1814 год: «Варвары Севера» имеют честь приветствовать французов — страница 1 из 21

Андрей Владимирович Гладышев1814 год: «Варвары Севера» имеют честь приветствовать французов


Предисловие

«Если бы я разбил коалицию,

<…> я обезопасил бы мир от казаков»

Наполеон

1814 год вошел в историю как год краха Наполеоновской империи. Зимне-весенняя военная кампания закончилась подписанием мира и торжественным вступлением 31 марта войск союзников по антифранцузской коалиции в Париж.

О кампании 1814 года во Франции историкам известно многое. Есть работы, демонстрирующие комплексный подход: военные действия переплетаются волей авторов с экономическими, политическими, дипломатическими событиями и процессами. Но среди массы литературы первое место, безусловно, занимают публикации, посвященные ее чисто военным аспектам. Как правило, это касается в первую очередь блестящих операций, сражений, перемещения войск, стратегических замыслов и тактических шагов сторон. Но даже с точки зрения истории событийной, история интервенции и оккупации Франции в 1814 г. еще требует уточнений и комментариев. Менее изучены события на периферии зон главных сражений, на окраине главных театров военных действий.

Из истории кампании 1814 года, прежде всего известны те эпизоды, которые связаны с непосредственным участием в событиях Наполеона, а рейды, стычки, засады отдельных отрядов игнорируются. При этом данные мемуаристов и историков весьма противоречивы: когда речь идет о численности войск противника, то цифры практически всегда завышены; когда речь идет о соотечественниках, то историки на свой вкус выборочно используют официальные донесения, неофициальные письма, мемуары и даже газетные публикации, не слишком заботясь о сопоставлении и корреляции данных. Отсюда появляются ошибки в датах, путаница или двусмысленность в именах и фамилиях, составе и численности отрядов, трудноузнаваемые транскрипции населенных пунктов и т. п.

Порой, чтобы установить первоисточник той или иной информации, кочующей из книги в книгу, из статьи в статью, приходится проводить полудетективное расследование, чтобы в конце концов разочароваться в достоверности этой информации. Даже официальные рапорты, выуженные из архивов, — источник не слишком надежный, особенно когда дело касается описания событий разными противоборствующими сторонами или когда речь заходит о поощрении героев. Конечно, французские краеведы или военные историки не одного поколения трудились и трудятся над сбором информации как в региональных, так и в центральных архивах, и их находки требуют к себе внимания, обобщения, комментариев.

Но кампания 1814 года была не только войной солдат и генералов; как совершенно справедливо заметила М.-П. Рей: она «была еще и войной слов и образов, в которой важную роль сыграли идеологические посылы, понятия и особенности взаимного восприятия сторон»[1]. И если Отечественная война 1812 года была для массы гражданских русских самым масштабным и шокирующим опытом контакта с «французом», то таким же опытом для массы гражданского населения Франции стала интервенция войск союзников и военная оккупация 1814 года.

Обращение к проблематике, сопровождавшей военные действия оккупации, ставит перед исследователем целый ряд новых вопросов: акцент исследователя от наблюдения за взаимодействиями между противоборствующими военными лагерями смещается к наблюдению за гражданскими и их взаимодействию с военными. «Как привыкший к победам народ переживает поражения? Какие он вырабатывает стратегии приспособления к присутствию на его территории завоевателей? Какие повседневные связи устанавливаются между побежденными и победителями?»[2] Перечень вопросов, связанных с историей оккупации, будет весьма широк: от соотношения деклараций и практик поведения оккупантов до форм сопротивления и сотрудничества со стороны оккупированных, от обоюдных пропагандистских усилий по формированию у гражданского населения определенных представлений об оккупации до функционирования образов оккупации в исторической памяти поколений[3].

Между тем, за исключением французских краеведов, исследователи редко обращались к истории оккупации Франции в 1814 г. Одним, видимо, авторитетность фамилий предшественников не позволяет взяться за детальную картину оккупации, другим же просто был не интересен региональный подход; они предпочитали более масштабные полотна, для которых достаточно более или менее проверенных (точнее, не оспариваемых в историографии) сведений, позволяющих, абстрагируясь от частностей, рассуждать о стратегических замыслах и тактических действиях противников в кампании 1814 года[4].

Итак, помимо чисто военной стороны кампании 1814 года нас будет интересовать ее антропологическое измерение[5]. Когда мы ведем разговор о взаимоотношениях местного населения с интервентами и оккупантами, то необходимо иметь в виду, что эти взаимоотношения зависели не только от национальности оккупантов или степени брутальности/толерантности их поведения. На эти взаимоотношения оказывало влияние множество факторов. Разновеликих и разнохарактерных. Чисто субъективных, ситуативных, случайных и относительно объективных, связанных с социально-экономическим развитием региона. Все связано: неурожай, особенности менталитета, наличие/отсутствие авторитетного лидера. «Региональная» специфика подразумевает, что речь идет не столько о департаментах, сколько об исторических областях, таких как Шампань, Форез или Гатине. Революция вместо провинций создала департаменты, но провинциальная идентичность сохранялась поверх новых административных границ: новые поколения с «департаментской самоидентификацией» еще не выросли. Не случайно французские историки часто предпочитают «провинциальный», а не «департаментский» принцип в определении географических рамок своих исследований[6]. Да и союзники относились к французам в 1814 г. по-разному: в массовом сознании играли свою роль память о поведении французов в 1806 г. в Берлине или в 1812 г. в России, представления о французской цивилизованности и т. п.

Одними из важнейших детерминант в восприятии оккупанта и интервента будут этнические архетипы, стереотипы и образы. В данном случае нас будут интересовать в первую очередь образы русских, механизмы формирования и функционирования которых помогут лучше представить эволюцию и истоки русофобских настроений на Западе.

Французы писали о России много, на тему «Россия и русские глазами французов» есть несколько объемистых исследований со своими достоинствами и недостатками. Но, несмотря на все усилия мемуаристов и историков, как недавно констатировал Ален Безансон, знание современного французского обывателя о России часто сводится к двум базовым стереотипам: в России были казаки, а сама она была «тюрьмой народов»[7].

Действительно, казаки оставили глубокий след в исторической памяти французов: интерес к ним выделяется даже на фоне интереса ко всему русскому и российскому вообще. Ш. Краусс, изучавшая образ России во французской литературе XIX в., отдельный параграф — «Пики и свечки казаков» — посвятила казакам, отмечая при этом, что они стали «фундаментальным персонажем» во французских текстах XIX в.: со временем коллективная память сделала казаков «самым живописным элементом» в истории оккупации Франции. Речь идет о перезаписи, позволяющей преодолеть «унизительный опыт», об усилии по его «измельчению», которое выражается риторическим вопросом «Кто, впрочем, не видел своего казака?»[8] Казачьи бивуаки на Елисейских полях стали своеобразным символом времени, или, как выразился Ж. Брейяр, «постоянно повторяющейся ссылкой, настоящим топосом политической жизни французов», при том что часто «казаки и вообще русские представлялись реинкарнацией гуннов — варваров, пришедших из Азии, чтобы опустошить Запад»[9]. Над подобным восприятием казаков иронизировал еще их атаман М.И. Платов, который, уезжая из Труа, бросил членам муниципалитета: «Господа, варвары севера, покидая город, имеют честь вас приветствовать»[10].

