших принципов, — указываю министрам их путь.
Он добродушно улыбнулся и добавил:
— Разумеется, тот путь, по которому они и сами намереваются идти. Но мне нужно что-нибудь интересное относительно Марокко, что-нибудь имеющее злободневный характер, что-нибудь эффектное, сенсационное. Придумайте мне что-нибудь.
Дю Руа подумал секунду, потом сказал:
— Нашел. Я вам дам статью о политическом положении всей нашей африканской колонии, — Туниса слева, Алжира посередине и Марокко справа. В ней будет дана история народов, населяющих эту громадную территорию, и рассказ об экспедиции на мароккскую границу до самого оазиса Фигиг, в который не проникал еще ни один европеец и который послужил причиной нынешнего конфликта. Это вам подойдет?
Вальтер воскликнул:
— Превосходно! А какое заглавие?
— «От Туниса до Танжера».
— Великолепно.
И Дю Руа отправился разыскивать в комплекте «Vie Française» свою первую статью: «Воспоминания африканского стрелка», которая, под другим названием, подновленная и измененная, могла теперь отлично сослужить службу от первой строки и до последней, поскольку в ней говорилось о колониальной политике, об алжирском населении и об экспедиции в провинцию Оран.
В три четверти часа статья была переделана, подштопана, приведена в надлежащий вид и приправлена злободневностью и похвалами по адресу кабинета.
Издатель, прочитав статью, заявил:
— Отлично, отлично… Вы драгоценный человек. Очень благодарю вас.
К обеду Дю Руа вернулся домой, очень довольный проведенным днем, несмотря на неудачу в церкви Трините: он чувствовал, что партия им выиграна.
Жена ожидала его в волнении. Увидав его, она воскликнула:
— Ты знаешь, что Ларош — министр иностранных дел?
— Да, я даже только что написал статью об Алжире в связи с этим.
— Какую статью?
— Ты ее знаешь, — это первая, которую мы писало вместо: «Воспоминания африканского стрелка», пересмотренная и исправленная сообразно с обстоятельствами.
Она улыбнулась:
— Ах, да! Она действительно очень подходит.
Потом, помолчав немного, она прибавила:
— Я думаю о продолжении, которое ты должен был написать тогда и которое… ты бросил, не окончив. Мы могли бы теперь за него взяться. Это дало бы нам превосходную серию статей, очень своевременных.
Он ответил, усаживаясь перед тарелкой супа:
— Отлично, теперь этому ничто не помешает, когда рогоносец Форестье отправился на тот свет.
Она резко ответила сухим, оскорбленным тоном:
— Эта шутка более чем неуместна, и я прошу тебя положить этому конец. Я терплю ее и так слишком долго.
Он хотел иронически возразить, но в это время ему подали телеграмму, содержавшую всего одну фразу без подписи: «Я совсем потеряла голову, простите меня и приходите завтра в четыре часа в парк Монсо».
Оп понял и, внезапно преисполнившись радости, сказал жене, опуская телеграмму в карман:
— Я больше не буду этого делать, дорогая. Это глупо, признаюсь.
И он принялся за обед.
Во время еды он повторял про себя эти слова: «Я совсем потеряла голову, простите меня и приходите завтра в четыре часа в парк Монсо». Итак, она уступила. Ведь это означало: «Я сдаюсь, делайте со мной, что хотите, где хотите и когда хотите».
Он засмеялся. Мадлена спросила:
— Что с тобой?
— Ничего особенного, я вспомнил одного священника, которого только что встретил, — у него была презабавная физиономия.
На другой день Дю Руа явился на свидание точно в назначенное время. На всех скамьях парка сидели люди, изнемогавшие от жары, и равнодушные няньки, которые, видимо, мечтали, пока дети играли песком на дорожках.
Г-жу Вальтер он нашел среди искусственных руин, возле которых был источник. Она ходила вокруг небольшой колоннады с беспокойным и подавленным видом. Как только он с ней поздоровался, она сказала:
— Сколько народу в этом саду!
Он обрадовался предлогу:
— Да, это правда; хотите, пойдем куда-нибудь в другое место?
— Но куда же?
— Все равно куда. Сядем хотя бы в карету. Вы опустите занавеску с вашей стороны и будете в безопасности.
— Да, пожалуй, так будет лучше; здесь я умираю от страха.
— Хорошо, через пять минут вы найдете меня у выхода на бульвар. Я вернусь с экипажем.
И он быстро удалился.
Как только они очутились в карете, она тщательно задернула окошечко со своей стороны и спросила:
— Куда вы велели кучеру нас везти?
Жорж ответил:
— Не беспокойтесь ни о чем, он знает.
Он дал кучеру адрес своей квартиры на Константинопольской улице.
Она продолжала:
— Вы не можете себе представить, как я страдаю из-за вас, как я терзаюсь и мучаюсь. Вчера я обошлась с вами жестоко в церкви, но я хотела во что бы то ни стало бежать от вас. Простили ли вы меня?
Он сжал ее руки:
— Да, да, чего бы я вам не простил, любя вас так, как люблю!
Она смотрела на него умоляющим взглядом:
— Послушайте, вы должны мне обещать, что будете уважать меня… что вы не… Иначе я не смогу с вами больше видеться.
Сначала он ничего не ответил; на губах его играла тонкая улыбка, которая так волновала женщин. Потом он прошептал:
— Я ваш раб.
Тогда она начала ему рассказывать, как она впервые поняла, что любит его, узнав, что он собирается жениться на Мадлене Форестье; она припоминала разные подробности, мелочи, дни.
Внезапно она замолчала. Карета остановилась. Дю Руа отворил дверцу.
— Где мы? — спросила она.
Он ответил:
— Выйдите из экипажа и войдите в этот дом. Там нам будет спокойнее.
— Но где мы?
— У меня. Это моя холостая квартира, которую я снова нанял, на несколько дней… чтобы иметь уголок, где мы могли бы встречаться.
Она ухватилась за подушки экипажа, в ужасе при мысли о свидании с ним наедине, и пролепетала:
— Нет, нет, я не хочу! Я не хочу!
Он произнес решительным топом:
— Клянусь вам, что буду относиться к вам с уважением. Выходите. Видите — на нас смотрят. Вокруг уже собирается народ. Скорее, скорее, выходите.
И повторил:
— Клянусь, что буду относиться к вам с уважением.
Торговец вином с любопытством смотрел на них, стоя в дверях своей лавки. Ее охватил страх, и она бросилась в подъезд. Она хотела подняться по лестнице. Он удержал ее за руку:
— Это здесь, внизу.
И втолкнул ее в свою квартиру.
Заперев дверь, он набросился на нее, как хищник на добычу. Она отбивалась, боролась, лепетала:
— О боже мой!.. боже мой!..
Он целовал ее шею, глаза, губы с такой страстью, что она не могла уклониться от его бешеных ласк; и, отталкивая его, избегая его поцелуев, она против воли возвращала ему их.
Вдруг она перестала сопротивляться и, побежденная, покорная, позволила ему раздеть себя. Он искусно и проворно снял с нее одну за другой все принадлежности туалета с ловкостью опытной горничной.
Она вырвала из его рук корсет, чтобы спрятать в нем лицо, и стояла, вся белая, посреди сброшенной к ногам одежды. Он оставил на ней только ботинки и перенес ее на руках в постель. Тогда она прошептала на ухо:
— Клянусь вам… клянусь вам… что у меня никогда не было любовников… — точно молоденькая девушка, которая говорит: «Клянусь вам, что я невинна».
И он подумал: «Вот уж это мне, право, совершенно безразлично».
V
Наступила осень. Дю Руа провели в Париже все лето и во время непродолжительного роспуска палаты вели в «Vie Française» энергичную компанию в пользу нового кабинета.
В первых числах октября обе палаты уже собирались возобновить свои заседания, так как положение дел в Марокко принимало угрожающий оборот.
В сущности, в возможность экспедиции в Танжер не верил никто, несмотря на то, что в день закрытия парламента депутат правой, граф де Ламбер-Саразен, в остроумной речи, вызвавшей аплодисменты даже центра, предложил по этому вопросу пари, подобно тому как это сделал когда-то знаменитый вице-король Индии; он ставил свои усы против бакенбардов председателя совета министров, утверждая, что новый кабинет неминуемо должен будет последовать примеру прежнего и послать в Танжер войска, как раньше была послана армия в Тунис, — из любви к симметрии, потому же, почему ставят на камин две вазы, а не одну, он прибавил: «И в самом деле, Африка служит для Франции камином, милостивые государи, — камином, в котором сгорают наши лучшие дрова, — камином с сильной тягой, который разжигается банковыми билетами.
Вы позволили себе художественный каприз и украсили левый угол этого камина дорого стоящей тунисской безделушкой, — вот увидите, что г-н Марро захочет уподобиться своему предшественнику и украсить правый угол безделушкой мароккской».
Эта речь, произведя сенсацию, послужила Дю Руа темой для десятка статей об алжирской колонии, для той самой серии статей, которая прервалась после его первого выступления в газете, и он энергично поддерживал в них идею военной экспедиции, хотя и был убежден, что она не осуществится. Он задел патриотическую струнку и бомбардировал Испанию целым арсеналом презрительных выражений, обычно употребляемых против любого народа, интересы которого идут вразрез с нашими.
«Vie Française» сделалась влиятельным органом благодаря своим всем известным связям с правительством. Она сообщала политические новости раньше всех остальных, самых серьезных газет, между строк намекала на намерения дружественных ей министров, и все парижские и провинциальные газеты черпали из нее сведения. Ее цитировали, ее боялись, ее начинали уважать. Теперь это был уже не подозрительный орган шайки политических аферистов, а признанный орган кабинета. Ларош-Матье был душою газеты, Дю Руа — его рупором. Старик Вальтер, бессловесный депутат и изворотливый издатель, владел искусством стушевываться, а сам, как говорили, делал втихомолку грандиозные дела с мароккскими рудниками.
Салон Мадлены сделался влиятельным центром, где собиралось каждую неделю несколько членов кабинета. Даже президент совета два раза обедал у нее; а жены государственных людей, не решавшиеся прежде переступать ее порога, хвастались теперь ее дружбой и посещали ее чаще, чем она их.
Министр иностранных дел распоряжался у него в доме, как хозяин. Он приходил в любое время, приносил телеграммы, сведения, справки, которые диктовал то мужу, то жене, точно они были его секретарями.
Когда Дю Руа после ухода министра оставался наедине с Мадленой, он возмущался поведением этого посредственного выскочки. В голосе его слышалась угроза, а в словах язвительные насмешки.
Но она презрительно пожимала плечами, повторяя:
— Добейся того же, чего добился он. Сделайся министром — и тогда важничай. А пока что лучше помолчи.
Он закручивал усы, посматривая на нее сбоку:
— Еще неизвестно, на что я способен, — говорил он: — быть может в один прекрасный день это обнаружится.
Она отвечала философски:
— Поживем — увидим.
В день возобновления заседаний палаты депутатов молодая женщина еще с утра, в постели, дала мужу тысячу наставлений. Он одевался, собираясь пойти завтракать к Ларош-Матье, чтобы получить от него еще до заседания инструкции для завтрашней передовицы в «Vie Française», в которой должна была заключаться официозная декларация истинных намерений кабинета.
Мадлена говорила:
— Главное, не забудь спросить, послан ли генерал Белонкль в Оран, как это предполагалось. Это может иметь огромное значение.
Жорж раздраженно ответил:
— Я не хуже тебя знаю, что мне делать. Оставь меня в покое со своими бесконечными наставлениями.
Она спокойно возразила:
— Мой милый, когда ты идешь к министру, ты постоянно забываешь половину поручений, которые я тебе даю.
Он проворчал:
— В конце концов, мне надоел твой министр! Какой-то болван!
Она хладнокровно ответила:
— Он столько же мой министр, сколько и твой. Тебе он полезнее, чем мне.
Он слегка обернулся к ней и произнес с усмешкой:
— Извини, за мной он не ухаживает.
Она медленно ответила:
— И за мной тоже: но через его посредство мы создаем себе положение.
Он немного помолчал, потом заметил:
— Если бы мне надо было сделать выбор между твоими поклонниками, я уж скорее отдал бы предпочтение этому старому кретину де Водреку. Кстати, что с ним случилось? Я его не видел уже с неделю.
Она ответила равнодушно:
— Он болен; он мне писал, что приступ подагры приковал его к постели. Тебе бы следовало съездить узнать о его здоровье. Ты знаешь, как он тебя любит; это ему будет приятно.
Жорж ответил:
— Да, конечно, я к нему сегодня же заеду.
Он кончил одеваться и, надев шляпу, припоминал, не забыл ли чего-нибудь. Убедившись, что все в порядке, он подошел к постели и поцеловал жену в лоб:
— До свиданья, дорогая, я вернусь не раньше семи часов.
И он вышел.
Ларош-Матье уже ждал его; в этот день он завтракал в десять часов утра, так как совет министров должен был собраться в двенадцать, до открытия сессии палаты депутатов.
Г-жа Ларош-Матье не пожелала изменить часа своего завтрака, и за столом с ними не было никого, кроме личного секретаря министра. Как только они уселись, Дю Руа сразу заговорил о своей статье, наметил главные положения, заглядывая в заметки, нацарапанные на визитных карточках, потом спросил:
— Не находите ли вы нужным что-либо изменить, дорогой министр?
— Почти ничего, дорогой друг. Пожалуй, вы слишком определенно высказываетесь о мароккском деле. Говорите об экспедиции так, как будто она должна состояться, но в то же время дайте понять, что она не состоится и что вы сами в нее верите меньше, чем кто бы то ни было. Сделайте так, чтобы публика прочла между строк наше намерение не вмешиваться в эту авантюру.
— Отлично. Я понял и постараюсь дать это понять другим. Между прочим, жена просила меня узнать, послан ли генерал Белонкль в Оран? Из того, что вы сейчас сказали, я заключил, что нет.
Государственный муж ответил:
— Нет.
Потом они заговорили о предстоящей сессии. Ларош-Матье принялся ораторствовать, упражняясь в красноречии, которое он должен был излить на своих коллег через несколько часов. Он жестикулировал правой рукой, потрясал в воздухе то вилкой, то ножом, то куском хлеба и, не глядя ни на кого, обращался к невидимому собранию, щеголяя своим слащавым красноречием и своей внешностью прилизанного красавчика. Очень маленькие закрученные усики торчали над его губой, точно два жала скорпиона, а его напомаженные брильянтином волосы, с пробором посредине, спускались на виски двумя волнами, как у провинциального щеголя. Несмотря на свою молодость, он уже начинал жиреть и полнеть; брюшко подпирало ему жилет.
Личный секретарь, без сомнения, уже привыкший к потокам его красноречия, спокойно ел и пил, но Дю Руа, мучимый завистью к достигнутому им успеху, думал: «Какое ничтожество! Что за идиоты эти политические деятели!»
И, сравнивая себя с этим напыщенным болтуном, он говорил себе: «Черт возьми! Будь у меня сто тысяч франков, чтобы иметь возможность выставить свою кандидатуру на звание депутата в моем милом Руане и забрать в руки моих славных, хитрых и неповоротливых нормандцев, — каким государственным человеком я стал бы среди этих недальновидных бездельников!»
Ларош-Матье ораторствовал вплоть до самого кофе; потом, заметив, что уже поздно, позвонил, чтобы ему подали экипаж, и протянул руку журналисту:
— Вы меня хорошо поняли, дорогой друг?
— Отлично, дорогой министр, — положитесь на меня.
И Дю Руа, не спеша, отправился в редакцию, чтобы писать статью, так как до четырех часов ему нечем было заполнить время. В четыре он должен был быть на Константинопольской улице и встретиться там с г-жой де Марель, с которой он виделся регулярно два раза в неделю — по понедельникам и по пятницам.
Но лишь только он вошел в редакцию, ему подали запечатанную телеграмму; она была от г-жи Вальтер и гласила:
«Мне необходимо с тобой сегодня поговорить. Очень важное дело. Жди меня в два часа на Константинопольской улице. Я могу оказать тебе большую услугу.
Навеки преданная тебе Виргиния».
Он выругался: «Черт возьми! Вот пьявка!» — и, придя в дурное настроение, тотчас ушел, так как был слишком раздражен, чтобы работать.
В продолжение шести недель он старался порвать с нею, но ему не удавалось охладить ее упорную страсть.
После своего падения она сначала терзалась ужасными угрызениями совести и в продолжение трех свиданий под ряд осыпала своего любовника упреками и проклятиями. Утомленный этими сценами и пресытившись уже этой перезрелой и склонной к драматизму женщиной, он стал попросту ее избегать, надеясь таким образом покончить с этим приключением. Но тогда она отчаянно уцепилась за него, кинулась в эту любовь, как кидаются в реку с камнем на шее. Из слабости, из снисходительности, считаясь с ее положением в свете, он позволил ей снова овладеть собой, и теперь она сделала его невольником своей неистовой и утомительной страсти, преследуя его своей нежностью.
Она хотела видеть его ежедневно, беспрестанно вызывала его телеграммами, назначала минутные свидания на углах улиц, в магазинах, в общественных садах.
Она постоянно повторяла ему, в одних и тех же выражениях, что она его обожает, боготворит, потом уходила, говоря, что была «бесконечно счастлива его видеть».
Она оказалась совсем не такой, как он себе ее представлял. Она старалась пленить его детскими нежностями и любовными ребячествами, смешными в ее возрасте. До сих пор она была строго честной женщиной с девственным сердцем, не испытавшим никакого чувства, не знавшей что такое чувственность; и вдруг у этой благоразумной сорокалетней женщины, которая переживала нечто вроде бледной осени после холодного лета, наступила какая-то блеклая весна, с маленькими недозрелыми цветами и недоразвившимися побегами, — какой-то странный расцвет запоздалой девической любви, пылкой и наивной, выражавшейся во взрывах страсти, во вскрикиваниях шестнадцатилетней девочки, в утомительных ласках и нежностях, которые состарились, не узнав молодости. Она писала ему по десяти писем в день, глупых, сумасшедших писем, составленных в каком-то поэтическом и смешном стиле, разукрашенном словно индийские письмена, пестревшем названиями животных и птиц.
Как только они оставались одни, она начинала его целовать с тяжеловесными шалостями неуклюжего подростка, с гримасами губ, вызывавшими смех, с прыжками, от которых тряслась под корсажем ее слишком полная грудь. Особенное отвращение вызывали в нем прозвища, которые она ему давала: «мой котик», «моя драгоценность», «моя синяя птица», «мое сокровище», и комедия девической стыдливости, которую она разыгрывала каждый раз, перед тем как отдаться, робкие ужимки, казавшиеся ей милыми, и игры развращенной школьницы.
Она спрашивала: «Чей это ротик?» — и, когда он не сразу отвечал: «мой», она приставала к нему до того, что он бледнел от раздражения.
Она должна была чувствовать, — казалось ему, — что в любви необходим исключительный такт, исключительная ловкость, благоразумие, а главное — верный тон, что, отдаваясь ему, она, зрелая женщина, мать семейства, светская дама, должна была держать себя с достоинством, строго, со сдержанным увлечением, быть может, даже со слезами, но со слезами Дидоны, а не Джульетты.
Она повторяла беспрестанно:
— Как я люблю тебя, моя крошка! Скажи, ты меня тоже любишь, деточка?
Он уже не мог слышать этих слов: «моя крошка», «моя деточка», без того, чтобы у него не явилось желание назвать ее «моя старушка».
Она говорила ему:
— Какое безумие я совершила, уступив тебе!.. Но я об этом не жалею. Любить — так хорошо!
Все это в ее устах раздражало Жоржа. Она шептала: «Любить — так хорошо», словно театральная инженю.
Кроме того его раздражала неловкость ее ласк. От поцелуев этого красивого мужчины, воспламенившего ее кровь, в ней проснулась чувственность, но во время объятий она проявляла такую неумелую пылкость и такую серьезную старательность, что Дю Руа становилось смешно, и ему приходили на ум старички, пытающиеся учиться грамоте.
В те минуты, когда она должна была бы душить его в своих объятьях, страстно глядя на него глубоким и страшным взглядом, какой бывает у увядающих женщин, великолепных в своей последней любви, — когда она должна была бы кусать его немыми, трепетными губами, прижимая к своему полному, горячему, утомленному, но ненасытному телу, — в такие минуты она суетилась, как девчонка, и сюсюкала, желая ему понравиться. «Я так люблю тебя, моя крошка, так люблю. Приласкай хорошенько свою женушку!»
Тогда им овладевало безумное желание выругаться, схватить шляпу и уйти, хлопнув дверью.
В первое время они часто встречались на Константинопольской улице, но Дю Руа, опасавшийся встречи с г-жою де Марель, находил теперь тысячи предлогов, чтобы отклонять эти свидания.
Но тогда ему пришлось являться к ней чуть не ежедневно то завтракать, то обедать. Она жала ему руку под столом, подставляла губы где-нибудь за дверью. Ему, однако, гораздо больше нравилось шутить с Сюзанной, забавлявшей его своими проказами. Под ее наружностью куколки скрывался живой и насмешливый ум, неожиданный и лукавый, всегда умевший блеснуть подобно ярмарочной марионетке. Она смеялась над всем и над всеми язвительно и метко. Жорж возбуждал ее красноречие, поощрял ее насмешливость, и они отлично ладили друг с другом.
Она беспрестанно обращалась к нему:
— Послушайте, Милый друг. Подите сюда, Милый друг.
