13 монстров — страница 21 из 71

стоять одной ногой в могиле имело буквальный смысл). Опять прижав упрямую ногу к столу, я вдруг заметил, что дед мутно глядит на меня через приоткрытое правое веко, будто наблюдая со скрытым ехидством: «Зря стараешься, парень. Не знаю, какого хрена ты у нас забыл, но главный здесь я, и все равно выйдет по-моему»… и снова согнул ногу.

Мы с Викой секунды две смотрели друг на друга, внезапно пушистый щекочущий ком прыгнул мне под самое горло, и меня наконец прорвало. Нас обоих. Мы расхохотались, согнувшись пополам с разных сторон стола. Мы зажимали рты руками, понимая, что нас могут услышать, но ни черта не могли с собой поделать. Вот так просто стояли и ржали несколько минут кряду прямо над телом ее деда, пока не начало сводить судорогой животы. А потом… потом снова смеялись, как умалишенные. По правде говоря, мы в то время еще… ну, не совсем чтобы уже обручились, скорее, это я пытался ухлестывать за своей будущей женой. По-настоящему мы стали встречаться примерно спустя неделю после тех памятных похорон и через шесть месяцев поженились. Но мне кажется, самое главное решилось именно в этот день, возможно, даже в ту минуту, когда мы хохотали над едва остывшим телом отца ее матери. Извините, я и сам понимаю, что похороны не слишком подходящее время для начала романтических отношений (я только пытаюсь честно рассказать, к чему это привело), а комната покойника – не лучшее место для веселья. Но иногда смех – это все, что нам остается. Особенно если в самый трагический или неподходящий момент жизнь вдруг превращается в цирк на дроте, как говорит моя теща. И тогда мы смеемся, хотя испытываем страх или боль… Но мы смеемся.

Ладно… Я, кажется, увлекся.

Малый, идущий к ширме. Вернее, едва переставляющий ноги от ужаса. И я – борющийся из последних сил, чтобы не расхохотаться, глядя на него, хотя куда больше хотелось заплакать.

Наконец одна из медсестер не выдержала, высунулась к нам и втянула за собой еще громче возопившего бедолагу.

– Чего ты испугался? Это же совсем не больно.

– Вот-вот, – покачал головой «фуфлыжник», – они всем так говорят в первый раз.

Я не ответил. Но тем временем (под истошный визг малого за ширмой) в моем воображении начал формироваться новый план. Просто великолепный план. Более детальный и продуманный. Хотя и столь же нелепый. Однако тогда он показался мне вполне даже ничего: схватить свою синюю болоньевую курточку и удрать на улицу. Так же, впрочем, выглядел и план № 1… но погодите, это еще не все – важно, что будет потом. Потом я намеревался добраться до ближайшего телефона (например, заскочить в корпус для взрослых, отлично!) и позвонить домой. Я расскажу, что со мной хотят сотворить, и попрошусь домой. Мама наверняка придет в ужас и либо приедет немедленно сама, либо пришлет за мной Диму. А я пока где-нибудь спрячусь, чтобы меня не успели найти, – да, на час-другой это вполне возможно. А когда…

И тут малый внезапно заткнулся. Будто отрезало.

Потерял сознание, – было первой моей мыслью. О боже, он потерял сознание! – я начал потрясенно поворачиваться к «фуфлыжнику», как вдруг уловил за ширмой пару легких всхлипов, а потом еле слышный смешок…

Когда малый вышел к нам, зажимая одну ватку в согнутом локте под закатанным рукавом, а другую между большим и безымянным пальцами – еще плачущий по инерции, но счастливо и глупо лыбящийся, как смертник, получивший нежданную амнистию за минуту до казни, – я все окончательно понял.

«Фуфлыжник», осклабившись, смотрел куда-то себе под ноги.

– Дурак, – бросил я ему и подчеркнуто смело потопал к ширме.


Ко второй половине дня – иначе говоря, к концу первых суток моего пребывания в «Спутнике» – я уже усвоил главные отличия санатория от больницы. Во-первых, здесь предоставлялось больше свободы: в определенные промежутки времени мы могли даже выходить из корпуса, чтобы погулять на улице, естественно, если позволяла погода. Во-вторых, наши медсестры скорее исполняли роль воспитателей, нежели настоящего медперсонала, – настоящие либо приходили сами, либо ожидали в третьем корпусе. Ну и в-третьих, конечно, тут проводились школьные занятия: три дня в неделю по вторникам, средам и четвергам, по два часа с десятиминутной переменой.

Классом служила небольшая комната на дюжину парт (знаете, таких массивных, как токарные станки: с сиденьем-лавкой на двоих, соединенным с наклонной доской, имеющей круглые выемки для чернильниц; такие можно увидеть в старых фильмах, где наши пращуры зубрили кириллицу, а в жизни подобного раритета мне не приходилось встречать больше никогда), отапливаемая газовой печкой в углу и размещавшаяся на первом этаже небольшого строения с двускатной крышей, мимо которого я проходил вчера со своей провожатой из приемного покоя.