Казаки в кампании 1814 года выполняли разнообразные функции: от непосредственного участия в сражениях до разведки, поддержания связи между корпусами и армиями или конвоирования пленных; они могли действовать как в составе интернациональных «летучих отрядов» (совместно, например, с венгерскими гусарами или баварскими шеволежерами), так и в составе чисто российских отрядов (под командованием, например, лично М.И. Платова). Казачьи полки были приписаны также к главным квартирам, входили в личный конвой императора Александра I.

Часть 1В ожидании «казака»

1.1. Предзнание и пропаганда

До встречи с «Чужим»

В 1814 г. гражданское население Франции, парижане и провинциалы, жители департаментских «столиц» и затерянных в лесах деревушек впервые в таком массовом порядке были вынуждены контактировать с русскими. Далекая и заснеженная Россия, олицетворяемая ее легендарными «казаками», требовательно постучалась в двери их жилищ. Не то чтобы французы вообще не задумывались, что так оно и может случиться, но, сколько к интервенции ни готовься, все равно было и страшно, и неожиданно быстро, и неприятно. Особенно пугала встреча с казаками, о которых много слышали, но с которыми немногие лично общались, и уж совсем никто не принимал их у себя дома.

Всякой встречи с «Чужим» предшествует некое предзнание, будь оно неосознанным, архетипическим или же формируемым целенаправленно «сверху» и плохо отрефлексированным «снизу» стереотипическим представлением о «Другом». Нужно иметь в виду эффект апперцепции при первой встрече с «Другим»: содержание и направленность восприятия обусловлены знаниями и предшествующим опытом (в том числе и коллективным), сложившимися интересами, взглядами и отношением человека к окружающей действительности. И здесь нам не обойтись без архетипов и стереотипов[11]. Так, выделяя неотрефлексированный уровень, через анализ «символов-репрезантов» в фольклоре можно обнаружить укорененные в глубинах коллективной памяти архетипические черты восприятия иноземных захватчиков. Выделяя «слабо отрефлексированный» уровень, можно констатировать «чрезвычайно стереотипный и крайне упрощенный» образ казака во французской прессе, а обращаясь к мемуарным или эпистолярным свидетельствам современников, попытаться проследить «эквилибр между старыми стереотипами и новыми впечатлениями» от контакта с русскими в период кампании 1814 года[12].

Естественно, в общественном сознании французов к 1814 г. уже сложились определенные представления о казаке. М.-П. Рей, ссылаясь на публикацию Г. Кабаковой, пишет о «коллективном образе» казака, корни которого уходят в конец XVIII в., о «стереотипах», которые «оживились весной 1814 г. во время вступления союзных войск в Париж, о постепенной эволюции этого образа через „реальные контакты“»[13]. Конечно, с точки зрения формальной логики «реальные контакты» сами по себе могли как облагородить образ русских, так и усугубить мнения об их брутальности, «оживление» образа казака происходит, видимо, все же не весной 1814 г., а еще в декабре-январе, да и сам образ казака имеет более раннее происхождение.

Западноевропейцы были давно знакомы с казаками. Первые употребления термина «казак» появляются едва ли не с конца XIII — начала XIV в. С XVI в. казаки свободно ездили в Европу, в том числе и в качестве наемников: в 1578 г. в польской армии был создан первый регулярный полк украинских казаков. С середины XVII в. в Италии, Германии, Англии и Франции выходили книги, посвященные истории казачества или их военному искусству[14], Европа переживала определенную моду на «казачьи» (нерегулярные) части, а под самими «казаками» западноевропейцы в первую очередь понимали легкую кавалерию.

Ж. Антрэ признает, что негативный образ казака существовал не всегда. По его мнению, до 1812 г. казаков представляли и как защитников христианской Европы, и в то же время как угрозу для Запада[15]. В принципе с этим тезисом французского историка можно согласиться, если отказаться от 1812 г. как от некоего рубежа, кардинально поменявшего представления о казаках. Уже с начала XVIII в. выход России в Европу явился для западноевропейцев вызовом, ответом на который стало формирование образа российской империи. Понятно, что «образ казака» не мог функционировать совершенно отдельно от «образа России»[16]. А Франция как страна интеллектуальной гегемонии в век Просвещения играла ключевую роль в формировании образа России на Западе.

Литература «об ужасающих поступках московитских калмыков и казаков» печаталась на Западе, по крайней мере, со времен Северной войны Петра I. Иррегулярные войска — казаки, калмыки, башкиры, татары — представлялись одной дикой, плохо управляемой массой, «нецивилизованными воинами», варварами, склонными зачастую к грабежу и насилию. Со временем «казаки» приобрели такой имидж (насколько заслуженный и насколько выдуманный вражеской пропагандой — другой вопрос), что их стали использовать и как фактор психологического устрашения. Тому способствовало то, что казачество, столь долгое время и столь упорно настаивавшее на своей особости в административно-правовом отношении и ставшее со временем отдельным сословием, не могло (да и не хотело) в один день отказаться от своих привычек и обычаев. Даже регулярные части не брезговали время от времени уходить в «поиск и разорение». Когда же дело касалось обеспечения повседневной жизни войска фуражом или провиантом, то и начальство часто смотрело на казачьи экспроприации сквозь пальцы, а то и поощряло их. Спустя какое-то время, с той поры, как европейские государства осуществили переход от ополчения к регулярной армии, использование нерегулярных войск постепенно становилось признаком «нецивилизованности». Но русское командование, несмотря на то что отдельные генералы, состоящие на российской службе, относились к казакам и вообще нерегулярным частям с некоторым пренебрежением, все же продолжало использовать такие воинские подразделения[17].

Все войны, которые вела Россия и в которых ее западные противники могли столкнуться с российскими иррегулярными частями, добавляли и усиливали этот образ казака, который стал непременной составляющей образа России в целом: «После Семилетней войны описание казаков, калмыков, башкир как диких орд насильников станет общим местом в западных исторических сочинениях»[18]. Иногда при этом их вольницу объясняли, как Левек[19], страстной любовью к свободе и ненавистью к любому принуждению. Из переведенной на французской язык и изданной в 1786 г. книги У. Кокса читатель мог понять, что свободу казаки любят настолько, что никого не слушаются и их даже «невозможно объединить в эскадроны»[20].