Он немедленно покидал мамашу и бежал к дочке: та шептала ему на ухо какую-нибудь лукавую шутку, и они смеялись от всей души.
Между тем, пресыщение любовью матери начало переходить в нем в непреодолимое отвращение; он не мог больше видеть ее, слышать, думать о ней без злобы. Он перестал у нее бывать, отвечать на ее письма и уступать ее мольбам.
Она поняла, наконец, что он ее больше не любит, и это причинило ей ужасное страдание. С ожесточенным упорством она начала преследовать его, подсматривать за ним, подстерегать его, ожидая в карете с опущенными занавесками у дверей редакции, около его дома, на улицах, всюду, где она надеялась его встретить.
У него было желание крикнуть на нее, оскорбить, ударить, сказать ей откровенно: «Оставьте меня в покое, с меня довольно, вы мне надоели», по из-за «Vie Française» он все же вынужден был считаться с ней и старался при помощи холодности, замаскированных резкостей, а порой даже и дерзостей, дать ей понять, что всему этому должен наступить конец.
Она в особенности упорствовала в стараниях заманить его на Константинопольскую улицу, и он постоянно дрожал при мысли, что обе женщины столкнутся когда-нибудь носом к носу у входа в квартиру.
Наоборот, привязанность его к г-же де Марель за это лето возросла; он называл ее своим «мальчишкой», и положительно она ему нравилась. В натуре их было много общего: оба принадлежали к породе любящих приключении бродяг, тех светских бродяг, которые, сами того не подозревая, имеют большое сходство с бродягами больших дорог.
Лето любовники провели очаровательно, как кутящие студенты; они отправлялись иногда завтракать или обедать в Аржантейль, Буживаль, Мезон, Пуасси и проводили целые часы в лодке, собирая цветы вдоль берега. Она обожала жареную рыбу, прямо из Сены, рыбную солянку, фрикасе из кролика, беседки загородных кабачков, крики лодочников. Он любил ездить с ней в ясный день на империале пригородного трамвая и, болтая разные веселые глупости, смотреть на скучные окрестности Парижа, где разбросаны безвкусные виллы богачей. И, когда ему надо было возвращаться с такой прогулки и идти обедать к г-же Вальтер, он проклинал свою неотвязную старую любовницу, вспоминая о молодой, с которой он только что расстался и которая там, в зелени, на берегу, удовлетворила его желания и выпила его страсть.
Он уже думал, что, наконец, развязался с женой патрона, которой он ясно, почти грубо заявил о своем желании порвать, когда получил в редакции телеграмму, вызвавшую его к двум часам на Константинопольскую улицу. Он перечел ее на ходу: «Мне необходимо с тобой сегодня поговорить. Дело очень важное. Жди меня в два часа на Константинопольской улице. Я могу оказать тебе большую услугу. Навеки преданная тебе Виргиния».
Он думал: «Чего еще ей от меня надо, этой старой сове? Держу пари, что никакого дела нет. Она будет мне повторять, что обожает меня. Все же придется пойти. Она говорит о каком-то важном деле и большой услуге.
Может быть, это и правда. А в четыре должна прийти Клотильда! Нужно отослать первую не позже трех часов. Черт побери! Только бы они не встретились. Несчастье с этими женщинами!»
И ему пришло в голову, что, в сущности, только его жена никогда его не мучила. Она жила рядом с ним и, казалось, очень любила в часы, предназначенные для любви, не допуская лишь нарушения неизменного хода ее обычных занятий.
Он медленно направился к своей квартире, мысленно возмущаясь женой патрона:
— Ну, и встречу же устрою я ей, если окажется, что у нее нет никакого дела. Язык Камбронна[46] покажется изысканным по сравнению с моим. Прежде всего я ей заявлю, что больше ноги моей у нее не будет.
И он вошел в квартиру, чтобы подождать там г-жу Вальтер.
Она вошла почти вслед за ним и, увидав его, воскликнула:
— Ах, ты получил мою телеграмму! Какое счастье!
Он сделал злое лицо.
— Черт возьми, мне ее подали в редакции в момент, когда я направлялся в Палату. Что тебе еще от меня нужно?
Она подняла вуаль, чтобы поцеловать его и подошла к нему с робким и покорным видом часто наказываемой собаки.
— Как ты со мной жесток… Как грубо ты говоришь со мной… Что я тебе сделала? Ты не можешь себе представить, как я страдаю из-за тебя.
Он проворчал:
— Ты опять начинаешь?
Она стояла возле него и ждала улыбки, жеста, чтобы броситься в его объятья.
Она прошептала:
— Не нужно было сходиться со мною, чтобы потом так обращаться; нужно было оставить меня счастливой и спокойной, какой я была. Помнишь, что ты мне говорил в церкви и как ты силой заставил меня войти в этот дом? А теперь как ты со мной говоришь! Как ты меня встречаешь! Боже мой, как ты меня терзаешь!
Он топнул ногой и яростно вскричал:
— Ах, так? Ну, нет! С меня довольно. Когда мы видимся, ты ни на минуту не перестаешь напевать мне эту песню. Можно подумать, что я тебя соблазнил в двенадцать лет, и что ты была невинна, как ангел. Нет, моя милая, установим факты. Здесь не было развращения малолетней. Ты мне отдалась в достаточно сознательном возрасте. Я тебе за это очень благодарен, очень признателен; но я не собираюсь быть привязанным к твоей юбке до самой смерти. У тебя есть муж, у меня — жена. Мы не свободны — ни я, ни ты. Мы позволили себе каприз, никто о нем не знает, и теперь — кончено!
Она сказала:
— О, как ты груб! Как ты низок и бесчестен! Да, я не была молоденькой девушкой, но до тебя я никого не любила, никогда не изменяла…
Он прервал ее:
— Ты мне это уже повторяла двадцать раз. Я это знаю. Но у тебя было двое детей, значит, не я лишил тебя невинности.
Она отшатнулась.
— О Жорж, это подло!
И, схватившись обеими руками за грудь, она начала всхлипывать, готовясь разрыдаться.
Увидев, что начинаются слезы, он схватил с камина шляпу:
— А, ты собираешься плакать, — в таком случае до свиданья. Ради этого-то зрелища ты и заставила меня прийти сюда?
Она сделала шаг, чтобы преградить ему дорогу, и, быстрым движением вынув из кармана носовой платок, порывисто вытерла глаза. Сделав над собой усилие, она заговорила более твердым голосом, прерывистым и дрожащим от сдерживаемой боли:
— Нет… я пришла для того, чтобы тебе сообщить новость… политическую новость… чтобы дать тебе возможность заработать пятьдесят тысяч франков… или даже больше… если ты захочешь.
Он спросил, внезапно смягчившись:
— Каким образом? Что ты хочешь сказать?
— Я случайно подслушала несколько слов из разговора моего мужа с Ларошем. Впрочем, они не особенно скрывали это от меня. Но Вальтер советовал министру не посвящать тебя в тайну, боясь, что ты можешь ее разгласить.
Дю Руа положил шляпу на стул, он стал слушать с большим вниманием.
— Ну, так в чем же дело?
— Они собираются захватить Марокко!
— Пустяки! Я завтракал с Ларошем, который мне почти продиктовал проекты кабинета.
— Нет, мой дорогой, они тебя обманули, потому что боятся, как бы кто-нибудь не узнал об их комбинациях.
— Садись, — сказал Жорж.
И сел сам в кресло. Она придвинула низенькую скамеечку и уселась на нее у ног молодого человека. Затем она начала вкрадчивым голосом:
— Так как я всегда думаю о тебе, то я прислушиваюсь теперь ко всему, о чем вокруг меня шепчутся.
И она стала тихо рассказывать ему, как она догадалась, что с некоторого времени подготовляется какое-то дело помимо его, что им пользуются, но опасаются его соперничества.
Она сказала:
— Знаешь, когда любишь, становишься хитрой.
Наконец, вчера она все поняла. Это было крупное, очень крупное предприятие, подготовлявшееся втихомолку. Теперь она, улыбаясь, радуясь своей ловкости, говорила с увлечением, говорила как жена финансиста, привыкшая наблюдать, как подготовляются биржевые спекуляции, колебания акций, повышения и понижения курса, в какие-нибудь два часа разоряющие тысячи мелких буржуа, мелких рантье, вложивших свои сбережения в предприятия, гарантированные именами почтенных, уважаемых политических и финансовых деятелей.
Она повторяла:
— О! Они затеяли крупное, очень крупное дело. Руководит всем Вальтер, а он уж в этом понимает. Это, действительно, первоклассное дело.
Его начинали выводить из себя эти предисловия.
— Говори же скорей.
— Так вот. Экспедиция в Танжер была ими решена еще в тот день, когда Ларош получил портфель министра иностранных дел. Затем постепенно они скупили весь мароккский заем, облигации которых упали до шестидесяти четырех или шестидесяти пяти франков. Они совершили эту покупку очень искусно при посредстве ловких агентов, не возбудивших ни в ком ни малейшего подозрения. Им удалось провести даже Ротшильдов, когда те стали удивляться такому спросу на мароккские облигации. Им называли имена посредников — людей с плохой репутацией, неудачных игроков на бирже. Это успокоило крупных банкиров. Теперь туда пошлют войска, и, как только наши будут там, французское правительство гарантирует заем. Наши друзья заработают на этом пятьдесят, шестьдесят миллионов. Понимаешь, в чем дело? Понимаешь также, почему они боятся решительно всех, боятся малейшей огласки?
Она припала головой к жилету молодого человека и, положив руку к нему на колени, прижималась, льнула к нему, чувствуя, что теперь она его интересует, готовая сделать все, пойти на все за одну лишь ласку, за одну лишь улыбку.
Он спросил:
— Ты в этом уверена?
Она ответила убежденно:
— Еще бы!
Он заявил:
— Действительно, это ловко задумано. Что касается негодяя Лароша, то я ему отплачу за это! Подлец! Пусть он побережется! Пусть он побережется! Я ему пересчитаю его министерские ребра!
Затем он погрузился в размышления и прошептал:
— И нужно было бы, однако, этим воспользоваться.
— Ты можешь еще купить себе облигаций, — сказала она. — Они стоят пока еще только семьдесят два франка.
Он ответил:
— Да, но у меня нет свободных денег.
Она подняла на него умоляющие глаза:
— Я об этом подумала, мой котик, и, если бы ты был милый, если бы ты меня немного любил, ты позволил бы мне одолжить тебе денег.
Он ответил резко, почти грубо:
— Ну, нет, об этом не может быть и речи.
Она прошептала с мольбой:
— Слушай, можно устроить это так, что тебе не придется занимать деньги. Я хотела купить себе этих акций на десять тысяч франков, чтобы иметь свои личные деньги. Ну, так вот, — я куплю их на двадцать тысяч! Тебе будет принадлежать половина. Ты отлично понимаешь, что я не стану платить за них Вальтеру. Так что сейчас деньги не понадобятся. Если дело удастся, ты выиграешь семьдесят тысяч франков. Если же нет, ты будешь мне должен десять тысяч франков, которые заплатишь, когда захочешь.
Он повторил еще раз:
— Нет, мне не нравится подобная комбинация.
Тогда она стала его уговаривать, доказывать ему, что он, в сущности, занимает десять тысяч, веря ей на слово, и таким образом рискует, что лично она не даст ему ничего, так как платить за облигации будет банк Вальтера.
Кроме того она указала ему на то, что ведь именно он вел в «Vie Française» всю политическую кампанию, которая сделала возможным осуществление этого предприятия и что с его стороны будет очень глупо не извлечь из него выгоды.
Он все еще колебался, она прибавила:
— Ну, подумай, ведь фактически это Вальтер одолжит тебе эти десять тысяч, а ты оказал ему услуги, которые стоят гораздо больше.
— Ну, хорошо! Пусть будет так, — сказал он, — я буду твоим половинщиком. Если мы проиграем, я тебе уплачу десять тысяч франков.
Она была так рада, что вскочила, схватила обеими руками его голову и начала ее жадно целовать.
Сначала он не сопротивлялся, но, так как она, став смелее, начала душить его своими поцелуями, он подумал о том, что сейчас придет другая, и что если он уступит, то потеряет время и растратит в объятиях старухи ту страсть, которую лучше сохранить для молодой.
Он тихонько оттолкнул ее и сказал:
— Послушай, будь благоразумна.
Она посмотрела на него с отчаяньем:
— О Жорж! Мне уж больше нельзя даже поцеловать тебя.
Он ответил:
— Не сегодня. У меня болит голова, и от этого мне становится хуже.
Тогда она послушно села снова у его ног и спросила:
— Не придешь ли ты завтра к нам обедать? Какое удовольствие ты бы мне этим доставил!
Он колебался, но не решился отказать.
— Да, конечно.
— Благодарю тебя, мой милый.
Она медленно, равномерным, ласкающим движением терлась щекой о грудь молодого человека, и ее длинный черный волос запутался в жилете. Она заметила это, и вдруг ей пришла в голову сумасбродная фантазия, одна из тех суеверных фантазий, которые часто заменяют женщинам разум. Она принялась тихонько обматывать этот волос вокруг пуговицы. Потом обмотала другой вокруг следующей, за ним третий, и так вокруг каждой пуговицы она обмотала по волосу.
Он встанет и вырвет их одним движением. Он причинит ей боль, — какое счастье! И он, сам того не зная, унесет с собою частицу ее существа, маленькую прядь волос, которой он никогда у нее не просил. Это будет нить, которой она привяжет его к себе, таинственная, невидимая нить! Талисман, который она оставит на нем. И, помимо своей воли, он будет думать о ней, он увидит ее во сне, и завтра он будет любить ее немного больше.
Вдруг он сказал:
— Мне придется тебя оставить, потому что меня ждут в Палате к концу заседания. Сегодня я не могу не быть там.
Она вздохнула:
— Ах! так скоро!
Потом покорно добавила:
— Иди, мой милый, но завтра ты придешь обедать.
И, быстрым движением отстранившись от него, она почувствовала в голове мгновенную острую боль, словно ей вонзили в кожу несколько иголок. Сердце ее забилось; она была счастлива, что перенесла эту боль ради него.
— Прощай, — сказала она.
Он обнял ее со снисходительной улыбкой и холодно поцеловал в глаза.
Но она, обезумев от одного прикосновения, еще раз прошептала:
— Так скоро?
И ее умоляющий взгляд указал на спальню, дверь в которую была открыта.
Он отстранил ее и сказал торопливо:
— Мне надо бежать, а то я опоздаю.
Тогда она протянула ему губы, которых он едва коснулся; подав ей зонтик, который она чуть не забыла, он снова сказал:
— Идем, идем скорее, уже больше трех часов.
Она вышла, повторяя:
— Завтра в семь часов.
Он ответил:
— Завтра, в семь часов.
Они расстались. Она повернула направо, он — налево.
Дю Руа дошел до внешнего бульвара. Потом спустился к бульвару Мальзерб и медленно пошел по нему… Проходя мимо кондитерской, он увидал глазированные каштаны в хрустальной вазе и подумал: «Возьму фунт их для Клотильды». И купил пакет этих засахаренных фруктов, которые она любила до безумия.
В четыре часа он был уже дома и ожидал молодую любовницу.
Она немного опоздала, так как муж ее приехал на неделю.
Она спросила:
— Ты можешь прийти к нам завтра обедать? Он будет в восторге повидать тебя.
— Нет, я обедаю у патрона. У нас теперь масса всяких дел, политических и финансовых.
Она сняла шляпу и начала расстегивать лиф, который был ей немного тесен.
Он указал ей на пакет на камине:
— Я принес тебе глазированные каштаны.
Она захлопала в ладоши.
— Какая прелесть! Какой ты милый!
Она взяла их, попробовала и объявила:
— Они восхитительны, я чувствую, что не оставлю ни одного.
Потом прибавила, глядя на Жоржа с чувственной веселостью:
— Ты, значит, поощряешь все мои пороки?
Она медленно ела каштаны, беспрестанно заглядывал в мешочек, как бы желая удостовериться, что там еще что-то осталось.
Она сказала:
— Ну, садись в кресло, а я устроюсь у твоих ног и буду есть конфеты. Мне будет так очень удобно.
Оп улыбнулся, сел и усадил ее у своих ног. У нее была теперь точно такая же поза, как только что у г-жи Вальтер.
Она поднимала голову, чтобы видеть его, и болтала с набитым ртом:
— Ты знаешь, милый, я видела тебя во сне: мне снилось, что мы вдвоем едем куда-то далеко на верблюде. У него два горба, и мы сидим верхом, каждый на горбе, и проезжаем через пустыню. У нас с собою в бумаге бутерброды и бутылка вина, и мы закусываем, сидя на горбах. Но мне это надоело, так как мы ничего другого не могли делать; мы были слишком далеко друг от друга, и мне захотелось сойти.
Он ответил:
— Мне тоже хочется сойти.
Он смеялся, находя забавным ее рассказ, и побуждал е болтать пустяки, высказывать все эти ребячества, все нежные глупости, которые приходят в голову влюбленным. И весь этот вздор, выводивший его из себя в устах г-жи Вальтер, казался ему милым, когда его произносила г-жа де Марель.
Клотильда тоже называла его: «мой милый», «мой мальчик», «мой котик», и эти слова казались ему нежной лаской. Когда же их произносила другая, они раздражали и сердили его. Ибо слова любви всегда одинаковы, — все дело в устах, которые их произносят.
Но, забавляясь всеми этими шалостями, он не переставал думать о семидесяти тысячах франков, которые ему предстояло выиграть, и вдруг, слегка коснувшись пальцем головы своей подруги он прервал ее болтовню:
— Слушай, моя кошечка. Я даю тебе поручение к твоему мужу. Скажи ему от моего имени, чтобы он завтра же купил на десять тысяч франков мароккских акций, которые стоят теперь по семьдесят два франка; я обещаю ему, что меньше, чем через три месяца, он выиграет на этом деле от шестидесяти до восьмидесяти тысяч франков. Скажи ему, чтобы он никому об этом не говорил. Передай ему также от моего имени, что экспедиция в Танжер решена и что мароккский заем будет гарантирован французским правительством. Только смотри, никому не проболтайся. Я доверяю тебе государственную тайну.
Она серьезно слушала его. Потом прошептала:
— Спасибо. Я передам это моему мужу сегодня же вечером; ты можешь на него положиться; он не проболтается. Это человек надежный, его опасаться нечего.
Она покончила с каштанами, скомкала пакет и бросила в камин. Потом сказала:
— Идем в постель, — и, не вставая, начала расстегивать жилет Жоржа.
Вдруг она остановилась и, двумя пальцами вытянув из петли длинный волос, рассмеялась:
— Смотри-ка… Ты принес волос Мадлены. Вот верный муж!
Потом, сделавшись серьезной, она начала внимательно рассматривать на ладони едва заметный тонкий волос, найденный ею, и прошептала:
— Ну, это волос не Мадлены. Он темный.
Он улыбнулся:
— Это, вероятно, волос горничной.
Но она продолжала рассматривать жилет с внимательностью сыщика и нашла другой волос, обмотанный вокруг пуговицы; затем третий; и, побледнев, слегка дрожа, вскрикнула:
— О, ты спал с женщиной, которая обмотала тебе свои волосы вокруг пуговиц!
Он удивился, забормотал:
— Да нет же, ты с ума сошла…
Потом вдруг он вспомнил, понял все, сначала смутился, потом начал, смеясь, отрицать, в глубине души польщенный тем, что она подозревает его в успехах у женщин.
Она продолжала искать и все находила волосы, которые разматывала быстрым движением и бросала на ковер.
Инстинктом опытной женщины она угадала, в чем дело, и бормотала, взбешенная, раздраженная, готовая расплакаться.
— Она тебя любит, эта женщина. Она хотела, чтобы ты унес частицу ее… Ах, предатель!
Вдруг она пронзительно вскрикнула с дикой радостью:
— О! О! Это старуха! Вот седой волос! А! Так ты теперь возишься со старухами! Разве они тебе платят?.. Скажи, разве они тебе платят?.. А! Так ты взялся за старух! В таком случае я тебе больше не нужна. Оставайся с нею…
Она вскочила, схватила лиф, брошенный на стул, и начала быстро одеваться.
Он хотел ее удержать, пристыжено бормоча:
— Да нет же, Кло… Как это глупо… Я не знаю, откуда это… Послушай… Останься… Ну же… Останься…
Она повторила:
— Люби свою старуху, люби ее… Закажи себе кольцо из ее волос, из ее седых волос… У тебя их достаточно для этого…
Она быстро, порывисто оделась, надела шляпу и накинула вуаль, а когда он хотел схватить, она со всего размаху дала ему пощечину. Пока он стоял ошеломленный, она открыла дверь и исчезла.
Как только он остался один, его охватила бешеная злоба против этой старой карги Вальтер! Теперь уж он с ней расправится! И как следует!
Он обмыл водой свою покрасневшую щеку. Потом тоже вышел, обдумывая, как бы ему отомстить. На этот раз он не простит. Ну, нет!
Он вышел на бульвар и, прогуливаясь, остановился перед ювелирным магазином, чтобы посмотреть на хронометр, который ему давно хотелось купить, и который стоил тысячу восемьсот франков.
Вдруг сердце его затрепетало от радости при мысли: «Если я выиграю семьдесят тысяч, я могу его купить». И он стал мечтать о том, что он сделает, имея эти семьдесят тысяч.