В комнату набилось около двух десятков учеников от первоклашек вроде меня до дылд из восьмого класса, а учительница была только одна. Она раздавала простые задания, переходя от парты к парте, что-то писала на доске (упор делался в основном лишь на два-три главных предмета; ну ясно, учеба была еще та), но сначала познакомилась со мной и внесла мое имя в журнал.

Я раскрыл свои «Рабочие прописи» и занялся выведением односложных слов, примеры которых были приведены в начале каждой строки типографским способом и выглядели издевательски каллиграфическими. Всегда терпеть этого не мог: немного раньше строчки прописей были заполнены всякими палочками и крючочками, выводить которые – архидурацкое занятие, особенно если давно умеешь читать (на тот момент в моем читательском активе были уже беляевские «Голова профессора Доуэля» и «Человек-амфибия», сборник фантастических рассказов и несколько детских книжек). Впрочем, на моей аккуратности это совершенно никак не сказывалось, оттого и красовалась в нижнем левом углу тетрадного разворота двугорбая, как верблюд, тройка, поставленная красными учительскими чернилами, – первая отметка, полученная мной в школе; она же чаще других сопровождала меня и в будущие десять лет, отражая более степень моего прилежания и нелюбовь к школьным занятиям, нежели то, что призваны отражать баллы успеваемости.

С преподавателями у меня крайне редко складывались дружеские отношения, особенно к окончанию этой десятилетней волокиты. Помнится, на выпускном кто-то даже пускал слезу при получении аттестата. Я же сиял улыбкой отпущенного на волю каторжанина (сорвавшего, кроме всего прочего, еще и самый большой за всю историю джекпот) и, поднимаясь на подиум, сложил одну руку в недвусмысленную конфигурацию с выставленным средним пальцем, а другой совершал прощальные пассы в сторону педагогического коллектива, заседающего за длинным столом, будто куры на насесте. Ей-богу, не смог удержаться (бедная мама в третьем ряду не знала, куда провалиться – вовсе не от гордости за меня, разумеется). Шпаной я не слыл, но уверен, что и преподаватели тоже были рады от меня наконец избавиться. Будь у меня сегодня еще один шанс, то я, что и говорить, конечно, повел бы себя уже иначе, конечно же, иначе… я бы вдобавок еще и пукнул так громко, как только смог, чтоб их прямо из-за стола посдувало. В общем, выразил бы все, что я об этом думаю в самой доступной и лаконичной форме. Мне всегда нравились ребята вроде Бивиса с Баттхедом.

Но тогда я лишь ступил на старт этого марафона длиной в десять лет, и даже опыт старшего брата мало что говорил мне о моем будущем. А в тот день, выписывая каракули чернильной ручкой строчку за строчкой, я вообще был крайне далек от подобных размышлений. Мой сосед по парте, один из «фуфлыжников», перешедший уже в третий или четвертый класс, с превосходством косился на мою тетрадь и лыбился, отпуская плоские шуточки.

Я здорово недоумевал, когда тамошняя училка-универсалка, подойдя ко мне, чтобы придумать какое-нибудь задание, выразила восхищение, как это ее коллеге из настоящей школы удается столь «удивительно ювелирно» вырисовывать примеры в начале строк. Надо же, так купилась! Я объяснил, что ведь это «Рабочие прописи» – специальная тетрадь для обучения письму, одновременно поражаясь, что ей это неизвестно. Похоже, она была такой же учительницей, как наши корпусные воспитательницы медсестрами; точнее сказать, ее просто попросили.

Вернувшись примерно через месяц в свой класс, я обнаружил, что серьезно отстал не только от программы, но даже от самых безнадежных двоечников. Впрочем, такое положение длилось недолго, и вскоре я уже вернулся к своим надежным стабильным тройкам, будь они благословенны.

Во время перемены я собрался было полезть в свой школьный портфель-ранец, сопровождавший меня в «Спутник» по настоянию мамы (хорошо помню, как он выглядел, словно расстался с ним только вчера: такой зеленый с аппликацией в виде светофора из кусочков разноцветной кожи над пряжкой спереди; я ходил с этим портфелем до окончания третьего класса), чтобы сменить «Рабочие прописи» на тонкую тетрадку в клеточку для занятий арифметикой, когда вдруг увидел, как Хорек резво метнулся в сторону коридора, кого-то заметив. Вскоре оттуда донесся шум какой-то толкотни, а затем на пороге нашей импровизированной классной комнаты возник Хорек, волокущий, словно котят за шкирку, за воротники пальто двух детей лет шести, в которых я почти сразу узнал Тоню и Сашу. Они хныкали и пытались вырваться.

Еще перед завтраком, после запомнившейся мне надолго сдачи анализов крови, я обратил внимание, что они держатся вместе, если не находятся в своих палатах. Я спросил у оказавшегося поблизости Рената, не играют ли они в «жениха и невесту». Тот ответил, что они брат и сестра, двойняшки, после чего я и сам уже заметил несомненное сходство между ними, какое бывает только у самых близких родственников. Я также узнал, что они сироты и попали в наш санаторий из интерната, и теперь им предстояло провести здесь весь осенний сезон.

«Вот, черт, – подумалось мне тогда, – выходит, у них совсем нет родителей! Это же надо!» В то время я еще не привык думать, что чья-нибудь жизнь может настолько