Сегодня французские исследователи подчеркивают, что «воображаемая Россия» не была продуктом исключительно французским: Россия и Франция даже не соседи, а прямые контакты между ними были достаточно фрагментарны. Французские правительства времен Старого Порядка долгое время игнорировали Россию, а французские обыватели, за исключением некоторых торговцев и ученых, также не обременяли себя изучением этого «государства Севера»[21]. Россия в XVIII в. для западноевропейцев продолжала оставаться страной малоизвестной. Шапп д’Отрош в 1769 г. отнес ее к «странам Севера», увязав характер правления и нравы народов с климатическими условиями их страны. Россия у него — страна «рабов», православных «фанатиков» и опустошений, творимых казаками. Поскольку Россия весьма сильно отличалась от других стран Европы, то взгляд человека Запада на нее — взгляд не просто путешественника, но и ученого. Публикации по России, которыми располагали французы на рубеже веков, были весьма пестрыми. Из работ П.С. Палласа, переведенных на французский язык, при желании можно было вынести представление о России как непрочном и хрупком конгломерате различных народов и, соответственно, о легкости завоевания страны[22]. В том же году, что и книга Палласа, во Франции вышла первая работа собственно французского автора по общей истории Украины и о запорожских казаках, в частности — сочинение атташе французского посольства в Петербурге, известного масона Жана-Бенуа Шерера[23]. Одни авторы, как Левек в 1780–1783 гг., хвалили Россию, другие, как К.К. Рюльер в 1797 г., высмеивали и критиковали.

С началом Революции образ России, рисуемый новыми властями, приобрел почти исключительно негативные черты, реверансы просветителей в адрес «Семирамиды Севера» были забыты[24]. Подавление польского восстания войсками Суворова вызвало волну критики: парижская пресса не скупилась на проклятия в адрес «русских варваров». Буасси д’Англа с трибуны Конвента призывал европейцев вместе «остановить опустошающий бич» «наследников Аттилы», имея в виду успехи России последних лет на международной арене[25]. С этого времени «французская пропаганда приобрела собственно антирусский характер», главной идеей стало отсечение России от Европы, на место оппозиции «свободная Франция — угнетенная Европа» приходит другая: «цивилизованная Европа — варварская Россия»[26].

Информация о России доходила до французов не только посредством печатного слова, но и в устной форме: в виде рассказов очевидцев, побывавших в России и вернувшихся на родину[27], будь то эмигранты из корпуса принца Л.Ж. Конде или столичные модистки. Некоторые пытались быть объективными, но большинство повествовало о том, о чем хотела слышать публика: авторитет очевидцев подкреплял сложившиеся предубеждения.

Наметившееся сразу после смерти Екатерины II потепление русско-французских отношений закончилось очень быстро. В июле 1798 г. Ш.-М. Талейран направил в Директорию свой «Мемуар», в котором был четко обозначен главный (наряду с Англией) враг Франции в лице России. Талейран рассуждал о поддержке Турции и перспективах войны с Россией; его план предусматривал, в частности, разрушение Херсона и Севастополя в качестве «мести за безумное неистовство русских»[28].

В конце 1798 г. сложилась 2-я антифранцузская коалиция, в которую вошла и Россия. Пережившее революцию поколение французов прекрасно помнило интервенцию во Францию войск 1-й антифранцузской коалиции. Но тогда в рядах интервентов шли роялисты-эмигранты, а теперь — казаки. Победы Суворова в Италии вновь оживили архетипический страх французов перед варварами Севера. Памфлеты описывали продвижение войск коалиции как повторение древних варварских нашествий на Европу. Все заговорили о «казаках» и их ужасном предводителе Суворове. Из уст в уста передавались почерпнутые из газет рассказы, как несколькими годами раньше эти самые «русские казаки вырезали 16.000 жителей варшавского предместья Прага, которых они захватили врасплох безоружными»: «Это был подвиг в духе их вождя Суворова, невежественного и свирепого маньяка, храброго лишь когда он напьется водки», — пугал читателей официозный Moniteur. Клерикал и роялист, заклятый враг Французской революции граф Жозеф де Местр, потрясенный зрелищем русских войск, вступающих в Падую, писал: «Я видел их, и какие мысли они мне внушили! Казаки больше похожи на разбойников, чем на солдат. Так вот они, скифы и татары, явившиеся из полярных стран, чтобы сразиться с французами!»[29]

Страх простых французов перед казаками порой принимал фантасмагорические формы. Некоторые, например, были уверены, что эти «бородатые и вооруженные длинными пиками люди» являются в буквальном смысле людоедами. Когда Суворов появился в Швейцарии и Италии, гласит словарь французских предубеждений, то распространился слух, что «русские едят на ужин детей, как мы едим котлеты. И так думал самый просвещенный народ»[30].

Что среди простых французов ходили слухи о людоедстве казаков, подтверждает в своих мемуарах и маркиз Ф.Э. Вильнев-Баржемон. Рассказывая о кампании 1799 г. в Швейцарии и стычках с русскими войсками под командованием А.М. Римского-Корсакова, он упоминает, что однажды им удалось пленить казака. «После побед Суворова в Италии тогда о казаках говорили очень много. Казаки казались людьми очень необычными, в плен попадали крайне редко, и потому пленный вызвал очень большой интерес: на него смотрели как на „диковинного зверя“ (bête curieuse)»[31]. Маркиз сопроводил пленного в штаб-квартиру командующего французскими войсками в Швейцарии А. Массены. Переводчика не нашлось, и общались жестами. Казаку дали стакан вина и предложили 5 франков за висевшую у него на шее медную иконку Св. Николая. Но тот обиделся и жестом показал, что иконку у него можно отобрать, только лишив его головы. Затем его отвели к топографам, которые хотели его зарисовать в разных позах: казак, видимо, думал, что эта церемония предшествует казни, и со страхом в глазах все время целовал свою иконку. Потом казаку дали несколько монет и сквозь толпу любопытных повели в тюрьму. Маркиз оговаривается: в ту поры многие действительно полагали, что «казаки питаются сырым мясом, а иногда едят и детей»[32].

В другом месте своих мемуаров Ф.Э. Вильнев-Баржемон называет и возможный источник подобных слухов. В Базеле, Женеве, Нантуа, Лионе — везде население расспрашивало французских военных о казаках и Суворове: «ужас проник в само сердце Франции». Офицеры же забавлялись, пугая обывателей рассказами о жестокости русских: «…когда нас спрашивали, правда ли, что казаки едят людей, мы отвечали, что не было еще казака, который не отведал бы маленького ребенка»[33]. Аналогичную информацию распространяли и поляки — известные толмачи, интерпретаторы и предвзятые комментаторы для западной публики всего, что касается России[34].