Прежде всего он сделается депутатом. Затем купит хронометр, потом будет играть на бирже, потом, потом еще…
Ему не хотелось идти в редакцию; он предпочитал сначала поговорить с Мадленой, и потом уже увидеться с Вальтером и взяться за статью; и он пошел по направлению к дому.
Дойдя до улицы Друо, он вдруг остановился: он забыл справиться о здоровье графа де Водрека, который жил на Шоссе д’Антен. Он медленно пошел назад, погруженный в сладостные грезы о тысяче приятных вещей, о близком богатстве, а также об этом негодяе Лароше и о старой карге Вальтер.
Гнев Клотильды его, впрочем, мало беспокоил: он знал, что она быстро прощала.
Он спросил у привратника дома, в котором жил граф де Водрек:
— Как здоровье господина де Водрека? Я слышал, что последние дни он чувствует себя плохо.
Человек ответил:
— Граф очень болен, сударь. Полагают, что он не переживет эту ночь. Подагра бросилась на сердце.
Дю Руа был так поражен, что совсем растерялся. Водрек умирает! В голове его пронесся целый рой смутных и тревожных мыслей, в которых он не смел сам себе признаться.
Он пробормотал:
— Благодарю, я еще зайду… — не отдавая себе отчета в том, что он говорит.
Потом он вскочил в фиакр и приказал везти себя домой.
Жена его была дома. Он вбежал, запыхавшись, в ее комнату и сейчас же сообщил ей:
— Ты еще не знаешь? Водрек умирает!
Она сидела и читала какое-то письмо. Подняв на него глаза, она три раза подряд спросила:
— Как? Что ты сказал?.. Что ты сказал?.. Что ты сказал?..
— Я говорю тебе, что Водрек умирает от припадка подагры, бросившейся на сердце.
Потом прибавил:
— Что ты думаешь делать?
Она поднялась, бледная; лицо нервно подергивалось. Потом вдруг зарыдала, закрыв лицо руками. И стояла так, сотрясаемая рыданиями, подавленная горем.
Внезапно она овладела собой, отерла глаза:
— Я поеду… я поеду к нему… Не беспокойся обо мне… Я не знаю, когда вернусь… Не жди меня…
Он ответил:
— Хорошо, поезжай.
Они пожали друг другу руки, и она вышла так стремительно, что забыла захватить перчатки.
Жорж пообедал один и принялся писать статью. Он написал се, в точности следуя указаниям министра, давая понять читателям, что экспедиция в Марокко не состоится. Затем он отнес статью в редакцию, поболтал несколько минут с патроном и направился домой, покуривая, в радостном настроении.
Жена его еще не возвращалась. Он лег и заснул.
Мадлена вернулась около полуночи. Жорж, разбуженный ее приходом, сел на постели.
Он спросил:
— Ну, что?
Он никогда не видел ее такой бледной и взволнованной. Она прошептала:
— Он умер.
— А! И… ничего тебе не сказал?
— Ничего. Он был уже без сознания, когда я пришла.
Жорж задумался. На губах его вертелись вопросы, которые он не осмеливался задать.
— Ложись, — сказал он.
Она быстро разделась и легла рядом с ним.
Он спросил:
— Был ли кто-нибудь из родственников при его кончине?
— Только один племянник.
— А! Он часто видался с этим племянником?
— Никогда. Они не встречались в течение десяти лет.
— Были ли у него другие родственники?
— Нет… не думаю.
— Значит… этот племянник получит наследство?
— Не знаю.
— Водрек был очень богат?
— Да, очень богат.
— Не знаешь, приблизительно, какое у него было состояние?
— Точно не знаю. Один или два миллиона.
Он замолчал. Она потушила свечу. И они продолжали лежать рядом в тишине ночи, без сна, молча, погрузившись каждый в свои мысли.
Ему не хотелось спать. Ничтожными казались ему теперь семьдесят тысяч франков, обещанные г-жою Вальтер. Вдруг ему показалось, что Мадлена плачет. Чтобы убедиться в этом, он спросил:
— Ты спишь?
— Нет.
Голос ее дрожал, в нем слышались слезы. Он продолжал:
— Я забыл тебе сказать, что твой министр нас ловко надул.
— Как так?
И он пространно, со всеми подробностями рассказал ей комбинацию, подготовляемою Ларошем и Вальтером.
Когда он кончил, она спросила:
— Как ты об этом узнал?
Он ответил:
— Позволь мне не говорить тебе этого. У тебя есть свои способы добывать сведения, которых я не касаюсь. У меня есть свои, которые я тоже желаю сохранять в тайне. Во всяком случае, за точность моих сведений я ручаюсь.
Тогда она прошептала:
— Да, это возможно… Я подозревала, что они что-то делают помимо нас…
Жоржу не хотелось спать; он пододвинулся к жене и нежно поцеловал ее в ухо. Она резко оттолкнула его:
— Прошу тебя, оставь меня в покое. Я совершенно не расположена дурачиться.
Он покорно повернулся к стене, закрыл глаза и вскоре заснул.
VI
Церковь была обтянута черным, и у дверей ее большой щит с короной возвещал прохожим о том, что хоронят дворянина. Обряд только что кончился, и присутствующие медленно расходились, проходя мимо гроба. Племянник графа де Водрека пожимал всем руки и отвечал на поклоны.
Жорж Дю Руа с женой вышли из церкви и направились домой. Оба молчали, погруженные в свои мысли.
Наконец, Жорж произнес, как бы говоря сам с собой:
— Однако. Это странно!
Мадлена спросила:
— Что странно, мой друг?
— Что Водрек нам ничего не оставил.
Она внезапно покраснела; казалось, легкая розовая вуаль покрыла ее бледную кожу, поднявшись от шеи к лицу. Она сказала:
— Почему он должен был нам что-нибудь оставить? У него не было для этого никаких оснований.
Немного помолчав, она прибавила:
— Может быть у какого-нибудь нотариуса хранится завещание. Пока еще мы ничего не знаем.
Он подумал, потом тихо сказал:
— Да, это возможно; ведь, в конце концов, он был наш лучший друг, как твой, так и мой. Он обедал у нас два раза в неделю, приходил в любой час. У нас он чувствовал себя, как дома, совсем как дома. Он любил тебя, как отец; у него не было семьи, не было детей, братьев, сестер, никого, кроме этого племянника, да и с тем он не был близок. Да, по всей вероятности, существует завещание. Я не говорю о крупной сумме, достаточно хоть какого-нибудь пустяка, который доказал бы, что он подумал о нас, что он любил нас, ценил нашу привязанность. Какой-нибудь знак дружбы мы, во всяком случае, заслужили.
Она ответила с задумчивым и равнодушным видом:
— Возможно, конечно, что есть завещание.
Когда они вернулись домой, слуга подал Мадлене письмо. Она прочла его и передала мужу.
«Контора нотариуса Ламанера, улица Вож, 17.
Милостивая государыня!
Имею честь просить вас пожаловать ко мне в контору между двумя и четырьмя часами во вторник, среду или четверг по касающемуся вас делу.
Примите и пр.
Ламанер»
Теперь покраснел Жорж.
— Должно быть, это то самое. Странно, что он приглашает тебя, а не меня, законного главу семейства.
Сначала она ничего не ответила, потом, после короткого раздумья, сказала:
— Хочешь, пойдем туда сейчас же?
— Хорошо, пойдем.
Позавтракав, они отправились к нотариусу.
Когда они вошли в контору Ламанера, старший клерк встал с подчеркнутой почтительностью и проводил их к своему патрону.
Нотариус был маленький, совершенно круглый человечек. Голова его напоминала шар, привинченный к другому шару, который покоился на двух ногах — таких маленьких и таких коротких, что они тоже немного походили на шары.
Он поклонился, указал на кресла и сказал, обращаясь к Мадлене:
— Милостивая государыня, я вас пригласил, чтобы ознакомить вас с завещанием графа де Водрека, касающимся вас.
Жорж не мог удержаться, чтобы не прошептать:
— Я догадывался об этом.
Нотариус добавил:
— Я вам сообщу сейчас содержание этого документа, весьма, впрочем, краткого.
Он достал из лежавшей перед ним папки завещание и прочел его:
«Я, нижеподписавшийся, Поль-Эмиль-Синриен-Гонтран граф де Водрек, в здравом уме и твердой памяти, сим выражаю свою последнюю волю.
Так как смерть может постигнуть нас каждую минуту, то, в предвидении ее прихода, я считаю благоразумным написать свое завещание, которое будет храниться у нотариуса Ламанера.
Не имея прямых наследников, я оставляю все свое имущество, состоящее из процентных бумаг на шестьсот тысяч франков и из недвижимости ценностью приблизительно в пятьсот тысяч франков, г-же Кларе-Мадлене Дю Руа, не ставя ей никаких условий и не требуя никаких обязательств с ее стороны.
Прошу ее принять этот дар от умершего друга в знак преданности и глубокой, почтительной привязанности».
Нотариус сказал;
— Вот и все. Завещание это помечено августом этого года и написано взамен другого документа такого же содержания, составленного два года тому назад на имя Клары-Мадлены Форестье. У меня хранится и первое завещание, которое в случае протеста со стороны родственников может служить доказательством того, что воля графа де Водрека была неизменна.
Мадлена, очень бледная, сидела, не поднимая глаз. Жорж нервно крутил усы. После нескольких минут молчания нотариус добавил:
— Само собою разумеется, сударь, что ваша жена не может принять этого дара без вашего согласия.
Дю Руа встал и сухо ответил:
— Я должен это обдумать.
Нотариус с улыбкой поклонился и любезно сказал:
— Я понимаю, сударь, щепетильность, которая заставляет вас колебаться. Я должен прибавить, что племянник графа де Водрека, ознакомившись сегодня утром с последней волей своего дяди, выразил готовность ей подчиниться, если ему будут предоставлены сто тысяч франков. По моему мнению, завещание это неоспоримо, но процесс наделал бы много шуму, которого вам, может быть, удобнее было бы избежать. В обществе часто возникают неблагожелательные толки. Во всяком случае, попрошу вас дать мне ответ по всем пунктам до субботы, если возможно.
Жорж поклонился:
— Хорошо, сударь.
Потом он церемонно раскланялся, пропустил вперед жену, которая за все это время не произнесла ни одного слова, и вышел с таким суровым видом, что нотариус перестал улыбаться.
Как только они вернулись домой, Дю Руа резко захлопнул дверь, бросил шляпу на постель и крикнул:
— Ты была любовницей Водрека?
Мадлена, снимавшая вуаль, вздрогнула и обернулась к нему:
— Я? О!
— Да, ты. Никто не оставляет всего своего состояния женщине, если она не…
Она начала дрожать, и ей не удавалось вытянуть булавок, которыми была прикреплена прозрачная ткань.
После минутного размышления она пролепетала взволнованным голосом:
— Что с тобой?.. Что с тобой?.. Ты сходишь с ума… Ты… ты… Разве ты сам… только что… разве ты не… не надеялся… что он тебе что-нибудь оставит?
Жорж стоял около нее и следил за всеми проявлениями ее волнения, как следователь, который старается уловить малейшие промахи подсудимого. Он сказал, делая ударение на каждом слове:
— Да… Он мог оставить что-нибудь мне… мне, твоему мужу… мне, своему другу… Понимаешь… но не тебе, своей подруге… не тебе, моей жене. В этом огромная, существенная разница с точки зрения приличий… и общественного мнения.
Мадлена тоже пристально смотрела на него, пытливым и странным взором смотрела ему в глаза, словно стараясь что-то прочесть в них, словно желая раскрыть в них ту таинственную сущность человека, в которую мы никогда не можем проникнуть, которая лишь иногда обнаруживает себя на одно короткое мгновение, в минуты беспечности, небрежности или самозабвенья, приоткрывающие дверь в неведомые глубины души. Медленно и раздельно она сказала:
— Однако, мне кажется, что если бы… что могли бы найти по меньшей мере столь же странным, если бы он завещал все свое состояние… тебе.
Он резко спросил:
— Почему это?
Она ответила:
— Потому что… — она запнулась, потом продолжала: — потому что ты мой муж… потому что, в конце концов, ты познакомился с ним очень недавно, потому что я его старый друг, — я, а не ты, — потому что первое его завещание, написанное еще при жизни Форестье, было уже составлено в мою пользу.
Жорж начал большими шагами ходить по комнате. Он заявил:
— Ты не можешь принять этого наследства.
Она равнодушно ответила:
— Прекрасно; тогда незачем ждать субботы, — мы можем сейчас же известить об этом Ламанера.
Он остановился перед ней. И снова они простояли несколько мгновений, пронизывая друг друга взглядом, стараясь проникнуть в самые сокровенные тайники души, добраться до самой сути оголенной мысли. При помощи этого горячего и немого допроса каждый из них пытался обнажить совесть другого; это была скрытая борьба двух людей, которые, живя вместе, не знают, подозревают, подстерегают друг друга, друг за другом следят, хотя все же ни один из них не может проникнуть на илистое дно души другого.
И вдруг тихим голосом он бросил ей прямо в лицо:
— Ну, признайся же, что ты была любовницей Водрека.
Она пожала плечами:
— Что за глупости!.. Водрек был очень привязан ко мне, очень, но не больше… никогда.
Он топнул ногой:
— Ты лжешь. Это невозможно.
Она ответила спокойно:
— А между тем это так.
Он снова начал ходить по комнате, потом опять остановился.
— Так объясни мне, почему он оставил все свое состояние именно тебе…
Она ответила безучастно и небрежно:
— Это очень просто. Как ты недавно сказал, у него не было друзей, кроме нас, или, вернее, кроме меня; он ведь знал меня еще ребенком. Мать моя была компаньонкой у его родственников. Он постоянно бывал у нас; у него не было прямых наследников, и он подумал обо мне. Возможно, что он любил меня немного. Но какая женщина не была так любима? Быть может, эта тайная скрытая любовь подсказала ему мое имя, когда он взялся за перо, чтобы высказать свою последнюю волю. Почему бы нет? он каждый понедельник приносил мне цветы. Тебя это нисколько не удивляло. А ведь тебе он не приносил цветов, не правда ли? Теперь он отдает мне свое состояние по той же причине, и еще потому, что ему некому его оставить. Напротив, было бы очень странно, если бы он оставил его тебе. С какой стати? Что ты ему?
Она говорила так естественно и непринужденно, что Жорж начал колебаться.
Он сказал:
— Все равно, мы не можем принять этого наследства при данных условиях. Это произведет неприятное впечатление. У всех зародятся подозрения, начнутся сплетни, надо мной будут смеяться. Сослуживцы и без того уже очень склонны завидовать мне и нападать на меня. Я должен больше, чем кто-либо другой, заботиться о своей чести и дорожить своей репутацией. Я не могу допустить и позволить, чтобы моя жена приняла такого рода дар от человека, которого в обществе и так уже считали ее любовником. Форестье, быть может, согласился бы на это, но я — нет, ни за что.
Она кротко ответила:
— Хорошо, мой друг, откажемся: одним миллионом будет у нас меньше. Вот и все.
Он снова начал ходить по комнате, размышляя вслух, не обращаясь прямо к жене, но предназначая свои слова именно для нее.
— Да! Одним миллионом… Что же делать!.. Он не понимал, составляя свое завещание, какую бестактность, какое преступление против приличий он совершает. Он не видел, в какое ложное, в какое смешное положение он меня ставит. В жизни все зависит от оттенков. Стоило ему завещать половину мне, — и все было бы улажено.
Он сел, положил ногу на ногу и стал крутить усы, как он обычно делал в минуты досады, беспокойства и затруднений.
Мадлена взяла вышиванье, которым она изредка занималась, и, выбирая мотки, сказала:
— Мне остается только молчать. Решать должен ты.
Он долго не отвечал, потом сказал нерешительно:
— Общество никогда не поймет, почему Водрек сделал тебя своей единственной наследницей, не поймет также и того, как я мог это допустить. Принять таким образом это наследство — значит признать преступную связь с твоей стороны и позорную снисходительность с моей… Понимаешь, как будет истолкован факт принятия нами наследства? Следовало бы найти какую-нибудь уловку, какую-нибудь искусную выдумку, чтобы выйти из положения. Следовало бы, например, распространить слух о том, что он разделил свое состояние между нами, оставив половину мне, а половину тебе.
Она заметила:
— Я не представляю себе, как можно это сделать, раз существует формальное завещание.
Он ответил:
— О, это очень просто! Ты могла бы передать мне половину наследства путем дарственной записи. У нас нет детей, следовательно, это вполне возможно. Таким образом, мы положили бы конец всем сплетням.
Она возразила несколько нетерпеливо:
— Я не понимаю, как мы могли бы положить этим конец сплетням, раз существует документ, подписанный Водреком.
Он рассердился:
— Что же заставляет нас показывать завещание или вывешивать его на стену? Это просто глупо с твоей стороны. Мы скажем, что граф де Водрек оставил нам обоим свое состояние в равных долях… Вот и все… Ты не можешь ведь принять это наследство без моего разрешения. Я даю его тебе только с тем условием, что ты согласишься на раздел, который избавит меня от всеобщих насмешек.
Она снова посмотрела на него пронизывающим взглядом.
— Как хочешь. Я согласна.
Тогда он встал и снова начал ходить по комнате. Казалось, он опять начал колебаться; теперь он избегал проницательного взгляда жены, он сказал:
— Нет… положительно нет… пожалуй, лучше совсем отказаться… это будет достойнее… приличнее… чище… Однако и так тоже не будет повода для каких-либо предположений, безусловно. Самые щепетильные люди смогут лишь с уважением снять перед нами шляпу.
Он остановился перед Мадленой.
— Так вот, дорогая моя, если хочешь, я пойду один к Ламанеру, посоветуюсь с ним и объясню ему, в чем дело. Я поделюсь с ним своими сомнениями и скажу, что мы решились на этот раздел из приличия, чтобы избежать всяких толков. Совершенно очевидно, что с того момента, как я принимаю половину этого наследства, никто больше не в праве улыбаться по этому поводу. Это значит объявить во всеуслышание: «Моя жена принимает это наследство потому, что его принимаю и я, ее муж, законный судья того, что она может делать, не компрометируя себя». Иначе это вызвало бы скандал.
Мадлена прошептала только:
— Делай, как хочешь.
Он продолжал пространно развивать свою мысль:
— Да, этот раздел делает все ясным, как день. Мы получаем наследство от друга, который не хотел делать различия между нами, не хотел сказать этим завещанием: «Я отдаю предпочтение тому или другому из них после моей смерти, как я это делал при жизни». Конечно, он любил больше жену, но, оставляя свое состояние и тому и другому, он хотел подчеркнуть, что предпочтение это было чисто платоническим. И будь уверена, — если бы он подумал об этом, он так бы и сделал. Это не пришло ему в голову, он не предвидел последствий. Как ты только что совершенно верно сказала, он каждую неделю приносил тебе цветы, именно тебе, он захотел оставить свой последний знак памяти, не отдавая себе отчета…
Она перебила его с оттенком раздражения в голосе:
— Это решено. Я поняла, и все эти объяснения излишни. Иди сейчас же к нотариусу.
Покраснев, он пробормотал:
— Ты права. Я иду.
Он взял шляпу, потом, уходя, прибавил:
— Я постараюсь покончить с племянником на пятидесяти тысячах франков. Хорошо?
Она ответила высокомерно:
— Нет. Дай ему сто тысяч франков, как он просит. Возьми их из моей доли, если хочешь.
Пристыженный, он прошептал:
— Нет, мы разделим пополам. Если мы дадим по пятидесяти тысяч каждый, у нас еще останется ровно миллион.
Потом прибавил:
— До скорого свиданья, моя маленькая Мад.
И он отправился к нотариусу, которому сообщил комбинацию, придуманную, по его словам, женой.
На другой день они составили дарственную запись на пятьсот тысяч франков, которые Мадлена Дю Руа передавала своему мужу.
Когда они вышли из конторы, была прекрасная погода, и Жорж предложил жене пройтись по бульвару. Он был любезен, заботлив, внимателен, нежен. Он смеялся и был в превосходном настроении; она же шла задумчивая и немного суровая.
Был довольно холодный осенний день. Прохожие шли быстро, словно торопясь куда-то. Дю Руа подвел жену к магазину, в котором он так часто любовался соблазнявшим его хронометром.
— Я куплю тебе какую-нибудь вещицу, — сказал он.
Она ответила безучастно:
— Как хочешь.
Они вошли в магазин. Он спросил:
— Что ты хочешь, ожерелье, — браслет или серьги?
Вид золотых вещей и драгоценных камней рассеял ее напускную холодность, и она начала рассматривать витрины, полные драгоценностей, загоревшимися и любопытными глазами.
— Вот красивый браслет, — сказала она, внезапно охваченная желанием приобрести эту вещь.
Это была причудливой формы цепь, каждое кольцо которой было украшено каким-нибудь драгоценным камнем.
Жорж спросил:
— Сколько стоит этот браслет?
Ювелир ответил:
— Три тысячи франков.
— Уступите за две тысячи пятьсот, и я возьму его.
Подумав, тот сказал:
— Нет, это невозможно.
Дю Руа предложил:
— Вот что, я возьму еще этот хронометр за полторы тысячи франков, — всего будет четыре тысячи. Я уплачу их наличными. Согласны? Если нет, я пойду в другой магазин.
После некоторого колебания ювелир согласился:
— Пусть будет по-вашему.