Подозрение, что казаки едят сырое мясо и способны съесть детей, — не просто буйные фантазии перепуганных родителей. К. Леви- Стросс в свое время определил дихотомию «сырое — вареное» как одно из ключевых отличий варварства от цивилизованности. Так что когда французские обыватели судачат, а газеты пишут, что казаки едят мясо практически сырым, то это сыроедение имеет прямую смысловую отсылку к варварству. Каннибализм — также характерная составляющая многих нарративов о варварстве: человек есть то, что он ест.

В 1799 г. Франция благополучно избежала иноземного нашествия, но потрясение было достаточно сильным. «Русская угроза» внезапно в самом конце XVIII столетия стала для французского обывателя как никогда близка к реальности. Так что наполеоновская Франция унаследовала представление о России, которое идентифицировало страну с угрозой, варварами, царями, морозами, бескрайними лесами, степями и казаками[35].

Таким образом, презентация России как страны варварской, азиатской и противопоставление ее цивилизованной Европе изобретены задолго до эпохи наполеоновских войн. Другое дело, что император Франции постарался извлечь максимальную выгоду из этого, ставшего уже почти архетипическим, представления о России.

В первые годы после пришествия Наполеона к власти наметилось некоторое потепление франко-русских отношений, вновь заговорили о возможности с ней союза, образ России стал более нейтрален. Бонапарту удалось увлечь Павла I идеей антианглийского похода в Индию: в 1801 г. 41 донской казачий полк выступил на завоевание жемчужины британской колониальной короны. В 1806 г. Л.Ф. Лежен первым из французов сделал в Мюнхене 100 литографированных листов с изображением казаков, чем весьма понравился Наполеону. Официальный Moniteur больше не фантазировал насчет людоедства казаков и пьянства Суворова, а ограничивался пересказом политических новостей из России, хотя другие газеты, мешая замыслам Наполеона, до поры до времени еще позволяли себе замечания о «русском варварстве» и «деспотизме»[36]. Бонапартистский дипломат Блан де Ланотт д’Отерив и другие предлагали союз с Россией, полагая ее полезным в данной ситуации для Франции «колоссом», но от старых стереотипов восприятия России отказаться не смогли[37]. Наполеон еще 24 мая 1807 г. приказывал Фуше, чтобы французские газеты описали, как казаки ограбили Пруссию[38].

Наполеон лично лицезрел казаков, калмыков, башкир во время встречи с Александром I в Тильзите. Императору французов по его просьбе представили и атамана М.И. Платова. Атаман с императором обменялись дорогими подарками. Как только был заключен Тильзитский мир, последовала новая инвектива: «Смотрите, чтобы больше не говорилось глупостей ни прямо, ни косвенно о России»[39]. Но даже когда Александр I и Наполеон стали союзниками, когда Наполеон пытался заинтересовать русского императора идеей покорения Индии, а во французских парках строили русские избы и в моду вошли русские танцы[40], намерение создать позитивный образ России не дало заметных результатов. Книжки о казаках печатались[41], а в парижских театрах казака изображали если не людоедом, то неким подобием «пирата степей»: с черной бородой, мрачным и одноглазым[42].

Дружелюбные заявления скоро сменились враждебностью, антирусская пропаганда возобновилась. Когда планы Наполеона в отношении России изменились, а военному ведомству было поручено озаботиться переводом современных сочинений иностранных авторов о России и подбором карт российской империи, когда началась подготовка (в том числе и общественного мнения) к войне с Россией, то в образ казака, предлагаемый французам в 1807 г., были внесены важные изменения[43]. Как писал о Наполеоне известный исследователь наполеоновских войн Эдуард Дрио, «он думал поднять казанских татар; он приказал изучить восстание пугачевских казаков; у него было осознание существования Украины <…> Он думал о Мазепе»[44].

Ж. Антрэ сделал следующее наблюдение. Наполеоновские власти подталкивали авторов к тому, чтобы они писали работы по большей части исторические и часто серьезные, исходя из политических или военных соображений: «Режим испытывал нужду в легитимации своих военных предприятий с помощью научных аргументов». Были среди таких публикаций и рассчитанные на широкую публику, они имели большой успех, если имели отношение к актуальным событиям и относились к литературе путешествий, посвященной Российской империи[45].

Авантюрист и слуга всех господ Морис де Монгайяр, один из самых циничных и беспринципных политических писателей своего времени, в ноябре 1806 г. представил Наполеону свой мемуар по польскому вопросу и получил от императора задание написать на эту тему большую книгу. Главная идея «Второй войны Польши», вышедшей в 1812 г., - продемонстрировать те преимущества, которые получит Европа от восстановления независимой Польши. А главное из этих преимуществ, по мнению автора, заключается в том, что Польша станет барьером между Европой и азиатской и ретроградной Россией[46].

Еще две важные, с точки зрения формирования образа России во Франции, книги вышли в 1812 г.: Дамаза де Раймона и Лезюра. Дамаз де Раймон постарался развенчать все хорошее, с чем ассоциировались русские и Россия[47]. Но почти сразу же после своего появления труд этот был превзойден объемным 500-страничным трудом Лезюра «О возрастании русского могущества от истоков до XIX столетия»[48]. Этот опус должен был послужить своеобразным идеологическим сопровождением похода в Россию. Работа Лезюра, конечно, компиляция, но компиляция, составленная умно, преследующая четко обозначенные цели: показать, что в России все плохо, печально, бездарно[49]. Одна из целей автора — убедить читателя, что Россия не слишком сильна в военном отношении, что казаки и другие кочевые орды не так страшны, как об этом принято писать: «Казаки Украины, Черноморского войска и Дона наиболее ценны из них, но это не те войска, которые решают исход сражений или судьбы империи»[50].

Лезюр здесь опубликовал сенсационный документ, составленный якобы рукой Петра I, который станет известен как «Завещание Петра Великого». На самом деле это «Завещание» было составлено в 1797 г. польским эмигрантом М. Сокольницким[51]. «Завещание», в 14 пунктах которого узнаваемы пророчества д’Отерива, было призвано убедить читателей, что варварская Россия — безусловная угроза Европе. В 14-м пункте слышен мотив, который будет часто повторяться в различных вариациях в 1814 г.: часть населения Западной Европы русские планируют переселить в Сибирь.

Французское общество в целом рассматривало Россию исключительно еще как азиатскую державу, которая не входит в число цивилизованных государств, населена полуварварами, которые, несмотря на свое богатство, не имеют ничего общего с французскими «вкусами, наклонностями, духом, любезностью в обхождении, свойственной нашим нравам»[52]. Даже в обращениях Наполеона к Сенату накануне кампании 1812 г. время от времени звучало слово «варвары».