Журналист дал свой адрес и сказал:
— Прикажите вырезать на хронометре мои инициалы: Ж. Р. К., а сверху баронскую корону.
Мадлена, удивленная, улыбнулась. И, выходя из магазина, она взяла его под руку не без некоторой нежности. Она признавала, что, право, он ловкий и сильный человек. Теперь, когда у него есть деньги, ему нужен титул. Это вполне правильно.
Продавец поклонился им:
— Можете на меня положиться, господин барон, в четверг все будет готово.
Они проходили мимо театра «Водевиль». Там давали новую пьесу.
— Хочешь, пойдем сегодня вечером в театр, — сказал он. — Попытаемся достать ложу.
Они нашли ложу и взяли ее. Он предложил:
— Не пообедать ли нам в ресторане?
— Отлично, с удовольствием.
Он был счастлив, чувствовал себя неограниченным властелином и старался еще что-нибудь придумать.
— Не зайти ли нам за госпожой де Марель, чтобы пригласить ее провести с нами вечер? Мне говорили, что муж ее здесь. Я буду очень рад его повидать.
Они пошли к ней. Жорж боялся первой встречи со своей любовницей и был даже рад, что жена с ним; таким путем можно избежать всяких объяснений.
Но Клотильда, по-видимому, все забыла и сама уговорила мужа принять приглашение.
За обедом было весело, и вечер они провели очаровательно.
Жорж и Мадлена поздно вернулись домой. Газ был потушен. Журналист освещал путь, зажигая время от времени восковые спички.
На площадке второго этажа он чиркнул спичкой, и при свете внезапно вспыхнувшего огня в зеркале отразились две фигуры, выступавшие из мрака лестницы.
Они были похожи на призраки, явившиеся неизвестно откуда и готовые исчезнуть в темноте ночи.
Дю Руа высоко поднял руку со спичкой, чтобы ярче осветить отражавшиеся в зеркале фигуры и с торжествующим смехом произнес:
— Вот идут миллионеры!
VII
Прошло два месяца со дня покорения Марокко. Франция, захватив Танжер, владела теперь всем африканским побережьем Средиземного моря до Триполи и гарантировала долг вновь присоединенной страны.
Говорили, что два министра заработали на этом до двадцати миллионов, и при этом почти открыто называлось имя Ларош-Матье.
Что касается Вальтера, то весь Париж знал, что он выгадал на этом деле вдвойне: заработал тридцать или сорок миллионов на займе и от восьми до десяти миллионов на медных и железных рудниках и на огромных участках земли, купленных за бесценок до завоевания и перепроданных колонизационным компаниям сразу же после французской оккупации.
В несколько дней он стал одним из властелинов мира, одним из тех всесильных финансистов, которые могущественнее королей, перед которыми склоняются все головы и немеют уста, которые вызывают на свет всю низость, подлость и зависть, таящиеся в глубине человеческого сердца.
Это уже не был еврей Вальтер, владелец подозрительного банка, издатель сомнительной газеты, депутат, подозреваемый в низких проделках. Это был господин Вальтер, богатый «израильтянин».
И он захотел показать это.
Зная, что князь Карлсбургский, владевший одним из прекраснейших особняков на улице Фобур-Сент-Оноре, с садом, выходившим на Елисейские поля, находился в затруднительном положении, Вальтер предложил ему в двадцать четыре часа продать весь дом со всей обстановкой, не переставляя ни одного стула. Он давал ему за это три миллиона. Соблазненный этой суммой, князь согласился.
На следующий день Вальтер устроился в своем новом жилище.
Тогда ему прошла в голову другая мысль, настоящая мысль победителя, который хочет завоевать Париж, мысль, достойная Бонапарта.
В это время весь город ходил смотреть на большую картину венгерского художника Карла Марковича, изображавшую Христа, шествующего по водам, которая была выставлена у знатока картин, торговца Жака Ленобля.
Художественные критики были в восторге и объявили эту картину лучшим произведением нашего века.
Вальтер купил ее за пятьсот тысяч франков и перевез к себе, прекратив таким образом ежедневный поток любопытных и заставив говорить о себе весь Париж; одни ему завидовали, другие порицали, третьи одобряли.
Затем он объявил в газетах, что собирается пригласить к себе, как-нибудь вечером, всех видных представителей парижского общества посмотреть великое творение иностранного художника, чтобы никто не мог упрекнуть его в том, что он лишил всех возможности любоваться этим произведением искусства.
Двери его дома будут открыты для всех. Каждый сможет войти. Достаточно будет предъявить при входе пригласительное письмо.
Приглашение было составлено так:
«Господин и госпожа Вальтер просят вас почтить их своим посещением тридцатого декабря, между девятью и двенадцатью часами вечера, для осмотра «при электрическом освещении» картины Карла Марковича: «Иисус, шествующий по водам».
В постскриптуме мелким шрифтом было напечатано: «После двенадцати часов танцы».
Таким образом, желающие смогут остаться, и среди них Вальтеры наберут себе новых знакомых.
Остальные посмотрят со светским любопытством — наглым или равнодушным— картину, особняк, хозяев и уйдут, как пришли.
Но старик Вальтер отлично знал, что впоследствии они снова придут к нему, как приходили к его собратьям-евреям, разбогатевшим подобно ему.
Прежде всего нужно было, чтобы все титулованные особы, имена которых упоминались в газетах, посетили его дом; и он знал, что они его посетят, что они придут посмотреть на человека, который в полтора месяца нажил пятьдесят миллионов, придут посмотреть на тех, кто у него будет, придут, наконец, потому, что у него хватило уменья и находчивости позвать их полюбоваться христианской картиной у себя, сына Израиля.
Казалось, он им говорил: «Смотрите, я заплатил пятьсот тысяч франков за религиозный шедевр Марковича «Иисус, шествующий по водам», и этот шедевр останется у меня, останется навсегда в доме еврея Вальтера».
В свете, в обществе герцогинь и «Жокей-Клуба»[47] долго обсуждали это приглашение и решили, что оно, в сущности, ни к чему не обязывает. Каждый пойдет туда, как раньше ходил смотреть акварели в галерею Пти. Вальтерам принадлежит шедевр искусства; они на один вечер открывают свои двери всем тем, кто желает им полюбоваться. Что может быть лучше?
В течение двух недель «Vie Française» каждый день помещала какую-нибудь заметку об этом вечере тридцатого декабря, стараясь разжечь общее любопытство.
Успех патрона бесил Дю Ру а.
До этого пятьсот тысяч франков, которые он получил вымогательством у своей жены, казались ему богатством, но теперь, сравнивая свое жалкое состояние с дождем миллионов, пролившимся возле него, причем ему не удалось поймать хотя бы частицу этого, он считал себя бедняком, нищим.
Его завистливая злоба росла с каждым днем. Он был зол на весь мир — на Вальтеров, у которых перестал бывать, на жену, которая отговорила его от покупки мароккских акций, обманутая Ларошем, а главным образом, на самого Лароша, который, воспользовавшись его услугами, надул его и продолжал у них обедать два раза в неделю.
Жорж служил ему секретарем, агентом, переписчиком, и, когда он писал под диктовку министра, им овладевало безумное желание задушить этого торжествующего фата. Как министр Ларош не имел успеха и, чтобы сохранить за собой портфель, должен был скрывать, что этот портфель туго набит золотом. Но Дю Руа чувствовал это золото во всем — в более высокомерном тоне этого адвоката-выскочки, в его манерах, ставших более развязными, в большей смелости его утверждений, в его самоуверенности.
Ларош парил теперь в доме Дю Руа; он занял место графа де Водрека, приходил обедать в те же дни, что и тот, и обращался с прислугой как второй хозяин.
Жорж едва выносил его и бесился, как собака, которая готова укусить, но не смеет. Зато он часто бывал груб и резок с Мадленой, которая пожимала плечами и обращалась с ним как с невоспитанным ребенком. Она удивлялась тому, что он всегда в дурном настроении, и повторяла:
— Я тебя не понимаю. Ты постоянно недоволен, а между тем твое положение прекрасно.
Он поворачивался к ней спиной и ничего не отвечал.
Он объявил сперва, что ни за что не пойдет на вечер к Вальтеру и что ноги его больше не будет у этого гнусного еврея.
В течение двух месяцев г-жа Вальтер ежедневно писала ему, умоляла его прийти, назначить свидание где угодно, чтобы дать ей возможность, как она говорила, передать ему семьдесят тысяч франков, которые она для него выиграла.
Он не отвечал на эти письма, полные отчаяния, и бросал их в огонь. Он и не думал отказываться от своей доли в общем выигрыше, но хотел измучить ее, извести своим презрением, растоптать ее. Она была слишком богата! Он хотел показать свою гордость.
Когда, в день осмотра картины, Мадлена стала доказывать ему, что он сделает большую ошибку, если не пойдет к Вальтерам, он ответил:
— Оставь меня в покое. Я останусь дома.
Потом, после обеда, он вдруг объявил:
— Придется все-таки отбыть эту повинность. Одевайся скорее.
Она этого ожидала.
— Я буду готова через четверть часа, — сказала она.
Одеваясь, он все время ворчал и даже в карете продолжал изливать свою желчь.
Парадный двор Карлсбургского особняка был освещен четырьмя электрическими фонарями, которые стояли по углам и были похожи на четыре маленькие голубоватые лупы. Роскошный ковер покрывал ступени подъезда, и на каждой из них неподвижно, как статуи, стояли лакеи в ливреях.
Дю Руа пробормотал:
— Какая безвкусица!
Он презрительно пожимал плечами, но в душе мучительно завидовал. Жена сказала ему:
— Молчи. Постарайся сам добиться того же.
Они вошли и отдали свое тяжелое верхнее платье подошедшим к ним лакеям.
Тут было уже много дам со своими мужьями; они тоже оставляли здесь шубы. Слышался шепот:
— Это очень красиво! Очень красиво!
Огромный вестибюль был обтянут гобеленами, на которых были изображены приключения Марса и Венеры. Справа и слева возвышались крылья монументальной лестницы, соединявшиеся во втором этаже. Перила из кованого железа были превосходной работы; старая, слегка потемневшая позолота их бросала бледные отблески на красный мрамор ступеней.
При входе в салоны две маленькие девочки — одна в воздушном розовом платьице, другая в голубом — раздавали дамам цветы. Все нашли это очень милым.
В залах собралось уже довольно много народу. Дамы в большинстве своем были в закрытых платьях: они хотели этим подчеркнуть, что пришли сюда, как на всякую другую частную выставку. Те, которые собирались остаться на танцы, были декольтированы.
Г-жа Вальтер, окруженная приятельницами, сидела во второй, комнате и отвечала на приветствия посетителей. Многие не знали ее и осматривали особняк, как музей, не обращая внимания на хозяев дома.
Увидев Дю Руа, она изменилась в лице и сделала движение, словно хотела подойти к нему. Но потом осталась сидеть, ожидая его. Он церемонно поклонился ей, Мадлена же осыпала ее любезностями и поздравлениями. Жорж оставил жену с хозяйкой дома, а сам смешался с толпой, стремясь услышать неприязненные толки, которые несомненно должны были раздаваться кругом.
Пять салонов следовали один за другим; они были обиты дорогими материями, итальянскими вышивками, восточными коврами всевозможных оттенков и стилей; на стенах висели картины старинных мастеров. Особенный восторг вызывала маленькая комната в стиле Людовика XVI, нечто вроде будуара, обитого бледно-голубым шелком с розовыми цветами. Низенькая мебель из золоченого дерева удивительно тонкой работы была обита тем же шелком.
Жорж узнавал знаменитостей: герцогиню де Феррасин, графа и графиню де Равенель, генерала князя д’Андремона, прекрасную маркизу де Дюн и всех, тех, кого всегда встречаешь на премьерах.
Кто-то схватил его за руку, и юный радостный голос прошептал ему на ухо:
— Ах, вот и вы, наконец, злой Милый друг. Почему вы не приходили к нам?
Это была Сюзанна Вальтер, смотревшая на него из-под облака кудрявых белокурых волос своими эмалевыми глазами.
Он очень обрадовался, увидев ее, и дружески пожал ей руку. Потом извинился:
— Я не мог, я был так занят эти два месяца, что почти не выходил из дома.
Она ответила серьезным тоном:
— Это очень, очень нехорошо. Вы нас огорчаете, ведь мы вас обожаем, мама и я. Я просто не могу жить без вас. Когда вас нет, я смертельно скучаю. Я говорю вам это откровенно, чтобы лишить вас права исчезать. Дайте мне руку, я сама хочу вам показать «Иисуса, шествующего по водам». Она находится в самом конце, за оранжереей. Папа поместил его там для того, чтобы гости должны были пройти через все комнаты. Удивительно как папа носится с этим особняком.
Они медленно пробирались сквозь толпу. Все оборачивались, чтобы посмотреть на этого красивого молодого человека и эту очаровательную куколку.
Один из известных художников сказал:.
— Вот красивая пара. Просто прелесть.
Жорж думал: «Вот на ком должен был бы я жениться, будь я действительно ловким человеком. А ведь это было возможно. Как я не подумал об этом? Как случилось, что я женился на той? Что за глупость! Всегда поступаешь слишком быстро, необдуманно».
И зависть, горькая зависть, проникала ему в душу, капля за каплей, словно яд, отравляя все его радости, делая существование невыносимым.
Сюзанна сказала:
— Приходите почаще, Милый друг. Теперь, когда папа так разбогател, мы будем веселиться, как сумасшедшие.
Преследуемый все той же мыслью, он ответил:
— Теперь вы выйдете замуж. Вы выйдете замуж за какого-нибудь прекрасного принца, слегка разорившегося, и мы не будем больше видеться.
Она искренно вскричала:
— О, нет, нет еще, я хочу, чтобы мне кто-нибудь понравился, очень понравился, совсем понравился. Я достаточно богата — за двоих.
Он улыбнулся насмешливой и высокомерной улыбкой и стал указывать ей в толпе тех, которые продали свои ветхие, ржавые титулы дочерям богатых финансистов, а теперь живут с женами или отдельно от них, свободно и беспутно, всеми чтимые и уважаемые.
В заключение он сказал:
— Не пройдет полугода, как и вы попадетесь на эту удочку. Вы станете маркизой, герцогиней или княгиней и будете смотреть на меня сверху вниз.
Она смутилась, ударила его веером по руке и поклялась ему, что выйдет замуж только по любви.
Он насмешливо улыбнулся:
— Увидим. Вы слишком богаты для этого.
Она сказала:
— Но ведь и вы получили наследство.
Он ответил презрительно:
— Полноте, стоит ли об этом говорить? Какие-нибудь двадцать тысяч годового дохода. Это такие пустяки по нынешним временам.
— Но ваша жена ведь тоже получила наследство.
— Да. Миллион на двоих. Сорок тысяч годового дохода. При таких средствах мы даже не имеем возможности держать собственный выезд.
Они дошли до последнего зала, и перед ними открылась оранжерея — большой зимний сад, полный высоких тропических деревьев, давших у своего подножия приют клумбам с цветами редких сортов. Здесь, под этой темной зеленью, сквозь которую свет проникал серебристой волной, чувствовалась легкая прохлада влажной земли и тяжелый аромат растений. От всего этого веяло каким-то странным, нежным и нездоровым очарованием, искусственным, возбуждающим и томительным. Между двумя рядами густых кустов были разложены ковры, казавшиеся мхом. Вдруг Дю Руа увидел налево, под широким куполом пальм, бассейн из белого мрамора, такой просторный, что в нем можно было купаться. По краям его сидели четыре больших лебедя из дельфтского фаянса, и из их полуоткрытых клювов струилась вода.
Дно бассейна было усыпано золотым песком, и видно было, как там плавают какие-то огромные красные рыбы — странные китайские чудовища с выпуклыми глазами, с окаймленной голубым чешуей; эти мандарины вод, блуждающие или замершие на золотом дне, напоминали причудливые вышивки китайских тканей.
Дю Ру а остановился с бьющимся сердцем. Он говорил себе: «Вот, вот где роскошь. Вот дом, в котором следовало бы жить. Другие достигли этого. Почему бы и мне не добиться того же?» Он думал о способах, необходимых для достижения этой цели, но ничего не мог придумать в эту минуту, и собственное бессилие раздражало его.
Спутница его молчала и казалась задумчивой.
Он искоса посмотрел на нее и подумал еще раз: «А ведь стоило только жениться на этой маленькой, живой марионетке».
Вдруг Сюзанна, словно очнувшись от сна, сказала:
— Внимание!
Она провела Жоржа сквозь толпу, загораживавшую им дорогу, и внезапно повернула направо.
Среди группы причудливых растений, протягивавших в воздухе свои трепетавшие листья, раскрытые, словно руки с тонкими пальцами, — неподвижно, среди моря, стоял человек.
Эффект был поразительный. Картина, края которой терялись в живой зелени, казалась черной дырой, открывавшейся в фантастическую заманчивую даль.
Нужно было внимательно присмотреться, чтобы понять, в чем дело. Рама перерезала лодку, в которой сидели апостолы, слабо освещенные косыми лучами фонаря, находившегося в руках одного из них; сидя на борту, он направлял свет на удалявшегося Иисуса.
Христос ступил одной ногой на волну, и видно было, как она сжалась, покорная, приниженная, кроткая, под попиравшей ее божественной стопой. Все было мрачно вокруг богочеловека. Одни только звезды сияли в небе.
Лица апостолов, освещенные бледным светом от фонаря в руках того, кто указывал на спасителя, казалось, застыли от удивления.
Это было великое и неожиданное произведение настоящего мастера, одно из тех произведений, которые волнуют мысль и запоминаются на долгие годы.
Люди, смотревшие на картину, сначала стояли в молчании, потом отходили, погрузившись в задумчивость, и лишь некоторое время спустя начинали говорить о ее достоинствах.
Дю Руа, рассмотрев ее, сказал:
— Это недурно — иметь возможность приобретать такие безделушки.
Но, так как его толкали и отстраняли другие, желавшие посмотреть на картину, он ушел, слегка пожимая маленькую ручку Сюзанны, продолжавшей опираться на его руку.
Она спросила:
— Не хотите ли выпить бокал шампанского? Пойдем в буфет. Мы там найдем папу.
И они медленно прошли через все комнаты, где толпа все росла, — шумная, нарядная толпа, толпа общественных праздников, чувствовавшая себя, как дома.
Вдруг Жоржу показалось, что чей-то голос сказал:
— Вон Ларош и госпожа Дю Руа.
Эти слова коснулись его уха, как отдаленный шум ветра. Кто их произнес?
Он оглянулся по сторонам и действительно заметил свою жену, проходившую мимо под руку с министром. Они тихо разговаривали с интимным видом, улыбаясь и глядя друг другу в глаза.
Ему показалось, что все перешептываются при виде этой пары, и у него явилось бессмысленное и животное желание броситься и убить их обоих ударами кулаков.
Она ставила его в смешное положение. Он вспомнил Форестье. И про него, быть может, говорят: «этот рогоносец Дю Руа». Что она такое? Какая-то выскочка, довольно ловкая, правда, но, в сущности, не располагающая серьезными средствами. Ее посещали, потому что боялись его, потому что чувствовали его силу, но не особенно, должно быть, стеснялись, когда говорили об этой незначительной чете журналистов. Он никогда не пойдет далеко с этой женщиной, которая постоянно бросает тень на свой дом, которая постоянно себя компрометирует, все манеры которой выдают интриганку. Теперь она будет тянуть его только книзу. Ах, если бы он догадался раньше, если бы он знал! Он мог бы повести более крупную, более верную игру. Какую партию мог бы он выиграть, если бы поставил ставку на маленькую Сюзанну! Как мог он быть таким слепым и не понять этого раньше?
Они вошли в столовую, огромную комнату с мраморными колоннами, стены которой были обтянуты старинными гобеленами.
Увидев своего сотрудника, Вальтер бросился к нему и стал пожимать ему руки. Он был опьянен радостью.
— Все ли вы видели? Скажи, Сюзанна, ты все ему показала? Сколько народу, Милый друг, не правда ли? Вы видели князя де Герш? Он только что был здесь, выпил стакан пунша.
Потом он бросился навстречу сенатору Рисолену, который вел свою растерянную жену, разряженную, как на ярмарке.
Сюзанне поклонился какой-то высокий и стройный молодой человек, немного лысый, с белокурыми бакенбардами, с теми изысканными светскими манерами, которые узнаешь повсюду. Жорж слышал, как кто-то назвал его: маркиз де Казоль, и его неожиданно охватила ревность к этому человеку. Давно ли она познакомилась с ним? Конечно, после того как разбогатела? Он угадывал в нем претендента на ее руку.
Кто-то взял его за руку. Это был Норбер де Варенн. Старый поэт с равнодушным и усталым видом выставлял напоказ свои жирные волосы и поношенный фрак.
— Вот что они называют весельем, — сказал он. — Сейчас будут танцы; потом лягут спать; и девочки останутся довольны. Выпейте шампанского, оно превосходно.
Он наполнил свой бокал, чокнулся с Дю Руа, который тоже взял бокал, и сказал:
— Пью за победу духа над миллионами.
Потом тихо прибавил:
— Они мне не мешают в чужих карманах, и я не завидую миллионерам, нет, — я протестую во имя принципа.
Жорж больше не слушал его. Он искал глазами Сюзанну, которая исчезла с маркизом де Казоль, и, внезапно покинув поэта, он пустился в погоню за молодой девушкой.