В Главной квартире императора французов был подготовлен ответ на российскую листовку, призывающую немцев «объединяться под флагом чести и родины», переходить на русскую службу и вступать в немецкий легион. В Moniteur была опубликована статья, в которой говорилось об угрозе германским государствам со стороны России: «Разве могут флаги казаков, русских московитов и татар стать символами свободы Германии? <…> Разве те, кто обращается с людьми, как с лошадьми, могут говорить так с немцами?»[53]

Вторжение французской армии в 1812 г. в Россию потребовало кристаллизации негативных представлений о русском мире. Основным источником информации о ходе кампании для французского общества были официальные сводки, публиковавшиеся в Moniteur.

О значении, которое придавалось официальным бюллетеням и вообще информационному сопровождению военных действий, свидетельствует, например, письмо командующего дивизией Карра Сен-Сира военному министру Кларку из Гамбурга от 14 ноября 1812 г., в котором шла речь об обнаруженной в г. Вареле листовке, которая висела на том месте, где обычно вывешивались официальные бюллетени Великой армии. Анонимный автор листовки сообщал об отступлении из России наполеоновской армии, «наполовину уменьшившейся из-за холода и казаков». Сен-Сир обращает внимание, что сам-то он получил в Гамбурге эстафету из Берлина с сообщением об отступлении из Москвы только 12 ноября: следовательно, внутренним врагам государства в данном случае помогали информацией либо англичане, либо шведы[54].

Бюллетени рисовали мрачный образ России. В 16-м бюллетене описываются варварские методы войны: «Покидая Вязьму, русские войска сожгли мост, магазины и самые красивые дома в городе. Перед уходом казаки разграбили город, т. к. русские думают, что Вязьма уже не вернется под их власть»[55]. В бюллетене от 23 октября 1812 г. в связи с московским пожаром говорится, что «это научит русских воевать по правилам, а не по-татарски»[56]. Наполеоновские бюллетени акцентировали и чисто военные недостатки казаков, утверждая, что и две тысячи казаков не способны атаковать один эскадрон, находящийся в боевом порядке. 28-й бюллетень от 11 ноября сравнивал казаков с арабами, только и способными, чтобы рыскать на флангах[57]. 29-й (и последний) бюллетень Великой армии из России[58], описывая отступление французов в 1812 г., также отзывался о казаках не слишком лицеприятно: «Враг видел повсюду на дорогах следы той ужасной катастрофы, что постигла французскую армию, и старался извлечь из этого пользу. Колонны французов окружали казаки, которые, как арабы в пустыне, овладевали каждыми отставшими санями или экипажем. Эта достойная презрения кавалерия, производившая только шум и не способная сопротивляться и роте вольтижеров, представлялась опасной только в силу обстоятельств»[59].

Но даже наполеоновские функционеры не все верили «сказкам», приходящим из России: министр почтовых сообщений М.-Ш. Лавалет даже рассердился, прочитав известие о массовом дезертирстве казаков: «Чтобы казаки покинули армию! Казаки, для которых война — главное удовольствие. Да у них есть все, чтобы в ней победить, и нет ничего, что можно в ней потерять!»[60]

Кампания 1812 года, как ее называют французы, не добавила, если верить М. Губиной, к образу казака новых существенных черт, главной из которых была нецивилизованная «дикость» внешнего вида: «образ казаков остается в рамках уже известного стереотипа <…> Примечательно, что даже во время ужасного отступления к этому образу не добавляется существенно новых более жутких и неправдоподобных деталей»[61]. Может быть, действительно, принципиально новых черт к образу казака не добавилось: варвары остались варварами, но все же поход в Россию 1812 года дал новую пищу для развития образа казака[62], а сам исход кампании 1812 года сделал русских главными виновниками неудач французского императора[63]. При этом кто-то ругал казаков[64], а кто-то хвалил. Многие французские офицеры, если судить по их мемуарам, все же отдавали должное казакам: «высоко оценивали их качества как солдат и говорили об их неукротимой храбрости. Кроме того, в воспоминаниях не раз проскальзывает восхищение методами боя казаков, их способностью осуществить внезапное нападение. Это восхищение было смешано со страхом и трепетом»[65].

К образу казаков добавили, конечно, негативных интонаций и письма французских военнопленных из России. В частной переписке (в отличие от мемуаров) нападавшие на обозы, курьеров, фуражиров, отставших французов казаки упоминались гораздо чаще, чем другие части российской армии[66]. После 1812 г. уже не пущенные кем-то слухи, а рассказы очевидцев, вырвавшихся из рук смерти, вернувшихся из заснеженных просторов России, живописали почти инфернальную картину. Рассказы тех, кто вернулся из России, «только подкрепили образ русского азиатского варварства»[67].

По воспоминаниям участников кампании 1812 г., казаки были олицетворением варварства, якобы даже русские помещики боялись казаков больше, чем французов[68]. Французские мемуаристы постоянно называли казаков потомками скифов, отмечали их дикость, жадность и жестокость. Сержант Бургонь так описывает внешний облик казака: «Этот человек был безобразен: плечи как у Геркулеса, косые глаза, глубоко сидящие под нависшим лбом. Его волосы и борода, рыжие и густые как конская грива, придавали его физиономии дикий вид»[69]. Доктор Р. Фор опубликовал в 1821 г. свои воспоминания, в которых упоминает один эпизод, как в октябре 1812 г. казаки, конвоировавшие французских пленных, кололи последних пиками, проверяя, не притворяются ли они мертвыми. Объясняет он такое поведение особенностями климата, влиявшего на физиологию казаков[70]. Другой мемуарист подытоживает: «Картина России и ее обитателей — самая печальная из всех, что можно увидеть». Ж. Антре называет такие мемуары «эхом» тех переживаний, что испытывали их авторы в 1812 г., и предполагает, что аналогичные рассказы как раз и слышали французские обыватели от вернувшихся из России военных[71].

Даже благосклонная к России мадам де Сталь нагоняла страху на читателей. Вот каким увидела она в 1812 г. нерегулярные казачьи части на одной из станций в России: «Казаки, не дожидаясь приказа и не получив мундиров, шли на войну в серых одеяниях с широкими капюшонами, с длинными пиками в руках. Я совсем иначе представляла себе казаков. Живут они, как я и думала, за Днепром, ведут независимый образ жизни на манер дикарей, однако во время войны беспрекословно исполняют приказы командиров. Обычно самыми грозными кажутся воины, облаченные в яркие мундиры. Тусклые тона казацкого платья внушают страх совсем иного рода: кажется, будто в бой идут призраки»[72].

В кампании 1813 года также был свой, используя выражение В.Г. Сироткина, «фронт военно-дипломатической пропаганды», дополняющий другие фронты наполеоновских войн[73].