Густая толпа, стремившаяся к буфету, остановила его. Когда он, наконец, пробился сквозь нее, он очутился лицом к лицу с супругами де Марель.
С женой он виделся постоянно, но мужа не встречал уже давно. Де Марель бросился к нему и стал жать ему руки.
— Как я вам благодарен, дорогой мой, — сказал он, — за совет, который вы мне дали через Клотильду. На мароккском займе я выиграл около ста тысяч. Я этим всецело обязан вам. Вы просто бесценный друг.
Мужчины оглядывались на красивую и изящную брюнетку. Дю Руа ответил:
— В награду за мою услугу, дорогой мой, я отнимаю у вас жену, или, вернее, предлагаю ей руку. Надо всегда разлучать супругов.
Де Марель поклонился:
— Это верно. Если я потеряю вас, встретимся здесь через час.
— Прекрасно.
Молодые люди стали пробираться сквозь толпу. За ними шел муж. Клотильда повторяла:
— Какие счастливцы эти Вальтеры! Вот что значит понимать толк в делах!
Жорж ответил:
— Что ж! Сильные люди всегда добиваются своего, так или иначе.
Она сказала:
— Вот две девушки, у которых от двадцати до тридцати миллионов приданого у каждой. При этом еще Сюзанна хорошенькая.
Он ничего не ответил. Его собственная мысль, высказанная устами другого, возмутила его.
Она еще не видела «Иисуса, шествующего по водам». Он предложил проводить ее к картине. Они развлекались тем, что злословили, насмехались над незнакомыми лицами. Сен-Потен прошел мимо них с множеством орденов на лацкане фрака; это их очень рассмешило. У бывшего посланника, шедшего сзади, было гораздо меньшее количество орденов.
Дю Руа сказал:
— Какое смешанное общество!
Буаренар пожал ему руку; у него тоже была в петлице зелено-желтая ленточка, которую он надевал в день дуэли.
Виконтесса де Персемюр, огромная и разряженная, беседовала с каким-то герцогом в маленьком будуаре стиля Людовика XVI.
Жорж прошептал:
— Объяснение в любви.
Но, проходя через оранжерею, он снова увидел свою жену с Ларош-Матье. Они сидели рядом, почти скрытые зеленью растений, и, казалось, говорили: «Мы назначили друг другу свидание здесь, на виду у всех. Мы плюем на общественное мнение».
Г-жа де Марель нашла, что «Иисус» Карла Марковича изумителен. Они пошли назад. Мужа они потеряли из виду.
Он спросил:
— А что, Лорина все еще на меня сердится?
— Да, по-прежнему. Она не хочет тебя видеть и уходит, когда говорят о тебе.
Он ничего не ответил. Внезапная неприязнь этой девочки огорчала и угнетала его.
У дверей их остановила Сюзанна возгласом:
— А, вот вы! Ну, Милый друг, вы останетесь одни. Я похищаю прекрасную Клотильду, чтобы показать ей свою комнату.
И обе женщины удалились торопливым шагом, пробираясь между толпившимися людьми теми волнообразными змеиными движениями, которыми женщины умеют так ловко пользоваться в толпе.
Почти сейчас же после этого кто-то прошептал:
— Жорж!
Это была г-жа Вальтер. Она сказала очень тихо:
— О, как вы бесчеловечно жестоки! Как вы меня заставляете страдать. Я поручила Сюзанне увести женщину, которая была с вами, чтобы иметь возможность сказать вам несколько слов. Слушайте, я должна… я должна поговорить с вами сегодня вечером… или… вы не можете себе представить, что я сделаю. Пойдемте в оранжерею. Там налево вы найдете дверь и выйдете через нее в сад. Идите прямо по аллее. В конце ее вы увидите зеленую беседку. Ждите меня там через десять минут. Если вы на это не согласитесь, то, клянусь вам, я устрою скандал здесь, сию же минуту.
Он ответил высокомерно:
— Хорошо. Через десять минут я буду в указанном вами месте.
И они расстались. Но Жак Риваль чуть не заставил его опоздать. Он взял его под руку и начал что-то без конца ему рассказывать с очень возбужденным видом. По-видимому, он только что вышел из буфета. Наконец, Дю Руа сдал его на руки де Марелю, которого они встретили в дверях, и убежал. Ему надо было еще принять некоторые предосторожности, чтобы пройти незамеченным женой и Ларошем. Это удалось ему без труда, так как они, по-видимому, были очень увлечены разговором, и он вышел в сад.
Холодный воздух охватил его, как ледяная ванна. Он подумал: «Черт возьми, еще простужусь», и повязал себе шею носовым платком наподобие галстука. Потом медленно пошел по аллее, плохо различая дорогу в темноте после яркого освещения зал.
Справа и слева виднелись ряды голых кустов, тонкие ветви которых, казалось, вздрагивали. Серые блики скользили по деревьям, блики от окон особняка. Посреди дороги он заметил перед собой что-то белое, и г-жа Вальтер, с обнаженными руками, с обнаженной шеей, прошептала дрожащим голосом:
— А, это ты! Значит, ты хочешь меня убить?
Он ответил спокойно:
— Прошу вас не устраивать сцен, иначе я сейчас же уйду.
Она обвила его шею руками и, почти касаясь губами его губ, сказала:
— Но что я тебе сделала? Ты держишь себя со мной, как бесчестный человек. Что я тебе сделала?
Он пытался оттолкнуть ее:
— В последний раз, когда мы виделись, ты намотала свои волосы на мои пуговицы, и это чуть не привело меня к разрыву с женой.
Она некоторое время молчала, удивленная, потом отрицательно покачала головой.
— О, твоей жене это безразлично. Должно быть, одна из твоих любовниц сделала тебе сцену.
— У меня нет любовниц!
— Молчи! Но почему ты больше даже не приходишь к нам в дом? Почему ты отказываешься у нас обедать хоть раз в неделю? Я страдаю ужасно. Я так люблю тебя, что у меня нет ни одной мысли, которая не принадлежала бы тебе, я вижу тебя во всем, на что бы я ни смотрела, я боюсь сказать слово, чтобы не произнести твоего имени! Ты этого не понимаешь! Мне кажется, что меня кто-то держит в тисках, что меня завязали в мешок, я сама не знаю, что со мной! Воспоминания о тебе преследуют меня, сдавливают мне горло, разрывают что-то тут, в груди, у сердца; у меня подкашиваются ноги, и я не в состоянии двигаться. Я целыми днями сижу на стуле, как бессмысленное животное, и думаю о тебе.
Он смотрел на нее с удивлением. Перед ним была не та шаловливая, толстая девчонка, которую он знал раньше, а потерявшая голову женщина, отчаявшаяся, способная на все.
Какой-то неясный план зародился у него в голове. Он ответил:
— Милая моя, любовь не вечна. Люди отдаются друг другу, потом расходятся. Но когда эта любовь тянется так, как у нас, то становится страшной обузой. Я больше не хочу. Вот тебе вся правда. Но если ты можешь быть благоразумной, принимать меня и обращаться со мной, как с другом, то я буду бывать у тебя, как раньше. Чувствуешь ли ты себя способной на это?
Она положила свои обнаженные руки на черный фрак Жоржа и прошептала:
— Я способна на все, чтобы только видеть тебя.
— В таком случае решено, — сказал он. — Мы друзья и ничего больше.
Она прошептала:
— Да, решено.
Потом протянула губы.
— Еще один поцелуй… последний.
Он мягко отказал ей:
— Нет. Надо держаться принятого решения.
Она отвернулась, вытерла слезы и, вынув из корсажа маленький пакет, перевязанный шелковой розовой ленточкой, протянула его Дю Руа:
— Возьми, это твоя доля выигрыша в мароккском предприятии. Я была так рада, что выиграла это для тебя. На, бери же…
Он хотел отказаться:
— Нет, я не возьму этих денег!
Тогда она возмутилась:
— Нет, ты не поступишь так со мной! Эти деньги твои, только твои. Если ты их не возьмешь, я их выброшу в мусорный ящик. Ты не поступишь так со мной, Жорж!
Он взял маленький пакетик и опустил его в карман.
— Надо вернуться, — сказал он. — Ты схватишь воспаление легких.
Она прошептала:
— Тем лучше! Если бы я могла умереть!
Она схватила его руку и страстно, безумно, с отчаянием поцеловала ее. Потом убежала в дом.
Он пошел назад медленно, погруженный в раздумье. Затем вошел в оранжерею с высоко поднятой годовой и улыбкой на губах.
Жены его и Лароша здесь уже не было. Народу стало меньше. Очевидно было, что многие не останутся на бал. Он увидел Сюзанну под руку с сестрой. Они подошли к нему и попросили танцевать первую кадриль с ними и с графом де Латур-Ивеленом.
Он удивился:
— А это кто еще такой?
Сюзанна ответила лукаво:
— Эго новый друг моей сестры.
Роза покраснела и прошептала:
— Ты злая, Сюза: он такой же мой друг, как и твой.
Сюзанна улыбнулась:
— Я знаю, что говорю.
Роза рассердилась и ушла.
Дю Руа фамильярно взял молодую девушку, которая осталась возле него, под руку и своим ласкающим голосом сказал:
— Слушайте, дорогая деточка, считаете ли вы меня своим другом?
— О, да, Милый друг.
— Вы доверяете мне вполне?
— Вполне.
— Помните ли вы, о чем я недавно вам говорил?
— По поводу чего?
— По поводу вашего брака, или, вернее, по поводу человека, за которого вы выйдете замуж.
— Да.
— Так вот, обещайте мне одну вещь.
— Хорошо; но что именно?
— Обещайте советоваться со мной каждый раз, когда кто-нибудь будет просить вашей руки, и не давать никому согласия, не выслушав моего мнения.
— Хорошо, я согласна.
— Это должно остаться между нами. Ни слова об этом ни вашему отцу, ни вашей матери.
— Ни слова.
— Вы клянетесь?
— Клянусь.
Вбежал Риваль с деловым видом:
— Мадмуазель, ваш отец зовет вас танцевать.
Она сказала:
— Идемте, Милый друг.
Но он отказался, так как решил сейчас же уехать. Ему хотелось остаться одному, чтобы подумать. Слишком много нового ворвалось в его душу, он стал искать свою жену. Вскоре он нашел ее в буфете, — она пила шоколад с двумя незнакомыми мужчинами. Она им представила мужа, но не назвала их.
Через несколько минут он спросил:
— Поедем?
— Как хочешь.
Она взяла его под руку, и они пошли через комнаты, в которых публика уже поредела.
Она спросила:
— А где же хозяйка? Я хотела бы попрощаться с ней.
— Не стоит. Она будет нас уговаривать остаться на бал, а мне все это уже надоело.
— Да, ты прав.
Всю дорогу они молчали. Но, лишь только они вошли в спальню, Мадлена сказала ему, улыбаясь, даже не сняв еще вуали:
— Знаешь, у меня есть для тебя сюрприз.
Он сердито проворчал:
— Что такое?
— Догадайся.
— Не намерен ломать себе голову.
— Ну, так вот! Послезавтра первое января.
— Да.
— Это время новогодних подарков.
— Да.
— Вот тебе подарок. Ларош мне только что его передал.
Она протянула ему маленькую черную коробочку, похожую на футляр для драгоценностей.
Он равнодушно открыл ее и увидел орден Почетного легиона.
Он слегка побледнел, потом улыбнулся и объявил:
— Я предпочел бы десять миллионов. Это ему не дорого стоит.
Она ждала, что он очень обрадуется, и его холодность рассердила ее.
— Ты, право, стал невозможен. Ничто теперь не удовлетворяет тебя.
Он ответил спокойно:
— Этот человек мне платит только свой долг. И он еще много мне должен.
Удивленная его тоном, она возразила:
— А ведь это недурно в твоем возрасте.
Он ответил:
— Все относительно. Я мог бы теперь иметь больше.
Он взял футляр, положил его на камин раскрытым и несколько минут созерцал лежавшую в нем блестящую звезду. Потом закрыл его, пожав плечами, и лег в постель.
Действительно, в «Officiel» от 1 января было напечатано, что журналист Проспер-Жорж Дю Руа получил за свои выдающиеся заслуги звание кавалера Почетного легиона.
Его фамилия была написана раздельно, в два слова, и это доставило ему больше удовольствия, чем сам орден.
Через час после того, как он прочел эту новость, ставшую теперь общественным достоянием, он получил записку от г-жи Вальтер, умолявшей его прийти к ней с женой обедать сегодня же, чтобы отпраздновать это событие. Он колебался несколько минут, потом, бросив в огонь ее письмо, написанное довольно двусмысленно, сказал Мадлене:
— Мы сегодня обедаем у Вальтеров.
Она удивилась:
— Как! Мне казалось, что ты решил не переступать порога их дома!
Он пробормотал только:
— Я изменил свое решение.
Когда они приехали, г-жа Вальтер была одна в своем маленьком будуаре стиля Людовика XVi, избранном ею для своих интимных приемов. Вся в черном, с напудренными волосами, она была очаровательна. Издали она казалась старой, вблизи — молодой; это был пленительный обман зрения.
— Вы в трауре? — спросила Мадлена.
Она ответила печально:
— И да и нет. Я никого не потеряла из своих близких. Но я достигла того возраста, когда носят траур по своей жизни. Сегодня я надела его впервые, чтобы освятить его. Отныне я буду носить его в своем сердце.
Дю Ру а подумал: «Надолго ли хватит этого решения?»
Обед был несколько унылый. Только Сюзанна болтала без умолку. Все поздравляли журналиста.
Вечером, болтая, все разбрелись по залам и по оранжерее. Дю Руа шел сзади с хозяйкой дома; она держала его за руку.
— Слушайте, — сказала она тихо. — Я ни о чем не буду с вами больше говорить, никогда… Только приходите ко мне, Жорж. Вы видите, я не говорю вам больше «ты». Но я не могу жить без вас, не могу. Это невероятная пытка. Я вас чувствую, храню ваш образ в своих глазах, в сердце, в теле, день и ночь. Вы как будто напоили меня какой-то отравой, которая подтачивает меня. Я не могу. Нет. Не могу. Я согласна быть для вас только старой женщиной. Сегодня я сделала свои волосы седыми, чтобы показать вам это. Только приходите к нам, приходите хоть иногда, как друг.
Она взяла его руку и крепко сжимала ее, вонзая в нее свои ногти.
Он ответил спокойно:
— Это решено. Незачем повторять это. Вы же видите, я пришел сегодня, как только получил ваше письмо.
Вальтер, который шел впереди со своими двумя дочерьми и Мадленой, остановился у «Иисуса, шествующего по водам» и поджидал Дю Руа:
— Представьте себе, — сказал он, смеясь, — вчера я застал жену перед этой картиной на коленях, как в часовне. Она здесь молилась. Вот я смеялся!
Г-жа Вальтер ответила твердым голосом, в котором дрожало скрытое волнение:
— Этот Христос спасет мою душу. Он дает мне силу и бодрость каждый раз, как я смотрю на него.
И, указывая на бога, стоящего на воде, она прошептала:
— Как он прекрасен! Как они боятся и как они любят его, эти люди! Посмотрите на его голову, на его глаза, — как он прост и сверхъестествен в одно и то же время!
Сюзанна вскричала:
— Он похож на вас, Милый друг! Право, он похож на вас! Если бы у вас были бакенбарды или если бы он был бритым, у вас были бы совершенно одинаковые лица. О, это удивительно!
Она попросила его стать рядом с картиной; и все признали, что, действительно, у него было большое сходство с Христом.
Все удивились. Вальтер нашел очень странным это. Мадлена, улыбаясь, заявила, что у Христа более мужественный вид.
Г-жа Вальтер стояла неподвижно и напряженным взором смотрела на лицо своего любовника рядом с лицом Христа. Она была теперь так же бела, как были белы ее волосы.
VIII
В продолжение остальной части зимы супруги Дю Руа часто бывали у Вальтеров. Жорж нередко обедал там даже один, так как Мадлена жаловалась на усталость и предпочитала оставаться дома.
Он избрал для своих посещении пятницу, и в этот день г-жа Вальтер уже никого больше не принимала. Этот день принадлежал Милому другу, одному только Милому другу. После обеда играли в карты, кормили китайских рыбок, жили и развлекались по-семейному. Часто где-нибудь за дверью, за кустом в оранжерее, в темном углу г-жа Вальтер внезапно бросалась в объятия молодого человека и, изо всех сил прижимая его к груди, шептала:
— Я люблю тебя!.. Люблю тебя… Люблю до смерти.
Но он каждый раз холодно отталкивал ее и говорил сухим тоном:
— Если вы приметесь за прежнее, я больше не буду приходить сюда.
В конце марта вдруг пошли слухи о свадьбе двух сестер. Роза выходила будто бы за графа де Латур-Ивелена, Сюзанна — за маркиза де Казоля. Эти два человека стали своими в доме Вальтера, им выказывалось особое расположение, отдавалось явное предпочтение перед другими.
Между Жоржем и Сюзанной установились непринужденные братские отношения; они болтали целыми часами, смеялись над всем и, казалось, очень нравились друг другу.
Они ни разу не возобновляли разговора о возможности замужества молодой девушки или о являвшихся претендентах на ее руку.
Как-то раз патрон затащил Дю Руа к себе завтракать. После завтрака г-жу Вальтер вызвали для переговоров с каким-то поставщиком, и Жорж сказал Сюзанне:
— Идемте кормить красных рыбок.
Они взяли по большому куску хлебного мякиша и пошли в оранжерею.
Вдоль всего мраморного водоема были положены подушки, чтобы можно было стать на колени возле бассейна и быть ближе к плавающим рыбкам. Молодые люди взяли по подушке, опустились на них друг возле друга и, нагнувшись к воде, стали бросать в нее хлебные шарики, которые они скатывали между пальцами. Заметив их, рыбы стали подплывать, двигая хвостами, помахивая плавниками, ворочая своими большими выпуклыми глазами; они переворачивались, ныряли, пытаясь поймать круглые шарики, опускавшиеся на дно, потом снова выплывали, прося новой подачки.
Они забавно двигали ртом, стремительно бросались вперед, всеми своими движениями напоминая странных маленьких чудовищ; кроваво-красными пятнами они выделялись на золотом песке дна, мелькали, словно огненные языки в прозрачной воде, а останавливаясь, показывали глубокую кайму своей чешуи.
Жорж и Сюзанна видели в воде свои опрокинутые отражения и улыбались им.
Вдруг он тихо сказал:
— Нехорошо, Сюзанна, что у вас есть секреты от меня.
Она спросила:
— А что такое, Милый друг?
— Вы разве не помните, что вы обещали мне на этом самом месте в вечер бала?
— Нет.
— Советоваться со мной каждый раз, как будут просить вашей руки.
— Ну?
— Ну, ее просили.
— Кто же?
— Вы это сами знаете.
— Нет, клянусь вам.
— Вы прекрасно знаете. Этот фат, маркиз де Казоль.
— Прежде всего, он не фат.
— Возможно. Но он глуп, разорен игрой, истощен кутежами. Нечего сказать, славная партия для вас, такой красивой, свежей и умной!
Она ответила, улыбаясь:
— Что вы имеете против него?
— Я? Ничего.
— Как ничего? Он вовсе не такой, каким вы его изображаете.
— Полноте. Он дурак и интриган.
Она перестала смотреть в воду и повернулась к нему.
— Послушайте, что с вами?
Он произнес таким тоном, как будто у него вырвали из сердца тайну:
— Со мной?.. Со мной?.. Я ревную вас.
Она не особенно удивилась:
— Вы?
— Да, я.
— Вот тебе раз! Почему же это?
— Потому что я люблю вас, и вы прекрасно это знаете. Злая?
Тогда она сказала сурово:
— Вы с ума сошли, Милый друг!
Он продолжал:
— Да, я сумасшедший, я это знаю. Разве я смею признаваться в этом, — я, женатый человек, вам, молодой девушке? Я больше, чем сумасшедший, я преступник, низкий преступник. У меня нет никакой надежды, и от этой мысли я теряю рассудок. И, когда при мне говорят, что вы выйдете замуж, на меня нападает такая безумная ярость, что я готов кого-нибудь убить. Вы должны простить меня, Сюзанна.
Он замолчал. Рыбы, которым они больше не бросали хлеба, замерли неподвижно, выстроившись почти в прямую линию, как английские солдаты, и смотрели на склоненные лица этих двух людей, переставших ими заниматься.
Молодая девушка ответила полупечальным, полувеселым тоном:
— Жаль, что вы женаты. Что делать? Этому не поможешь. Дело кончено!
Он стремительно повернулся к ней и спросил, почти касаясь своим лицом ее лица:
— Если бы я был свободен, вы вышли бы за меня замуж?
Она ответила искренно:
— Да, Милый друг, я вышла бы за вас замуж; вы мне нравитесь больше всех.
Он поднялся и прошептал:
— Благодарю… благодарю вас… Я умоляю вас, не давайте никому слова. Подождите еще немного. Я умоляю вас! Обещаете ли вы мне это?
Слегка смущенная, не понимая его намерений, она ответила:
— Да, обещаю.
Дю Руа бросил в воду весь кусок хлеба, который был у него в руке, и убежал, не простившись, словно окончательно потеряв голову.
Все рыбы жадно набросились на этот кусок мякиша, не смятый пальцами и потому плававший на поверхности воды, и стали рвать его на части своими прожорливыми ртами. Они утащили его на другой конец бассейна, волновались и кружились под ним, образовав как бы подвижную гроздь, живой вертящийся цветок, брошенный венчиком в воду.
Сюзанна, удивленная, встревоженная, поднялась и медленно пошла назад. Журналиста уже не было.
Он вернулся домой, очень спокойный, и спросил Мадлену, которая писала письма:
— Ты пойдешь в пятницу обедать к Вальтерам? Я иду.
Она неуверенно ответила:
— Нет. Мне немного нездоровится. Я лучше останусь дома.
Он сказал:
— Как хочешь. Никто тебя не заставляет.
Он снова взял шляпу и сейчас же ушел.
Он давно наблюдал за нею, выслеживал ее, знал каждый ее шаг. Долгожданный час, наконец, настал. Он понял, что означал ее тон, когда она сказала: «Я лучше останусь дома».
В течение следующих нескольких дней он был с нею любезен. Он даже казался веселым, что в последнее время не было ему свойственно.
Она заметила:
— Ты опять становишься милым.
В пятницу он оделся рано, так как ему, по его словам, надо было до визита к патрону зайти еще в несколько мест. Около шести часов он поцеловал жену и отправился на площадь Нотр-Дам-де-Лорет, где нанял экипаж. Он сказал кучеру:
— Вы остановитесь против дома № 17 на улице Фонтен и будете стоять там, пока я не прикажу вам ехать дальше. Потом отвезете меня в ресторан «Coq-Faisan»[48] на улице Лафайет.
Карета медленно тронулась, и Дю Руа опустил занавески. Он остановился против своего подъезда и не спускал глаз с дверей. После десятиминутного ожидания он увидел, как из дома вышла Мадлена и направилась к внешним бульварам. Как только она отошла на значительное расстояние, он высунул голову в окно и крикнул:
— Поезжайте.
Экипаж двинулся в путь и привез его к известному в этом квартале солидному ресторану, называвшемуся «Coq-Faisan». Жорж вошел в общий зал и сел обедать: он ел, не спеша, и от времени до времени смотрел на часы. В половине восьмого, выпив кофе и две рюмки коньяку, медленно выкурив хорошую сигару, он вышел, подозвал другой экипаж, проезжавший мимо порожняком, и велел ехать на улицу Ларошфуко.
Он указал кучеру, где остановиться, и, ни о чем не спрашивая привратника, поднялся на четвертый этаж. Когда горничная открыла ему дверь, он спросил:
— Дома господин Гибер де Лорм?
— Да, сударь.
Его провели в гостиную, где ему пришлось немного подождать. Затем к нему вышел господин высокого роста, в орденах, с военной выправкой; волосы у него были седые, хотя он был еще молод.
Дю Ру а поклонился ему и сказал:
— Как я и предвидел, господин комиссар, жена моя обедает со своим любовником в меблированной квартире, нанятой ими на улице Мартир.
Чиновник поклонился:
— Я к вашим услугам.
Жорж спросил:
— Мы располагаем временем до девяти часов, не правда ли? Позже вы не имеете права входить в частную квартиру, чтобы установить там факт прелюбодеяния?
— До семи часов — зимой, и до девяти — начиная с тридцать первого марта. Сегодня пятое апреля, у нас, следовательно, есть время до девяти часов.
— Так вот, господин комиссар, меня ждет внизу экипаж. Мы можем захватить с собой и агентов, которые будут вас сопровождать, а потом мы подождем немного у дверей. Чем позже мы войдем, тем больше у нас шансов застигнуть их на месте преступления.
— Как вам угодно.
Комиссар вышел, затем вернулся, надев пальто, которое скрыло его трехцветный шарф. Он посторонился, чтобы пропустить вперед Дю Руа. Но журналист, погруженный в свои мысли, отказался выйти первым и повторял:
— После вас… после вас…
Комиссар сказал:
— Проходите, пожалуйста, я у себя дома.
Тогда Жорж поклонился и переступил порог.
Они отправились сначала в комиссариат, где их ждали трое переодетых агентов: они были предупреждены, что понадобятся в этот вечер. Один из них сел на козлы рядом с кучером, двое других поместились в карсте, которая направилась на улицу Мартир.
Дю Руа сказал:
— У меня есть план квартиры. Она в третьем этаже. Сначала будет маленькая прихожая, потом столовая, потом спальня. Все три комнаты сообщаются. Там всего один выход, бежать невозможно. Поблизости живет слесарь; он будет в вашем распоряжении.
Когда они подъехали к указанному дому, было только четверть девятого, и они молча ждали больше двадцати минут. Увидев, что сейчас пробьет три четверти девятого, Жорж сказал:
— Теперь пойдемте.
Они поднялись по лестнице, не обращая внимания на привратника, который их, впрочем, и не заметил. Один из агентов остался у подъезда, чтобы следить за выходящими. Четверо мужчин остановились на площадке третьего этажа; Дю Руа приложил ухо к двери, потом заглянул в замочную скважину. Он ничего не услышал и не увидел. Он позвонил.
Комиссар сказал агентам:
— Останьтесь здесь и будьте готовы на случай, если вас позовут.
Они стали ждать. Через несколько минут Жорж позвонил снова несколько раз подряд. В квартире послышался шум, потом раздались легкие шаги. Кто-то шел на разведки. Тогда журналист громко постучал согнутым пальцем в деревянную дверь.
Чей-то голос, женский голос, который, видимо, пытались изменить, спросил:
— Кто там?
Комиссар ответил:
— Именем закона, отворите.
Голос повторил:
— Кто вы такой?
— Полицейский комиссар. Отворите, или я прикажу взломать дверь.
Голос спросил опять:
— Что вам надо?
Дю Руа сказал:
— Это я. Не пытайтесь ускользнуть от нас. Эго будет бесполезно.
Легкие шаги, шаги босых ног, удалились и через несколько секунд послышались снова.
Жорж сказал:
— Если вы не откроете, мы выломаем двери.
Он сжимал медную ручку и медленно давил плечом на дверь. Ответа не было. Тогда он вдруг толкнул дверь так стремительно и с такой силой, что старый замок этого меблированного дома не выдержал. Вырванные винты отлетели, и молодой человек чуть не упал на Мадлену, которая стояла в прихожей в одной рубашке и нижней юбке, с распущенными волосами, босая, со свечой в руке.
Он крикнул:
— Это она! мы их поймали! — и бросился в квартиру.
Комиссар снял шляпу и последовал за ним. Молодая женщина, растерянная, шла сзади и освещала им путь.
Они прошли через столовую; со стола еще не было убрано, и на нем видны были остатки обеда: пустые бутылки из-под шампанского, начатый горшочек с паштетом, остов курицы и недоеденные куски хлеба. На буфете стояли тарелки с грудой раковин от съеденных устриц.
В спальне был такой беспорядок, точно там только что происходила борьба. На стуле было брошено женское платье, брюки свесились с ручки кресла. Четыре башмака, два больших и два маленьких, валялись у кровати, опрокинувшись набок.
Это была типичная спальня меблированной квартиры с вульгарной мебелью; отвратительная, тошнотворная атмосфера — атмосфера гостиницы — стояла в ней. Она пропитывала все — занавески, тюфяки, стены, стулья. Это был запах всех тех людей, которые спали или жили здесь, — один день, другие полгода, — причем каждый оставлял в этом принадлежащем всем жилище свой специфический человеческий запах, и этот запах, смешавшись с запахами прежних жильцов, превратился в конце концов в какое-то зловоние, приторное и невыносимое, одинаковое во всех местах подобного рода.
Тарелка с пирожными, бутылка шартреза, две недопитые рюмки в беспорядке стояли на камине. Фигурка бронзовых часов была прикрыта большой мужской шляпой.
Комиссар обратился к Мадлене и, смотря ей прямо в глаза, спросил:
— Вы — госпожа Клара-Мадлена Дю Руа, законная жена публициста Проспера-Жоржа Дю Руа, здесь присутствующего?
Она произнесла сдавленным голосом:
— Да.
— Что вы делаете здесь?
Она не ответила.
Комиссар повторил.
— Что вы делаете здесь? Я застал вас вне дома, почти раздетую, в меблированной квартире. Зачем вы пришли сюда?
Он подождал немного. Так как она продолжала молчать, он сказал:
— Раз вы не хотите давать объяснений, я буду вынужден сам приступить к расследованию.
В постели под одеялом виднелась человеческая фигура.
Комиссар подошел и сказал:
— Милостивый государь!
Лежавший не двигался. Он, по-видимому, лежал лицом к стене, и прятал голову под подушкой.
Блюститель закона дотронулся до того, что по всей вероятности было плечом, и повторил:
— Милостивый государь, прошу вас, не заставляйте меня прибегать к насилию.
Но закутанное в одеяло тело продолжало лежать неподвижно, как мертвое.
Дю Руа стремительно подошел к нему, схватил одеяло, стянул его, вырвал подушку и открыл мертвенно-бледное лицо Ларош-Матье. Он нагнулся к нему и, весь трясясь от желания схватить его за горло и задушить, крикнул, стиснув зубы:
— Имейте, по крайней море, мужество ответить за свою низость!
Комиссар спросил:
— Кто вы?
Растерявшийся любовник молчал.
Комиссар сказал:
— Я — полицейский комиссар и требую, чтобы вы назвали себя.
Жорж, дрожа от животного гнева, крикнул:
— Да отвечайте же, трус, или я назову ваше имя.
Тогда лежащий в постели человек пробормотал:
— Господин комиссар, вы не должны позволять этому человеку оскорблять меня. С кем я имею дело, с вами или с ним? Кому я должен отвечать, вам или ему?
Казалось, что у него совершенно пересохло во рту.
Комиссар ответил:
— Вы имеете дело со мной, только со мной. Я вас спрашиваю, кто вы?
Тот молчал. Он натянул одеяло до подбородка и бросал на всех растерянные взгляды. Его маленькие закрученные усы казались совершенно черными на бледном лице.
Комиссар сказал:
— Так вы не хотите отвечать? Тогда я принужден буду арестовать вас. Во всяком случае, вставайте. Я начну вас допрашивать, когда вы будете одеты.
Тело задвигалось в постели, и голова прошептала:
— Но я не могу в вашем присутствии.
Блюститель закона спросил:
— Почему?
Тот прошептал:
— Потому… потому что… я совсем голый.
Дю Руа презрительно расхохотался, поднял валявшуюся на полу рубашку, бросил ее на кровать и крикнул:
— Ну… подымайтесь… Если вы могли раздеться при моей жене, я думаю, вы можете одеться при мне.
Потом он повернулся к нему спиной и отошел к камину.
К Мадлене вернулось ее хладнокровие, и, видя, что все погибло, она была готова на любую дерзость. Глаза ее горели огнем напускной, вызывающей смелости; она свернула кусок бумаги и зажгла, как для приема, все десять свечей в дешевых канделябрах, стоявших по углам камина. Потом она прислонилась к доске камина, приблизила к потухающему огню свою босую ногу, причем юбка ее, которая едва на ней держалась, слегка приподнялась, достала из розовой коробки папиросу, зажгла ее и закурила.
Ожидая, пока ее соучастник оденется, комиссар подошел к ней.
Она дерзко спросила:
— Что, часто вы занимаетесь этим ремеслом?
Он серьезно ответил:
— Возможно реже, сударыня.
Она презрительно улыбнулась:
— Очень рада за вас — некрасивое занятие.
Она делала вид, что не замечает, что не видит своего мужа.
Господин, лежавший в постели, тем временем поднялся и стал теперь одеваться. Он надел брюки, ботинки и, застегивая жилет, подошел к ним.
Блюститель закона обратился к нему.
— Ну, скажете ли вы мне теперь, кто вы?
Тот не ответил.
Комиссар сказал:
— В таком случае я вынужден буду вас арестовать.
Тогда человек внезапно вскричал:
— Не трогайте меня, моя личность неприкосновенна.
Дю Руа бросился к нему, словно желал его раздавить, и прошипел ему прямо в лицо:
— Мы вас застали на месте преступления… на месте преступления… Я могу вас арестовать, если захочу… да, я могу.
Потом, с дрожью в голосе, он сказал:
— Это Ларош-Матье, министр иностранных дел.
Полицейский комиссар отступил, пораженный, и пробормотал:
— В самом деле, сударь, скажете ли вы мне, наконец, кто вы такой?
Тот, наконец, решился и громко сказал:
— На этот раз этот негодяй не солгал. Я, действительно, Ларош-Матье, министр.
Потом, указывая рукой на грудь Жоржа, где виднелось, точно огонек, маленькое красное пятнышко, он сказал:
— И этот подлец носит на своем фраке орден Почетного легиона, который я ему дал.
Дю Руа побледнел, как мертвец. Быстрым движением он вырвал из петлицы коротенькую красную ленточку и бросил ее в камин.
— Вот цена орденам, которые даются такими мерзавцами, как вы.
Они стояли друг против друга, взбешенные, стиснув зубы, сжав кулаки: один — худой, с распущенными усами, другой — толстый, с закрученными усами.
Комиссар быстро стал между ними и, разнимая их, сказал:
— Господа, вы забываетесь, держите себя с достоинством.
Они замолчали и отвернулись друг от друга. Мадлена стояла неподвижно и продолжала курить, улыбаясь.
Полицейский чиновник сказал:
— Господин министр, я застал вас наедине с госпожой Дю Руа, здесь присутствующей; вы были в постели, она почти нагая. Ваша одежда перемешана и разбросала по комнате. Все это является доказательством факта прелюбодеяния. Вы не можете отрицать очевидности. Что вы имеете возразить?
Ларош-Матье пробормотал:
— Я ничего не имею сказать. Исполняйте свой долг.
Комиссар обратился к Мадлене:
— Признаетесь ли вы, что этот господин ваш любовник?
Она ответила вызывающе:
— Я не отрицаю, он мой любовник.
— Достаточно.
Затем комиссар сделал несколько заметок относительно расположения комнат и состояния квартиры. Когда он кончил писать, министр, который тем временем кончил одеваться и ждал с пальто и шляпой в руках, спросил его:
— Я вам еще нужен? Что я должен еще сделать? Могу я удалиться?
Дю Руа повернулся к нему и, нагло улыбаясь, сказал:
— Помилуйте, зачем! Мы кончили. Вы можете снова лечь в постель, милостивый государь. Мы оставим вас одних.
И, коснувшись пальцем рукава полицейского чиновника, прибавил:
— Идемте, господин комиссар, нам здесь больше нечего делать.
Комиссар, несколько удивленный, последовал за ним; но на пороге комнаты Жорж остановился, чтобы пропустить его вперед. Тот церемонно отказывался.
Дю Руа настаивал:
— Пройдите же.
Комиссар ответил:
— После вас.
Тогда журналист поклонился и с иронической вежливостью сказал:
— Теперь ваша очередь, господин комиссар. Здесь я почти что у себя дома.
Потом, со скромным видом, он осторожно закрыл за собой дверь.
Час спустя Жорж Дю Руа входил в редакцию «Vie Française».
Вальтер был уже там; он продолжал руководить своей газетой и тщательно за ней следить, так как она получила огромное распространение и сильно поддерживала все разраставшиеся операции банка.
Издатель поднял голову и сказал:
— А, это вы! У вас какой-то странный вид! Почему вы не пришли к нам обедать? Откуда вы?
Молодой человек, уверенный в том, что его слова произведут впечатление, объявил, делая ударение на каждом слове:
— Я только что свалил министра иностранных дел.
Вальтер думал, что он шутит.
— Свалили министра? Как это?
— Я изменю состав кабинета. Вот и все. Давно уже пора убрать этого негодяя.
Старик, пораженный, решил, что его сотрудник пьян. Он прошептал:
— Что вы говорите? Вы сошли с ума!
— Нисколько. Я только что застал свою жену с Ларош-Матье. Полицейский комиссар установил факт прелюбодеяния. Песенка министра спета.
Вальтер, ошеломленный, совсем поднял очки на лоб и спросил:
— Вы не смеетесь надо мной?
— Ничуть. Я даже напишу сейчас об этом в хронике.
— Но чего же вы хотите?
— Раздавить этого мошенника, этого негодяя, этого преступника, вредного для общества.
Жорж положил свою шляпу на кресло и прибавил:
— Пусть берегутся те, кто станет мне на пути. Я никогда не прощаю.
Издатель все еще не мог понять, в чем дело. Он пробормотал:
— А… ваша жена?
— Завтра я начинаю дело о разводе. Я ее отошлю к покойному Форестье.
— Вы хотите разводиться?
— Конечно. Я был смешон. Но мне приходилось притворяться дураком, чтобы уличить их. Это сделано. Теперь я хозяин положения.
Вальтер не мог прийти в себя. Он смотрел на Дю Руа испуганными глазами и думал: «Черт возьми! С этим плутом надо ладить».
Жорж продолжал:
— Теперь я свободен… У меня есть кое-какое состояние. Я выставлю свою кандидатуру на новых выборах в октябре, у себя на родине; там меня знают. Я не мог занять видного положения и заставить себя уважать с этой женщиной, которая казалась всем подозрительной. Она меня провела, как дурака, пленила и забрала в свои сети. Но, как только я ее раскусил, я стал следить за ней, негодяйкой.
Он расхохотался и сказал:
— Бедный Форестье, вот кто был рогоносцем… ничего не подозревающим, спокойным, доверчивым рогоносцем. Ну, теперь я освободился от нароста, который он мне оставил в наследство. Теперь у меня руки развязаны. Теперь я далеко пойду.
Он сидел верхом на стуле и повторял, как во сне:
— Да! Я далеко пойду.
Старик Вальтер продолжал смотреть на него широко открытыми глазами и думал: «Да, он пойдет далеко, этот плут».
Жорж встал:
— Я напишу статью. Надо это сделать осторожно. Но для министра она будет ужасной, знайте это. Этот человек уже на дне моря, ничто не вытащит его оттуда. У «Vie Française» нет больше оснований щадить его.
Старик колебался несколько мгновений, потом сказал:
— Пишите; поделом им, пусть не путаются в такие дела.
IX
Прошло три месяца. Дю Руа только что получил развод. Жена его снова приняла фамилию Форестье. 15 июля Вальтеры должны были уехать в Трувиль, и на прощанье решено было провести день за городом.
Поездка была назначена на четверг; в девять часов утра компания выехала в большом шестиместном дорожном ландо, запряженном четверкой лошадей.
Завтракать предполагали в Сен-Жермене, в павильоне Генриха IV. Милый друг выразил желание быть на этой прогулке единственным мужчиной так как он не выносил присутствия физиономии маркиза де Казоль. Но в последнюю минуту решили заехать за графом де Латур-Ивеленом и похитить его прямо с постели. Его предупредили об этом еще накануне.
Экипаж крупной рысью выехал на авеню Елисейских полей, потом проехали Булонский лес.
Стоял чудный летний день, не слишком жаркий. Ласточки описывали в воздухе большие круги, и след от их полета, казалось, долго оставался в синеве неба.
Дамы — мать в середине и дочери по бокам — сидели в глубине экипажа, мужчины — Вальтер между двумя приглашенными — на передней скамейке.
Переехали через Сену, обогнули Мон-Валерьен, потом поехали вдоль реки, через Буживаль в Пек.
Граф де Латур-Ивелен нежно смотрел на Розу. Это был человек уже не молодой, с длинными редкими бакенбардами, которые развевались от малейшего ветерка, что давало Дю Руа повод говорить: «Он эффектно пользуется ветром для своей бороды». Де Латур-Ивелен и Роза были уже месяц как помолвлены.
Жорж, очень бледный, часто поглядывал на Сюзанну; она тоже была бледна. Глаза их встречались, казалось, сговаривались о чем-то, понимали друг друга, обменивались какой-то мыслью, потом снова друг друга избегали. Г-жа Вальтер была спокойна, довольна.
Завтрак затянулся. Перед тем как вернуться в Париж, Жорж предложил пройтись по террасе.
Сначала остановились, чтобы полюбоваться видом. Все встали в ряд вдоль стены и принялись восторгаться широким горизонтом. У подошвы холма протекала по направлению к Мезон-Лафиту Сена, похожая на огромную змею, извивавшуюся в зелени. Направо, на вершине холма, вырисовывался чудовищный силуэт акведука Марли, напоминавший гусеницу с большими лапами, а внизу, в густой чаще деревьев, скрывалось само Марли.
На расстилавшейся перед ними бесконечной равнине то там, то сям виднелись деревни. Пруды Везине ясными и отчетливыми пятнами выделялись на тощей зелени маленькой рощи. Налево вдали возвышалась остроконечная колокольня Сартрувиля.
Вальтер сказал:
— Нигде в мире вы не найдете такой панорамы. Ничего подобного нет даже в Швейцарии.
Все медленно пошли по террасе, чтобы прогуляться и полюбоваться видом.
Жорж и Сюзанна шли позади. Как только они отстали на несколько шагов, он сказал ей тихим, сдержанным голосом:
— Сюзанна, я вас обожаю. Я вас люблю до безумия.
Она прошептала:
— И я вас, Милый друг.
Он продолжал:
— Если вы не станете моей женой, я уеду навсегда из Парижа и из Франции.
Она ответила:
— Попробуйте попросить моей руки у папы. Может быть, он согласится.
У него вырвался нетерпеливый жест.