С одной стороны, «русские развернули искусную пропаганду, нацеленную на немецкое общественное мнение»[74]. Прокламации уверяли немцев, что русские армии лишь протягивают им «руку помощи». В Пруссии русские позиционировали себя однозначно как освободители, в Саксонии призывали к восстанию против Наполеона: «…тот, кто не за свободу, тот против нее! Выбирайте — или мой братский поцелуй, или острие моей шпаги», — писал П.Х. Витгенштейн в своей прокламации[75]. М.-П. Рей в своем стремлении подчеркнуть важность изучения взаимных представлений народов в ходе военного конфликта увлекается, искусственно сужая мотивацию немцев: «Русская пропаганда в немецких землях не замедлила принести свои плоды: враждебность по отношению к французам становилась все более открытой»[76]. Не будем преувеличивать силу пропаганды: годы войн с французами, оккупация французами германских земель, приближение русских войск и их победы — вот лучшая мотивация для немцев. Другое дело, что в ходе кампании 1813 года опробовались и обкатывались некоторые приемы и идеи, которые будут использованы в кампании 1814 года, когда население французских городов будет поставлено перед тем же выбором: поцелуй или шпага!

Ш. Корбе показалось, что Наполеон в 1813 г. надеялся на возможность потепления русско-французских отношений, и потому французская пресса осторожничала в отношении России. На протяжении всего 1813 г. французские газеты регулярно печатали различные новости из Санкт-Петербурга, и общий настрой этих новостей (по крайней мере, тех, что печатались в Moniteur) не был враждебен России: Наполеон следил за разногласиями в лагере своих врагов, из которых могло бы родиться новое франко-русское сближение[77].

Здесь Ш. Корбе пытается распространить и на 1813 г. свою общую оценку эволюции отношения Наполеона к России: лишь утратив надежды на сотрудничество с Россией в борьбе с Великобританией и обнажив шпагу, Наполеон озвучил уже другую программу — отделить Россию от Европы: «Нужно отбросить русских в их льды, чтобы лет двадцать пять они не вмешивались в дела цивилизованной Европы. <…> Балтика должна быть для них закрыта. <…> Цивилизация отвергает этих жителей Севера. Европа должна уладить свои дела без них»[78]. В 1813 г. французы продолжили эксплуатировать тему русского варварства, притом что немцев они воспринимали за тех же полуварваров. Одна из прокламаций Наполеона своим солдатам от 3 июня 1813 г. из Лютцена призывала отбросить «этих татар в их ужасный климат», чтобы они «остались в своих ледяных пустынях, пребывая в рабстве, варварстве и коррупции»[79].

Что касается собственно казаков, то они стали, как выразился генерал А.П. Ермолов, «удивлением Европы». Иррегулярные войска были разбросаны по отдельным отрядам и корпусам, но в целом «казачьей коннице для действий в Европе был предоставлен большой простор»[80]. Насколько невероятны были слухи, распускаемые о казаках и о нерегулярных частях в составе русской армии, можно судить по рассказу некого Л. Гусселя «Первые русские в Лейпциге» о событиях марта 1813 г.: «Все сгорали от желания увидеть пользовавшихся дурной славой и внушавших страх казаков, которые, по описаниям французов, едва ли имели человеческий облик, и, поднявшись на башни, искали невооруженным и вооруженным глазом скачущих всадников <…> Наибольшее волнение у всех вызвали башкиры, о которых можно было услышать самые невероятные вещи и которые по слухам имели только один глаз на лбу, длинные морды и огромные клыки вместо зубов. <…> Каково же было удивление, когда они увидели правильные черты лица и совершенно пропорциональное телосложение <…> Вскоре мы с ними познакомились, и дети вертелись среди них, но ни один из них за это время не пропал»[81]. Казаки были в общих чертах в курсе того, что здесь о них думали. В Дрездене им было достаточно бросить взгляд на витрины издательств, чтобы увидеть, в каком образе их здесь представляли[82].

Лучшее лекарство от пропаганды — личный опыт. Возглавлявший муниципалитет г. Ломара[83] Франсуа Гумпертц еще зимой 1813 г. сочувствовал французским солдатам, которые «были хозяевами Москвы, но оказались разбиты холодом», и отмечал, что «здесь многие боятся русских», выказывая при этом надежду, что до Ломара они не дойдут. Чуть позже, в письме от 12 июня 1813 г. своим родственникам во Францию, он пишет, что настроения уже явно в пользу союзников: «Казаки, которых так боялись, теперь воспринимаются как спасители»[84]. Когда в Ломар все же вошли 80 казаков и два башкирских полка, то на постой казачьи офицеры разместились у него дома. Вечером к ним присоединились все башкирские офицеры: стали есть и пить. Оказалось все не так страшно: «Казаки — народ грубый, малокультурный, но от природы добродушный. Если им дать водки, то они будут довольны»[85].

У французов же, видимо, было больше, чем у немцев, оснований опасаться казаков. Мы не сможем сейчас заглянуть в глубины их душ и подсознания, где, возможно, нашла свое место вина за эксцессы, сопровождавшие «освобождение Европы» и строительство Великой империи, или, по крайней мере, понимание, что по делам и воздастся. Но что историкам под силу, так это отследить усилия наполеоновских властей по формированию образа врага.

Наполеоновская пропаганда

Военная кампания зимы 1814 года, как и предыдущие наполеоновские войны, сопровождалась активной пропагандистской кампанией. Союзное командование выпускало и распространяло среди населения Франции различные прокламации, имеющие целью убедить обывателей в миролюбивости и умеренности союзников, противопоставить личные амбиции Наполеона интересам Франции, внести побольше раздора в общественное мнение французов, предотвратить возможные народные волнения и массовое вооруженное сопротивление интервенции. Наполеоновские власти старались через прессу возбудить у населения ненависть к захватчикам, побудить французов взяться за оружие. Задача Наполеона — сплотить нацию, задача союзников — изолировать императора.

М.-П. Рей оговаривается, что Наполеон «пытался ответить» на пропаганду союзников[86]. Но, вспомнив все, что предшествовало кампании 1814 года, не будем отнимать пальму первенства у императора Франции и начнем именно с наполеоновской пропаганды.

История наполеоновской пропаганды неоднократно привлекала внимание исследователей. Чаще всего историки обращали внимание на политику Наполеона в отношении печати. При этом многие подчеркивали, что он был одним из первых государственных деятелей, не просто понимавших необходимость целенаправленного воздействия на общественное мнение, но и блестяще это осуществлявших. о Наполеоне как о выдающемся «мастере по связям с общественностью» писал, в частности, Р. Холтман, по мнению которого талант Бонапарта и как пропагандиста — организатора, и как пропагандиста — непосредственного исполнителя особенно наглядно проявился в его взаимоотношениях с прессой[87]. В отечественной историографии также сложилась определенная традиция изучения как общих вопросов «войны перьев» в годы наполеоновских войн, так и вполне частных вопросов наполеоновской пропаганды. Между тем, как утверждал не так давно Уэйн Хенли, история использования Наполеоном пропаганды — яркий пример того, что в наполеонистике еще есть малоизученные области[88].