— Нет, уже сколько раз я говорил вам, что это бесполезно. После этого для меня будут закрыты двери вашего дома, меня отстранят от газеты, и мы больше не будем иметь возможности даже видеться. Вот к чему приведет мое формальное предложение. Вас решили выдать за маркиза де Казоля. Надеются, что вы, в конце концов, согласитесь, и ждут.
Она спросила:
— Что же мне делать?
Он колебался и украдкой смотрел на нее:
— Любите ли вы меня настолько, чтобы совершить безумство?
Она ответила решительно:
— Да.
— Ужасное безумство?
— Да.
— Самое ужасное из безумств?
— Да.
— Хватит ли у вас смелости пойти против отца и матери?
— Да.
— Правда?
— Да.
— Так вот, есть способ, единственный! Надо, чтобы все исходило от вас, а не от меня. Вы балованный ребенок, вам позволяют говорить все, что вам вздумается; еще один взбалмошный поступок с вашей стороны никого не удивит. Слушайте же. Сегодня вечером, когда вы вернетесь домой, вы пойдете к матери, только когда она будет совсем одна, и признаетесь ей в том, что хотите быть моей женой. Она будет сильно волноваться, сильно рассердится…
Сюзанна перебила его:
— О, мама-то согласится.
Он с живостью возразил:
— Нет. Вы ее не знаете. Она будет больше сердиться и выходить из себя, чем ваш отец. Вы увидите, что она вам откажет. Но вы твердо стойте на своем, не уступайте, повторяйте, что вы хотите выйти замуж за меня, только за меня, за меня одного. Сделаете ли вы это?
— Сделаю.
— От матери вы пойдете к отцу и скажете ему то же самое очень серьезно и очень решительно.
— Да, да. А потом?
— А потом начинается самое серьезное. Если вы решили, твердо решили, совсем-совсем твердо решили стать моей женой, моя дорогая, дорогая, маленькая Сюзанна… то я… похищу вас!
Она так обрадовалась, что чуть не захлопала в ладоши:
— О, какое счастье! Вы меня похитите? Когда же вы похитите меня?
Вся старинная поэзия ночных похищений, с почтовыми каретами, с харчевнями, все очаровательные приключения, о которых она читала в книгах, возникли в ее памяти и пронеслись перед нею, как чарующий сон, близкий к осуществлению.
Она повторила:
— Когда же вы похитите меня?
Он ответил очень тихо:
— Хотя бы… сегодня вечером… этой ночью…
Она спросила, дрожа:
— И куда же мы поедем?
— Это мой секрет. Обдумайте то, что вы делаете. Поймите, что после вашего бегства вы можете стать только моей женой! Это единственный способ, но он очень… очень опасен для вас.
Она объявила:
— Я решилась… Где я встречусь с вами?
— Вы сможете выйти одна из дома?
— Да, я знаю, как открыть калитку.
— Так вот, когда привратник ляжет спать, около полуночи, придите ко мне на площадь Согласия. Я буду ждать вас в карете против морского министерства.
— Я приду.
— Наверно?
— Наверно.
Он взял ее руку и пожал ее:
— О, как я вас люблю! Какая вы хорошая и смелая! Так вы не хотите выходить замуж за маркиза де Казоля?
— О, нет!
— Ваш отец очень сердился, когда вы ответили отказом?
— Еще бы! Он хотел снова отправить меня в монастырь.
— Вы видите, что необходимо быть очень энергичной.
— И я буду.
Она смотрела на широкий горизонт, вся поглощенная мыслью о предстоящем похищении. Она отправится далеко… далеко… с ним!.. Она будет похищена!.. Она гордилась этим. Она не думала о своей репутации, не думала о том, что с ней может случиться нечто позорное. Знала ли она вообще что-нибудь об этом? Подозревала ли она?
Г-жа Вальтер обернулась и крикнула:
— Иди же сюда, детка. Что ты там делаешь с Милым другом?
Они присоединились к остальным. Разговор шел о предстоявшей в скором времени поездке на курорт.
Обратно поехали через Шату, чтобы не возвращаться той же дорогой.
Жорж молчал. Он думал. Итак, если у этой девочки хватит смелости, он достигнет, наконец, успеха. В течение трех месяцев опутывал он ее сетью своей неотразимой нежности. Он обольщал, пленял, завоевывал ее. Он заставил ее полюбить себя так, как только он умел это делать. Он без труда завладел душой этой легкомысленной куколки.
Сначала он добился того, что она отказала маркизу де Казолю. Теперь она готова была бежать с ним. Другого средства не было.
Он прекрасно понимал, что г-жа Вальтер никогда не согласится отдать ему свою дочь. Она еще любила его и всегда будет любить сильно и упорно. Он сдерживал ее своей рассчитанной холодностью, он чувствовал, что бессильная, всепоглощающая страсть владела ею. Никогда он не сможет сломить ее. Никогда она не допустит, чтобы он получил Сюзанну.
Но раз девочка будет у него, далеко от них, он поведет переговоры с отцом, как равный с равным.
Поглощенный своими мыслями, он отвечал отрывистыми фразами, когда к нему обращались, не вслушиваясь в то, что ему говорили. Когда въехали в Париж, он, казалось, пришел в себя.
Сюзанна тоже задумалась; колокольчики четверки лошадей звенели у нее в ушах, и перед ней проносились бесконечные дороги, озаренные вечным лунным светом, темные леса, через которые они будут проезжать, харчевни на краю дороги и кучера, поспешно меняющие им лошадей, потому что все ведь догадываются, что за ними погоня.
Когда коляска подъехала к особняку, Жоржа начали просить остаться обедать. Он отказался и пошел домой.
Поев немного, он привел в порядок свои бумаги, точно собираясь в далекое путешествие. Он сжег компрометирующие его письма, остальные спрятал, написал нескольким друзьям.
От времени до времени он смотрел на часы и думал: «Сейчас там идет наверно жаркий бой». Сердце у него сжималось от волнения. Что, если не удастся! Но чего ему бояться? Он всегда сумеет выпутаться! А как крупно он играл в этот вечер!
Он вышел из дому около одиннадцати часов, побродил немного, взял карету и остановился на площади Согласия, у арки морского министерства.
От времени до времени он зажигал спичку и смотрел на часы. Около двенадцати его охватило лихорадочное волнение. Каждую минуту он высовывал голову из окна кареты и смотрел, не идет ли она.
Где-то вдали пробило двенадцать, потом еще раз, ближе, потом где-то на двух часах сразу и, наконец, опять совсем далеко. Когда раздался последний удар, он подумал: «Кончено. Все погибло. Она не придет».
Он решил, однако, ждать до утра. В таких случаях надо быть терпеливым.
Скоро он услышал, как пробило четверть первого, потом половину, потом три четверти, и, наконец, все часы повторили друг за другом час, как раньше пробили двенадцать.
Он больше не ждал, он сидел, теряясь в догадках, не понимая, что могло случиться. Вдруг женская голова заглянула в окошко кареты, и голос спросил:
— Вы здесь, Милый друг?
Он вздрогнул. У него захватило дыхание.
— Это вы, Сюзанна?
— Да, это я.
Он не мог достаточно быстро повернуть ручку двери и повторял:
— Ах!.. это вы… это вы… входите.
Она вошла и упала на сиденье, рядом с ним. Он крикнул кучеру:
— Поезжайте!
Карета двинулась.
Она тяжело дышала, не в состоянии будучи говорить.
Он спросил:
— Ну, как это произошло?
Близкая к обмороку, она прошептала:
— О! Это было ужасно, особенно с мамой.
Он волновался и дрожал.
— С вашей мамой? Что она сказала? Расскажите мне.
— О! Это было ужасно. Я вошла к ней и рассказала всю историю, которую заранее хорошенько обдумала. Она побледнела и стала кричать: «Никогда! Никогда!» Я плакала, сердилась, клялась, что выйду замуж только за вас. Мне показалось, что она готова была меня ударить. Она выглядела, как безумная; она объявила, что завтра же отошлет меня в монастырь. Я никогда не видела ее такой, никогда! Папа услыхал все ее глупости и вошел. Он не так рассердился, как она, но заявил, что для меня это недостаточно хорошая партия.
Они меня вывели из себя, и я тоже кричала, еще громче, чем они.
И папа драматическим тоном, который к нему совсем не идет, велел мне выйти. Это окончательно побудило меня решиться бежать с вами, и вот я здесь. Но куда мы едем?
Он нежно обнял ее за талию; с бьющимся сердцем, он жадно слушал ее рассказ. Жгучая ненависть к этим людям росла в нем. Но их дочь была с ним, в его руках. Теперь он им покажет себя!
Он ответил:
— На поезд мы опоздали. Этот экипаж отвезет нас в Севр, и мы там переночуем. А завтра мы отправимся в Ларош-Гийон. Это красивая деревня на берегу Сены, между Мантом и Боньером.
Она прошептала:
— Но у меня нет никаких вещей. Я ничего с собой не взяла.
Он беззаботно улыбнулся:
— Ну, это мы уладим!
Экипаж катился по улицам. Жорж взял руку девушки и стал целовать ее медленно, почтительно. Он не находил, что сказать ей, так как не привык к платоническим ласкам. Вдруг ему показалось, что она плачет.
Он спросил со страхом:
— Что с вами, дорогая крошка?
Она ответила сквозь слезы:
— Бедная моя мама наверно не спит теперь, если заметила, что меня нет.
Мать ее, действительно, не спала.
Как только Сюзанна вышла из комнаты и г-жа Вальтер осталась наедине с мужем, она спросила, растерянная, убитая:
— Боже мой! Что это значит?
Вальтер, раздраженный, крикнул:
— Это значит, что этот интриган вскружил ей голову. Это он заставил ее отказать Казолю. Еще бы! Приданое пришлось ему по вкусу!
Он начал в бешенстве ходить по комнате, крича:
— Ты тоже без конца за ним ухаживала, льстила ему, любезничала, не знала, как ему угодить. Целый день только и слышно было: Милый друг здесь, Милый друг там, с утра до вечера. Вот он и отплатил тебе.
Она прошептала, побледнев:
— Я… за ним ухаживала?
Он прокричал ей прямо в лицо:
— Да, ты! Вы все от него без ума! Марель, Сюзанна, все вы. Ты думаешь, я не замечал, что ты двух дней не могла прожить без него?
Она выпрямилась и сказала трагическим тоном:
— Я вам не позволю так говорить со мной. Вы забываете, что я воспитывалась не в лавке, как вы…
Сначала он остановился ошеломленный, потом бросил яростное «Черт возьми!» и вышел, хлопнув дверью.
Оставшись одна, она инстинктивно подошла к зеркалу, чтобы взглянуть на себя, чтобы посмотреть, не произошла ли с ней какая-нибудь перемена, — до того все это казалось ей невероятным, чудовищным. Сюзанна влюбилась в милого друга! Милый друг хочет жениться на Сюзанне! Нет! Она ошиблась. Это неправда! Девочка почувствовала вполне естественную склонность к этому красивому молодому человеку, она надеялась, что ей позволят выйти за него замуж; это был ее каприз. Но он? Он не мог участвовать в этом. Она размышляла, взволнованная, как перед большим несчастьем. Нет, Милый друг наверно ничего не знал о выходке Сюзанны.
И она долго думала о том, что это за человек. Вероломен он или невинен? Какой он подлец, если сам подготовил все это! Что будет дальше? Сколько опасностей и мучений видела она впереди!
Если он ничего не знает, все еще может уладиться. Увезти Сюзанну путешествовать на полгода, — и все пройдет.
Но как она сможет видеться с ним потом, она сама? Она ведь все еще любила его. Эта страсть вонзилась в ее сердце, как стрела, и ничем нельзя было вырвать ее оттуда.
Жить без него было для нее невозможно. Лучше умереть.
У нее началась головная боль. Мысли ее блуждали в тоске и сомнениях, становились тяжелыми, смутными, мучительными. Она терялась в догадках, приходила в отчаяние от неизвестности. Она посмотрела на часы, — было больше часу. Она сказала себе: «Я не могу больше, я схожу с ума. Я должна знать. Пойду, разбужу Сюзанну и спрошу у нее».
И, сняв башмаки, чтобы не шуметь, со свечой в руке, она пошла в комнату своей дочери. Она открыла дверь очень тихо, вошла и посмотрела на постель. Постель была не смята. Сначала она не поняла, в чем дело, и подумала, что девочка все еще спорит с отцом. Но вдруг ужасное подозрение мелькнуло у нее в голове, и она побежала к мужу. Через секунду она была у него, бледная, задыхающаяся. Он лежал в постели и читал.
Он спросил с испугом:
— Что такое, что с тобой?
— Видел ты Сюзанну?
— Я? Нет. А что?
— Она… она… ушла. Ее нет в комнате.
Одним прыжком он очутился на ковре, сунул ноги в туфли и в одной развевающейся рубашке бросился в комнату дочери.
Как только он в нее вошел, у него не осталось сомнений. Она убежала.
Он упал в кресло и поставил лампу на стол, перед собой.
Жена вошла вслед за ним. Она пролепетала:
— Ну, что?
У него не было сил отвечать, не было сил сердиться. Он простонал:
— Все кончено. Она в его руках. Мы пропали.
Она не, понимала:
— Как, пропали?
— Ну да, черт возьми! Теперь уже он должен жениться на ней.
У нее вырвался дикий, неистовый крик:
— Он! Никогда! Ты с ума сошел!
Он ответил печально:
— Крики не помогут. Он похитил ее; он ее обесчестил. Теперь уж лучше всего выдать ее за его замуж. Если мы будем осторожны, никто не узнает этой истории.
Она повторяла, дрожа от страшного волнения:
— Никогда, никогда он не получит Сюзанны! Никогда я не соглашусь на это.
Вальтер удрученно прошептал:
— Но ведь он уже получил ее. Все кончено. Он будет держать ее у себя и скрывать от нас до тех пор, пока мы не уступим. Значит, во избежание скандала, надо уступить сейчас же.
Жена его, терзаемая страданием, в котором она не могла сознаться, повторяла:
— Нет, нет. Никогда я не соглашусь!
Он ответил нетерпеливо:
— Рассуждать не приходится! Это необходимо. Ах, негодяй, как он подвел нас!.. Мы могли бы найти человека с значительно лучшим общественным положением; но такого умного и многообещающего мы вряд ли нашли бы. Это человек с будущим. Он будет депутатом и министром.
Г-жа Вальтер заявила с дикой энергией:
— Никогда я не позволю ему жениться на Сюзанне… Ты слышишь?.. Никогда!..
В конце концов он рассердился и, как человек практический, взял на себя защиту Милого друга.
— Да замолчи же… Я тебе повторяю, что это необходимо… что это неизбежно… И кто знает? Может быть мы не пожалеем. С людьми подобного сорта никогда не знаешь, что будет. Ты видела, как он тремя статьями заставил слететь этого дурака Ларош-Матье и с каким достоинством он это сделал, и это было нелегко в его положении мужа. Ну, будущее покажет. Факт тот, что сейчас мы всецело в его руках. Другого выхода у нас нет.
Ей хотелось кричать, кататься по полу, рвать на себе волосы. Голосом, полным отчаяния, она произнесла еще раз:
— Он ее не получит… Я… не… хочу!
Вальтер встал, взял лампу и сказал:
— Знаешь, ты глупа, как все женщины. Вы руководствуетесь только чувством. Вы не умеете покоряться обстоятельствам… Вы глупы! Я говорю тебе, что он женится на ней. Это необходимо.
И он вышел, шлепал туфлями. В ночной рубашке, похожий на какое-то смешное привидение, он прошел по широкому коридору большого заснувшего дома и бесшумно скрылся в своей комнате.
Г-жа Вальтер осталась стоять, терзаемая невыносимой мукой. Она не вполне еще понимала, что случилось. Она только страдала. Потом ей показалось, что у нее не хватит сил остаться здесь неподвижно до утра. Она почувствовала непреодолимую потребность уйти, бежать, искать помощи найти поддержку.
Она старалась придумать, кого бы она могла позвать! Кого? Она не знала. Священника! Да, да, священника! Она бросится к его ногам, признается ему во всем, покается в своем грехе, скажет о своем отчаянии. Он поймет, что этот негодяй не может жениться на Сюзанне, и не допустит этого.
Ей нужен был священник, сейчас же! Но где его найти? Куда пойти за ним? Оставаться так она была не в состоянии.
Тогда перед ее глазами, как видение, встал чистый образ Иисуса, идущего по водам. Она видела его так ясно, как если бы смотрела на картину. Он звал ее. Он говорил ей: «Приди ко мне. Приди припасть к моим ногам. Я утешу тебя и скажу тебе, что надо делать».
Она взяла свечку, вышла из комнаты и спустилась вниз, чтобы попасть в оранжерею. Иисус был там, в самом конце, в маленькой зале, которая отделялась стеклянной дверью от оранжереи, чтобы сырость не испортила полотна. Получилось нечто вроде часовни, воздвигнутой в лесу из причудливых деревьев.
Когда г-жа Вальтер вошла в зимний сад, который она видела до сих пор только при ярком освещении, она была поражена его глубоким мраком. Огромные тропические растения наполняли воздух своим тяжелым дыханием. Двери были закрыты, и запах этого странного леса, запертого под стеклянным куполом, затруднял дыхание, одурманивал, опьянял, причинял боль и наслаждение, вызывая в теле ощущение сладострастного возбуждения и смерти.
Бедная женщина двигалась нерешительно. Ей было жутко среди этого мрака, из которого, при блуждающем свете ее свечи, выступали причудливые растения, похожие на какие-то чудовища, на живые существа, на какие-то странные, уродливые и бесформенные предметы.
Вдруг она увидела Христа. Она открыла дверь, отделявшую ее от него, и упала перед ним на колени.
Сначала она молилась горячо, неудержимо, шептала слова любви, страстно и отчаянно призывала его на помощь. Потом, когда ее порыв утих, она подняла на него глаза и застыла, охваченная ужасом. При дрожащем свете единственной свечи, падавшей снизу, он был так похож на Милого друга, что это был уже не бог, — это смотрел на нее ее любовник. Это были его глаза, его лоб, его выражение лица, его холодный и высокомерный взгляд.
Она шептала: «Иисус! Иисус! Иисус!» И имя Жоржа приходило ей на уста. Вдруг она подумала, что, может быть, в этот самый час Жорж овладел ее дочерью. Он был наедине с нею где-нибудь, в какой-нибудь комнате. Он! он! с Сюзанной!
Она повторяла: «Иисус!.. Иисус!..»
Но она думала о них… о своей дочери и о своем любовнике. Они были одни в комнате… А ведь сейчас ночь. Она видела их, видела так ясно: они стояли здесь, на месте картины. Они улыбались друг другу. Они целовались. В комнате было темно, постель открыта… Она встала, чтобы подойти к ним, чтобы схватить за волосы свою дочь и вырвать ее из его объятий. Она готова была задушить ее, — ее, свою дочь, которую она теперь ненавидела, которая отдавалась этому человеку. Она протянула к ней руки и накинулась на полотно. Она коснулась ног Христа.
У нее вырвался дикий крик, и она упала навзничь. Свеча выпала из ее рук и погасла.
Что произошло потом? Перед нею долго проносились какие-то странные, ужасные видения. Жорж и Сюзанна, обнявшись, все время стояли перед ней, и с ними был Христос, который благословлял их преступную любовь.
Она смутно сознавала, что она не у себя в комнате. Она хотела подняться, убежать, но не могла. Какое-то оцепенение овладело ею и сковало члены, оставив бодрствующей лишь мысль, но мысль затуманенную, преследуемую ужасными образами, фантастическими, невероятными. Какие-то больные, странные грезы охватили ее, грезы, которые бывают иногда смертельными и которые возникают в человеческом мозгу под влиянием усыпляющих растений жарких стран с их причудливой формой и опьяняющим ароматом.
Наутро г-жу Вальтер нашли лежащей без чувств, почти задохнувшейся, перед «Иисусом, шествующим по водам». Она заболела так серьезно, что опасались за ее жизнь. Только на другой день к ней вернулось сознание. Тогда она начала плакать.
Чтобы объяснить исчезновение Сюзанны, слугам было сказано, что ее неожиданно отправили в монастырь. На длинное письмо Дю Руа Вальтер ответил согласием на брак его с дочерью.
Милый друг опустил свое послание в почтовый ящик в тот момент, когда он уезжал из Парижа; оно было приготовлено им заранее, в вечер отъезда. В почтительных выражениях он писал о том, что давно уже любит молодую девушку, что между ними не было никакого соглашения, но что, когда она пришла к нему и по собственному побуждению сказала: «Я буду вашей женой», он счел себя в праве оставить ее у себя и даже скрывать до получения ответа от родителей, формальное согласие которых имело для него не меньшее значение, чем воля его невесты.
Он просил Вальтера ответить ему до востребования, прибавив, что один из его друзей перешлет ему это письмо.
Получив желательный ответ, он привез Сюзанну в Париж и отправил ее к родителям. Сам же пока воздержался от посещения Вальтеров.
Они прожили шесть дней на берегу Сены в Ларош-Гийоне.
Никогда еще молодая девушка не проводила времени так весело. Она воображала себя пастушкой. Он всюду выдавал ее за свою сестру; и между ними были свободные и целомудренные отношения, любовная дружба. Он находил более выгодным обращаться с нею почтительно. На следующий же день после приезда она купила себе крестьянское платье и белье и, надев огромную соломенную шляпу, украшенную полевыми цветами, принялась удить рыбу.
Она была очарована местностью. Там была старинная башня и странный замок, где показывали превосходные вышивки.