Главной задачей наполеоновской пропаганды в кампании 1814 года было возбудить среди населения чувство патриотизма, поднять гражданское население Франции на массовое сопротивление интервентам, т. е. повторить 1792 г., когда французы в целом охотно откликнулись на призыв революционного правительства «Отечество — в опасности!».

Для этого пропаганда стремилась использовать архетипический страх французов перед «нашествием варваров», «азиатов», «дикарей». Война с Россией представлялась как война мира цивилизованного с нецивилизованным, варварским. Символом же русского варварства стали казаки, а к 1814 г. лекала, по которым кроился образ казака, уже были готовы. Общий вывод сформулировал еще Ш. Корбе: «…когда русские вошли во Францию, у них уже была устойчивая репутация варваров»[89]. Ш. Корбе вторят и современные исследователи: казаки — эти «пожиратели свечек» и детей, были в глазах французского общества воплощением отсталости, в которой пребывала тогда империя русского царя[90]. Тем самым наполеоновская пропаганда пыталась, с одной стороны, посеять сомнения среди союзников по антифранцузской коалиции в правильности сделанного ими цивилизационного выбора, а с другой — поднять французов на борьбу с очередным «нашествием».

Наполеон полагал, что французская нация «подвержена быстрому восприятию» и отличается «живым воображением и сильным выражением чувств». 4 января 1814 г. император писал своему министру иностранных дел А. Коленкуру: «Опустошения казаков вооружат жителей и удвоят наши силы. Если нация последует за мной, враг погибнет»[91].

В официальной переписке Наполеона, в его декретах лексема «русские» часто соседствует с лексемой «казаки». Так, 21 февраля из своей генеральной штаб-квартиры в Ножан-сюр-Сен Наполеон примирительно писал императору Австрии, что армии Блюхера и Клейста уже разбиты, а война между французской и австрийской армиями не в интересах ни французов, ни австрийцев. И далее, как бы между прочим, но как о само собой разумеющемся, упоминается о населении Франции, «раздраженном в высшей степени всяческого рода преступлениями, произведенными казаками и русскими»[92]. 26 февраля из Труа император писал тому же А. Коленкуру, что «всяческого рода зверства (atrocités), совершенные казаками и русскими», всколыхнули столицу, Париж вооружается, 200 000 человек взялось за оружие, этим вооруженным населением командуют 8000 бывших офицеров и т. д.[93] Вновь ни англичан, ни немцев… Только «русские и казаки». Император практически шантажирует казаками. Из Суассона он обращается к своему брату Жозефу: «Вы мне пишете, как если бы мир зависел от меня, но я послал вам бумаги. Если парижане хотят видеть казаков, то потом они раскаются, и вы должны сказать им правду»[94].

5 марта из главной квартиры императора, что находилась в Фиме, последовали два декрета, которые, по замечанию Ф. Коха, провозглашали войну на истребление и объявляли сопротивление интервентам долгом всякого гражданина[95]. В первом декрете в связи с тем, что союзники обещали расстреливать каждого французского крестьянина или горожанина, захваченного с оружием в руках, Наполеон обещал за каждого такого француза мстить, репрессируя пленных союзников. Во втором декрете «русские и казаки» опять выделены Наполеоном отдельно: «В то время как население городов и деревень, возмущенное жестокостями, которые совершили над ними враги, и особенно русские и казаки, из чувства национальной гордости взялось за оружие, чтобы останавливать отряды врага, захватывать его конвои и вообще наносить ему максимально возможное зло, то во многих местах мэры или другие члены магистрата отговаривали население от этого». В связи с этим всех, кто вместо того, чтобы подстегивать патриотический порыв, будут таковой охлаждать, предлагалось рассматривать как предателей[96].

В. Девеле опубликовал обнаруженный им в архиве рапорт префекта департамента Кот-д’Ор министру внутренних дел от 19 января 1814 г. Составленный в Семюр-ан-Осуа рапорт повествует об отступлении французов из Дижона. Префект отдельно останавливается на описании состояния умов и, в частности, отмечает, какое положительное воздействие оказала на население департамента прокламация императора, «написанная с той добротой, что свойственна самому прекрасному из суверенов, наполненная силой и правдой и проникающая в самые глубины сердца»[97].

Понятно, что префекты будут преувеличивать влияние наполеоновских прокламаций на умы. А вот история Шомона демонстрирует нам другую картину. Уроженец этого города Клод-Эмиль Жолибуа, автор многочисленных сочинений по истории Верхней Марны, основатель «Литературного и научного общества Марны» и знаток департаментских архивов, в своей «Истории Шомона» посвятил несколько страниц событиям в этом городе в начале 1814 г. Свое повествование он начинает с 4 января[98]. «В Шомоне воцарилась растерянность. Враг пересек границы. Население группировалось на улицах: люди возмущались бездействием и молчанием властей; добивались новостей». В 4 часа дня комиссар полиции вышел из ратуши и после барабанной дроби зачитал прокламацию сенатора и главного церемониймейстера императорского двора, назначенного чрезвычайным эмиссаром в департамент Верхней Марны, графа Сегюра. В прокламации говорилось, что оставленный своими союзниками император, заботясь о славе нации, мог бы еще продолжать борьбу с коалицией, но, зная от местных властей, что это «благородное дерзновение» (noble audace) стоило бы и так претерпевшим большие тяготы французам очень дорого, он «предпочел свою славу счастью народа» и принял все условия врагов. Враги же под всякими предлогами отказались подписывать мир и вторглись в пределы Франции. «Враг во Франции!» — уже только одно это словосочетание, как следовало из прокламации, налагало на всех французов определенный долг, побуждало к определенным действиям. Прокламация предостерегала французов от излишней доверчивости обещаниям союзников и призывала их к массовому сопротивлению: французы не должны быть ни введены в заблуждение, ни напуганы их лживыми заявлениями. Не надо думать, что противник будет продвигаться в глубь страны, население которой вооружается, чтобы остановить его. Прокламация апеллирует к буржуазной расчетливости и смекалке: «Настолько человек должен был бы быть глуп, чтобы поверить в мнимую умеренность этих иностранцев? Их армия в Германии не имела денег и использовала долговые расписки. По прибытии в страну, в первый день они еще платят несколько экю, во второй расплачиваются бумагой, на третий — насилиями и оскорблениями»[99]. Для острастки жителям сообщалось, что армия Наполеона скоро прибудет в их регион, и те, кто вел себя храбро, будут увенчаны славой, а те, кто струсил, покрыты презрением. Необходимо сохранять спокойствие, не бояться врага, ибо мир близок. А те жертвы, на которые правительство призывает пойти, необходимы для заключения выгодного мира. Для того чтобы мир был заключен, враг должен потерять всякую надежду жить за счет населения: отбирать у богатых имущество, а бедных заставлять работать. Только известие о массовом восстании французов может заставить врага повернуть вспять. И казаки не страшны! Тем более что, как уверялось в прокламации, «уже один из наших авангардов изгнал их (казаков. — А. Г.) из Кольмара, а один отряд гнал их от Безансона почти до Бельфора, эльзасские фермеры уже заставили казаков раскаяться за совершенные ими насилия»[100].