Жорж ходил в куртке, купленной у местного торговца, гулял с Сюзанной по берегу Сены, или катался с нею на лодке. Влюбленные, трепещущие, они все время целовались, она — невинно, он — еле сдерживая свои порывы. Но Жорж умел владеть собой. И, когда он ей сказал:
— Завтра мы возвращаемся в Париж; ваш отец согласен на наш брак, — она простодушно прошептала:
— Уже! А мне так весело было быть вашей женой!
X
В маленькой квартирке на Константинопольской улице царил мрак, потому что Дю Руа и Клотильда де Марель, встретившись у дверей, быстро вошли, и она сказала, не дав ему времени открыть ставни:
— Итак, ты женишься на Сюзанне Вальтер?
Он кротко подтвердил это и прибавил:
— Ты разве не знала?
Она продолжала, стоя перед ним возмущенная, негодующая:
— Ты женишься на Сюзанне Вальтер? Это уже слишком! Три месяца ты любезничаешь со мной, чтобы скрыть от меня это. Все это знают, кроме меня. Я узнала об этом от мужа!
Дю Руа рассмеялся, хотя чувствовал себя все же несколько смущенным, и, положив шляпу на край камина, сел в кресло.
Она посмотрела ему прямо в глаза и сказала раздраженным, тихим голосом:
— С тех пор как ты разошелся с женой, ты подготовлял эту штуку, а меня сохранял в качестве временной заместительницы? Какой же ты подлец!
Он спросил:
— Почему это? Жена меня обманывала. Я ее накрыл, получил развод и женюсь на другой, — чего проще?
Она прошептала, вся дрожа:
— О! Какой ты хитрый и опасный негодяй!
Он продолжал смеяться:
— Черт возьми! Болваны и ничтожества всегда остаются в дураках!
Но она не оставляла своей мысли:
— Как это я не раскусила тебя с самого начала? Но нет, я не могла думать, что ты такой подлец.
Он с достоинством возразил:
— Я прошу тебя думать о том, что ты говоришь.
Она возмутилась этим замечанием:
— Как? Ты хочешь, чтоб я надевала перчатки, разговаривал с тобой? Ты ведешь себя со мной, как последний подлец, с самого начала, и хочешь еще, чтобы я тебе этого не говорила? Ты обманываешь всех кругом, всех эксплуатируешь, повсюду берешь все, что можно, — наслаждения и деньги, — и хочешь, чтобы я с тобой обращалась, как с честным человеком?
Он вскочил, и губы его дрожали:
— Замолчи, или я тебя выгоню отсюда.
Она прошептала:
— Выгонишь? Выгонишь отсюда? Ты выгонишь меня отсюда… ты? ты?..
Она не в состоянии была продолжать, — так душил ее гнев, — и вдруг плотина прорвалась, и вся ее ярость вырвалась наружу.
— Ты выгонишь меня отсюда! Так ты забыл, что я с самого первого дня платила за эту квартиру? Да! Ты от времени до времени брал ее на свой счет. Но кто ее нанял?.. Я. Кто сохранил?.. Я. И ты хочешь выгнать меня отсюда? Замолчи, негодяй! Ты думаешь, что я не знаю, как ты украл у Мадлены половину наследства Водрека? Думаешь, что я не знаю, как ты спал с Сюзанной, чтобы принудить ее выйти за тебя замуж?
Он схватил ее за плечи и начал трясти:
— Не смей говорить о ней! Я тебе запрещаю!
Она крикнула:
— Ты спал с ней, я знаю!
Он выслушал бы все, что угодно, но эта ложь выводила его из себя. Истины, которые она бросала ему в лицо, вызывали в нем дрожь негодования, но эта клевета на молодую девушку, его будущую жену, возбудила в нем бешеное желание ее ударить.
Он повторил:
— Замолчи… Берегись… Замолчи…
И он тряс ее, как трясут ветку, чтобы с нее упали плоды.
Она прокричала во все горло, растрепанная, с безумными глазами:
— Ты спал с ней!
Он выпустил ее и дал ей такую пощечину, что она упала, отлетев к стене. Но она обернулась к нему и, поднявшись на руках, прокричала еще раз:
— Ты спал с ней!
Он бросился на нее и, подмяв под себя, стал бить так, как бьют мужчину.
Она вдруг замолчала и начала стонать под ударами. Она больше не двигалась. Уткнув лицо в пол, она испускала жалобные крики.
Он перестал ее бить и выпрямился. Потом сделал несколько шагов по комнате, чтобы прийти в себя. Что-то надумав, он прошел в спальню, наполнил таз холодной водой и окунул в него голову. Затем вымыл руки и пошел посмотреть, что она делает, тщательно вытирая себе пальцы.
Она не двигалась. Она все еще лежала на полу и тихо плакала.
Он спросил:
— Ты скоро перестанешь хныкать?
Она не ответила. Тогда он остановился посреди комнаты, немного смущенный и сконфуженный перед этим распростертым на полу телом.
Потом он внезапно на что-то решился и схватил с камина свою шляпу.
— Прощай. Ключ отдай привратнику, когда будешь уходить. Я не могу ждать, когда ты соизволишь подняться.
Он вышел, закрыл дверь, зашел к привратнику и сказал ему:
— Дама осталась в квартире. Она вскоре уйдет. Скажете хозяину, что с 1 октября я отказываюсь от квартиры. Сейчас у нас 16 августа, значит, я еще не пропустил срока.
И он ушел торопливым шагом, так как ему нужно было побывать в нескольких местах и сделать последние покупки для подарков невесте.
Свадьба была назначена на 20 октября, сразу после возобновления парламентской сессии. Венчание должно было состояться в церкви Мадлен. Об этой свадьбе болтали много, но никто не знал правды. Ходили разные слухи. Втихомолку передавали, что было похищение, но никто не знал ничего наверно.
По словам слуг, г-жа Вальтер, которая перестала разговаривать со своим будущим зятем, отравилась от злости в тот вечер, когда был решен этот брак, отправив в полночь свою дочь в монастырь.
Ее принесли в спальню полумертвую. Она, конечно, никогда уже не оправится. Она выглядела теперь старухой, волосы у нее совсем побелели; она сделалась очень благочестивой и причащалась каждое воскресенье.
В первых числах сентября «Vie Française» известила своих читателей, что барон Дю Руа де Кантель сделался главным ее редактором, а г-н Вальтер сохранил за собой только звание издателя.
Тотчас же в газету была приглашена целая армия известных хроникеров, фельетонистов, политических редакторов, театральных и художественных критиков, которых за большие деньги переманили из крупных газет, из старых могущественных газет с установившейся репутацией.
Теперь уже старые журналисты, серьезные и уважаемые, не пожимали больше плечами, говоря о «Vie Française». Ее быстрый и всесторонний успех изгладил недоверие, с которым солидные писатели относились к ней вначале.
Свадьба главного редактора этой газеты являлась, что называется, настоящим событием в парижской жизни, потому что в последнее время Жорж Дю Руа и Вальтер возбуждали всеобщее любопытство. Все те люди, имена которых упоминаются в газетах, собирались непременно присутствовать на торжестве.
Произошло это событие в ясный осенний день.
С восьми часов утра все служители церкви Мадлен были заняты тем, что расстилали на ступеньках входа, обращенного к улице Руайаль, широкий красный ковер; прохожие останавливались, и таким образом парижское население было оповещено, что сегодня здесь состоится грандиозное торжество.
Служащие, шедшие в свои конторы, скромные работницы, приказчики магазинов— останавливались, смотрели и задумывались о богатых людях, которые тратят столько денег на то, чтобы жениться.
Около десяти часов начали собираться любопытные. Они стояли по нескольку минут в надежде, что, может быть, обряд начнется сейчас же, потом расходились.
В одиннадцать часов наряд полиции прибыл к церкви и почти тотчас же начал разгонять толпу, так как кучки собирались ежеминутно.
Вскоре появились первые приглашенные — те, которые хотели занять ближние места, чтобы лучше видеть. Они уселись с краю вдоль главного придела.
Постепенно начали прибывать и другие гости — дамы, шумевшие шелковыми платьями, серьезного вида мужчины, почти все лысые, двигавшиеся приличной светской походкой, более важные, чем когда-либо.
Церковь медленно наполнялась; солнечные лучи вливались в огромную открытую дверь, освещая первые ряды приглашенных. На клиросе, казавшемся несколько темным, алтарь с восковыми свечами бросал желтоватый свет, жалкий и бледный рядом с ярким светом, проникавшим в большую дверь.
Знакомые подходили друг к другу, обменивались приветствиями, собирались группами. Литераторы, настроенные менее благоговейно, чем светские люди, вполголоса болтали. Мужчины разглядывали женщин.
Норбер де Варенн, искавший одного из своих знакомых, увидел в средних рядах стульев Жака Риваля и подошел к нему.
— Итак, — сказал он, — будущее принадлежит пройдохам!
Тот, не будучи завистливым, ответил:
— Тем лучше для него, — его карьера сделана.
И они стали называть имена присутствующих.
Риваль спросил:
— Не знаете ли вы, что стало с его женой?
Поэт улыбнулся:
— И да, и нет. Как мне сообщали, она живет очень уединенно в Монмартрском квартале. Но… тут есть одно «но»… С некоторых пор в «La Plume» попадаются политические статьи, страшно похожие на статьи Форестье и Дю Руа. Их подписывает некий Жан Ледоль, молодой человек, красивый, умный, из той же породы, что наш друг Жорж; он познакомился теперь с его бывшей женой. Из этого я заключаю, что она всегда любила начинающих и будет любить их до смерти. К тому же, она богата. Водрек и Ларош-Матье не даром были завсегдатаями в ее доме.
Риаль заявил:
— Она недурна, эта маленькая Мадлена. Очень тонкая штучка! Должно быть, она очаровательна при ближайшем знакомстве… Но объясните мне, каким образом Дю Руа венчается в церкви после официального развода?
Норбер де Варенн ответил:
— Он венчается в церкви потому, что в глазах церкви первый его брак не был браком.
— Как так?
— Из равнодушия к этим вещам или из экономии наш Милый друг нашел, что для брака с Мадленой достаточно одной мэрии. Он, следовательно, обошелся без духовного благословения, так что по законам нашей святой матери-церкви его брак был простым сожительством. Таким образом, он предстает сегодня перед нею холостым, и к его услугам будут все ее торжественные церемонии, которые не дешево обойдутся старику Вальтеру.
Шум прибывавшей толпы все разрастался под сводами. Некоторые разговаривали почти вслух. Гости указывали друг другу на знаменитостей, которые рисовались, довольные тем, что на них смотрят: они тщательно сохраняли раз навсегда усвоенную манеру держаться перед публикой, привыкнув показывать себя таким образом на всех празднествах и считая себя необходимым их украшением, художественной редкостью.
Риваль продолжал:
— Скажите, мой друг, — вы ведь часто бываете у патрона, — правда ли, что госпожа Вальтер с Дю Руа никогда больше не разговаривает?
— Никогда. Она ни за что не хотела выдать за него дочь. Но он, кажется, держал отца в руках, открыв какие-то трупы, — трупы, похороненные в Марокко. Словом, он угрожал ужаснейшими разоблачениями. Вальтер вспомнил о примере Ларош-Матье и тотчас уступил. Но мать, упрямая, как все женщины, поклялась, что никогда не скажет ни слова своему зятю. Они ужасно смешны, когда видишь их вместе. У нес вид статуи Мщения, а у него — очень смущенный, хотя он и умеет собой владеть: это бесспорно.
Литературные собратья приходили и здоровались с ними. Слышались обрывки разговоров на политические темы. Глухой, похожий на отдаленный шум прибоя, гул толпы, собравшейся перед церковью, врывался в дверь вместе с лучами солнца, подымался к сводам, покрывая более сдержанный говор избранной публики, собравшейся в храме.
Вдруг швейцар три раза ударил по деревянному полу своей алебардой. Все присутствующие обернулись; послышался длительный шелест платьев и движение стульев. И в дверях, освещенная солнечными лучами, показалась молодая женщина под руку с отцом.
У нее был все тот же вид куклы — очаровательной белокурой куклы с флер-д’оранжем в волосах.
На несколько мгновений она задержалась на пороге, потом вошла в церковь, и сразу же раздались мощные звуки органа, возвестившие своим металлическим голосом появление невесты.
Она шла с опущенною головою, но нисколько не смущенная, слегка взволнованная, милая, очаровательная, игрушечная невеста. Женщины улыбались и перешептывались при виде ее. Мужчины шептали: «Восхитительна, очаровательна!» Вальтер шел с преувеличенной важностью, бледный, с внушительными очками на носу.
Позади них шли четыре подруги невесты, все в розовом, все хорошенькие, образуя свиту этой кукольной королевы. Четыре шафера, отлично подобранные, выступали так, словно их учил балетмейстер.
Г-жа Вальтер следовала за ними под руку с отцом другого своего зятя, маркизом де Латур-Ивеленом, семидесятидвухлетним стариком. Она не шла, а еле тащилась, готовая при каждом движении потерять сознание. Чувствовалось, что ноги ее прилипали к полу, отказывались служить, что сердце ее билось в груди, точно зверь, готовый выпрыгнуть.
Она похудела. Ее седые волосы делали ее лицо еще более бледным и осунувшимся.
Она смотрела прямо перед собою, чтобы никого не видеть, чтобы не отрываться, быть может, от терзавших ее мыслей.
Потом появился Жорж Дю Руа с какой-то пожилой дамой, которой никто не знал.
Он высоко держал голову и тоже смотрел прямо перед собой неподвижным, твердым взглядом из-под слегка сдвинутых бровей. Усы его, как будто, сердито вздымались над губой. Все нашли, что он очень красив. У него была гордая осанка, тонкая талия, стройные ноги. На нем отлично сидел фрак, украшенный, точно каплей крови, пунцовой ленточкой ордена Почетного легиона.
Затем шли родные: Роза — с сенатором Рисоленом. Она вышла замуж полтора месяца тому назад. Граф де Латур-Ивелен вел под руку виконтессу де Персемюр.
В конце шла пестрая процессия знакомых и друзей Дю Руа, которых он представил своей новой родне; это были люди, известные в парижском смешанном обществе, люди, быстро делающиеся близкими друзьями, а в случае надобности и отдаленными родственниками разбогатевших выскочек, — опустившиеся, разорившиеся дворяне с сомнительной репутацией, иногда женатые, что хуже всего. Это были г-н де Бальвинь, маркиз де Банжолен, граф и графиня де Равенель, герцог де Раморано, князь Кравалов, шевалье Вальреали, потом приглашенные Вальтером — князь де Герш, герцог и герцогиня де Ферасин, красавица маркиза де Дюн.
Родственники г-жи Вальтер выделялись своим приличным провинциальным видом в этой толпе.
Огромный орган все пел, и его блестящие трубы издавали громкие стройные звуки, несшие к небу горести и радости людей.
Главные двери закрыли, и вдруг стало темно, точно солнце изгнали из церкви.
Жорж, коленопреклоненным стоял на клиросе, перед освещенным алтарем, рядом со своей невестой. Новый епископ Танжерский, с посохом в руке и митрой на голове, вышел из ризницы, чтобы соединить их во имя всевышнего.
Он задал обычные вопросы, обменял кольца, произнес слова, связывающие как цепи, и обратился к новобрачным с христианским напутствием. Он долго, высокопарным слогом, говорил о верности. Это был полный, высокий мужчина, один из тех красивых прелатов, которым брюшко придает величественный вид.
Послышались рыдания, заставившие некоторых обернуться. Г-жа Вальтер плакала, закрыв лицо руками.
Ей пришлось уступить. Что она могла сделать? Но с того дня, как она выгнала из своей комнаты вернувшуюся дочь, отказавшись ее поцеловать, с того дня, когда она сказала тихо Дю Руа, церемонно поклонившемуся ей: «Вы самое низкое существо, какое я когда-либо знала, — не говорите со мной никогда, я не буду вам отвечать!», — с этого дня она испытывала невыносимые, неутихавшие муки. Она возненавидела Сюзанну острою ненавистью, в которой исступленная страсть смешивалась с жгучей ревностью, — ревностью матери и любовницы, тайной, жестокой и мучительной, как открытая рана.
И вот теперь епископ венчает их — ее дочь и ее любовника, венчает в церкви, в присутствии двух тысяч человек, у нее на глазах! И она ничего не может сказать! Не может этому помешать! Не может крикнуть: «Он принадлежит мне! Этот человек — мой любовник. Этот союз, который вы благословляете, — позорен!»
Некоторые женщины, растроганные, прошептали:
— Как взволнована бедная мать!
Епископ ораторствовал:
— Вы принадлежите к избранникам земли, к самым богатым, к самым уважаемым людям. Ваш талант, милостивый государь, вознес вас выше других: вы пишете, поучаете, наставляете, указуете путь народу, вам предстоит прекрасное поле деятельности, вы можете подать пример…
Дю Руа слушал, опьяненный гордостью. Прелат римской церкви говорил ему это. А за спиной он чувствовал толпу, толпу знаменитостей, пришедших сюда ради него. Ему казалось, что какая-то неведомая сила толкает, приподнимает его. Он становился одним из земных властелинов, он, сын бедных крестьян из деревни Кантеле.
И вдруг отец и мать предстали пред ним, в их убогом кабачке, на вершине холма, возвышающегося над большой руанской долиной; он увидел, как они подают напитки местным крестьянам. Он послал им пять тысяч франков, получив наследство графа де Водрека. Теперь он пошлет им пятьдесят тысяч, и они купят себе маленькое имение. Они будут довольны, счастливы.
Епископ окончил свою речь. Священник, облаченный в парчовую епитрахиль, вошел в алтарь. И орган снова начал прославлять новобрачных.
Иногда он издавал протяжные, громкие звуки, несшиеся как волны, такие звонкие и мощные, что, казалось, они прорвутся сейчас сквозь крышу и вознесутся к голубому небу; эти дрожащие звуки наполняли всю церковь, заставляя трепетать душу и тело. Потом вдруг они затихали, и нежная легкая мелодия носилась в воздухе, лаская ухо, точно легкое дуновение: это были грациозные мотивы, порхавшие, как птички, и вдруг эта кокетливая музыка снова расширялась, становилась грандиозной по звуку и по силе, будто песчинка разрасталась в целый мир.
Затем раздались человеческие голоса, ладан распространял свое тонкое благоухание, на алтаре совершалось божественное жертвоприношение; бог отец, по призыву своего жреца, нисходил на землю, чтобы освятить торжество барона Жоржа Дю Руа.
Милый друг, стоя на коленях рядом с Сюзанной, склонил голову. В эту минуту он чувствовал себя почти верующим, почти религиозным, преисполненным благодарности к божеству, которое ему так покровительствовало, так милостиво отнеслось к нему. И, не зная точно, к кому он обращается, он благодарил его за успех.
Когда служба окончилась, он встал и, подав жене руку, прошел в ризницу. Тогда потянулась нескончаемая процессия поздравляющих. Жорж, обезумевший от радости, чувствовал себя королем, которого приветствует народ. Он пожимал руки, бормотал незначащие слова, раскланивался, отвечал на поздравления: «Благодарю вас».
Вдруг он увидал г-жу де Марель. И воспоминание о всех поцелуях, которые он ей подарил и которые она ему вернула, воспоминание о всех их ласках, о всех шалостях, о звуке ее голоса, о вкусе ее губ вдруг зажгло в его крови внезапное желание снова обладать ею. Она была красива, изящна; у нее был все тот же задорный вид и живые глаза. Жорж подумал: «Все же, какая она очаровательная любовница!»
Она подошла к нему, слегка смущаясь, слегка волнуясь, и протянула ему руку. Он взял ее и задержал в своей. Тогда он ощутил робкий призыв ее пальцев, нежное пожатие, прощающее и вновь призывающее. И он пожал эту маленькую ручку, точно говоря: «Я люблю тебя по-прежнему. Я твой».
Их глаза встретились, блестящие, улыбающиеся, влюбленные. Она прошептала своим милым голосом:
— До скорого свидания, сударь.
Он весело ответил:
— До скорого свидания, сударыня.
И она отошла.
Другие лица проталкивались к ним. Толпа текла перед ним, точно река.
Наконец, она поредела. Последние поздравляющие вышли из ризницы. Жорж взял Сюзанну под руку, чтобы выйти из церкви.
Церковь была полна народу, потому что каждый вернулся на свое место, чтобы посмотреть, как они пройдут вместе. Он шел медленно, спокойно, с высоко поднятой головой, устремив взгляд на просвет выхода, озаренный солнцем. Он чувствовал, что по телу его пробегает трепет, холодный трепет — ощущение безмерного счастья, он никого не видел. Он думал только о себе.
Подойдя к порогу, он увидел собравшуюся толпу, темную, шумящую толпу, пришедшую сюда ради него, ради Жоржа Дю Руа. Весь Париж смотрел на него и завидовал ему.
Потом, подняв глаза, он заметил там, за площадью Согласия, палату депутатов. И ему показалось, что от дверей церкви Мадлен он прыгнет сейчас к дверям Бурбонского дворца.
Он медленно спускался по ступенькам высокой паперти между двумя рядами зрителей. Но он не видел их. Его мысли возвращались теперь назад, и перед его глазами, ослепленными ярким солнцем, носился образ г-жи де Марель, поправляющей перед зеркалом завитки волос на висках, которые у нее были всегда в беспорядке, когда она вставала с постели.