Прокламацию Сегюра, оглашенную перед шомонцами, упоминает, ссылаясь на Бошана, также генерал и французский историк Леон де Пьепап: император рассчитывал в сложившихся обстоятельствах на помощь жителей Верхней Марны и заверял, что он просит принести эти жертвы в последний раз. Л. Пьепап с генеральской прямотой при этом заметил: «К сожалению, эти прекрасные слова не добавили Э. Мортье ни одного солдата»[101]. Жолибуа со своей стороны так прокомментировал прокламацию Сегюра: в 1792 и 1793 гг. с народом говорили на языке свободы, в 1814 г. чрезвычайные комиссары не смогли забыть язык придворных: можно ли вообразить себе в подобной ситуации обращение более холодное, чем прокламация главного церемониймейстера императорского двора? «Господа» шомонцы, после того как повторная барабанная дробь ознаменовала окончание чтения прокламации, снова разбрелись ругать власти по улицам и кабачкам, еще более встревоженные и возмущенные, чем раньше: родина в опасности, нас призывают встать на ее защиту, но что мы можем сделать без оружия? Наступившая ночь заставила шомонцев разойтись по домам, дабы привести в порядок свои личные дела[102].

Подобные прокламации распространялись и в других регионах Франции. В начале января 1814 г. префект департамента Йонны обратился к жителям: «Враг вступил на нашу территорию, он угрожает завоеванием нашим провинциям. Император хочет обеспечить их защиту и безопасность <…> и создать отряды национальной гвардии.

<…> Речь идет о том, чтобы заставить врага согласиться на мир, а если он откажется, то остановить его продвижение, уберечь наши села и города от грабежей, защитить наших жен, детей, родных, сохранить честь и доброе имя французов, обеспечить, наконец, наше существование и нашу национальную независимость»[103].

В начале января сенатор Ж.-П. Виллеманзи, направленный в департамент Норд чрезвычайным комиссаром, выпустил прокламацию, призывающую оказать сопротивление вторжению иностранцев: «Французы! Враг решил нарушить наши границы и вторгнуться в наши пределы. Отныне требуется защищать не наши завоевания, а саму целостность и независимость нашей территории. Поспешите в достижении этих благородных целей примкнуть к нашим батальонам. Если же найдутся подлые бунтовщики, что будут пытаться вас сбить с толку, помешать слушаться голосу ваших магистратов, то остерегайтесь их вероломных советов. Эти чудовища (как только они могут называться французами?), которые думают только о преступлениях и наживе, вскоре станут убийцами вас, ваших жен и детей. Если таковые найдутся, не давайте им скрыться. Скорее доносите на них, чтобы немедленно предать карающему мечу правосудия»[104].

Назначенный императором командовать Ронской армией маршал П.-Ф.-Ш. Ожеро, заняв 21 января Лион, на следующий день обратился к горожанам с прокламацией, начинавшейся словами: «Враг, слабый в средствах и неуверенный в своих движениях, осмелился на протяжении нескольких дней угрожать вашему городу. Призванный защитить вас, я нашел вас безоружными; с той поры я не спал и не отдыхал, пока не смог собрать все для этого необходимое…» Далее маршал больше напирал на то, что лионцы, с одной стороны, должны быть оскорблены дерзостью врага, а с другой стороны, они должны помнить и о благодетельствах заботившегося о них императора: «Любовь к своему городу всегда была отличительной чертой вашего характера. К этому благородному мотиву добавляется еще честь французского имени, к которой вы так ревностно относитесь, а также благодарность, которую вы обязаны проявить к своему августейшему правителю <…>. Вы всегда были объектом его особой заботы»[105].

Естественно, особая роль в антирусской пропаганде отводилась Наполеоном прессе.

26 февраля император писал из Труа министру внутренних дел графу Ж.-П. Монталиве: «Я не могу быть более счастливым, чем я уже есть от того немногого, что было сделано для общественного духа. Оживить общественный дух можно не стихами, не одами, а фактами, простыми и правдивыми деталями. Это вещь для понимания достаточна простая. Я не хочу, чтобы парижские газеты обманывали общественность, достаточно только, чтобы они придали гласности факты о поведении врага. Нам нужно, чтобы города, которые были заняты врагом, послали своих представителей в Париж, чтобы они там сделали отчет об увиденном, о том, что происходило у них; нужно, чтобы при этом присутствовали писатели, которые обработали бы их рассказы. <…> Совокупность всех этих фактов вызовет ярость и негодование. Именно тогда каждый почувствует необходимость обороняться, если он не хочет увидеть свою жену и дочь изнасилованными, чтобы не быть избитым, ограбленным, чтобы не подвергнуть себя всяческим оскорблениям»[106].

В наполеоновских газетах широко распространялась информация, как слишком осторожно заметила М. Губина, «иногда преувеличенная», о злоупотреблениях союзников: «был составлен страшный портрет иностранных солдат <…>. Они были обвинены в изнасилованиях, грабежах, поджогах»[107]. Речь, видимо, все же должна идти не об «отдельных преувеличениях», а о деле, поставленном на поток.

Наполеоновская пропаганда четко обслуживала пропагандистский замысел императора и усердствовала в формировании негативного образа казака.

Например, используя дегуманизирующий дискурс, газета Journal de l'Empire еще в декабре 1813 г. писала, что «из человеческого у казака только руки и ноги»[108]. Демонизация здесь служит средством оправдания убийства еще до самого факта убийства. На казака надо охотиться не как на человека, а как на зверя.

Journal de l'Empire от 29 декабря писала: враг «ведет себя насколько только это возможно плохо». «Австрийцы ограничиваются тем, что пожирают все, что найдут съедобного, и ничего не платят. Казаки напиваются, а калмыки, башкиры и другие азиаты грабят и все разрушают, как это делали их предки гунны». Как-то несколько казаков забрались на одной из ферм в винный погреб, но двенадцатилетний подросток поднял тревогу, и крестьяне из соседних деревень, вооружившись пиками и старыми ружьями, сумели прогнать противника, что и свидетельствует о прекрасном состоянии общественного духа в регионе: «каждую семью этой провинции можно считать героической»[109].

В номере Journal de l’Empire от 8 января сообщается о разграблении г. Кольмара и, в частности, отмечается: «…нет больше сомнений, что эти варвары ведут войну с нашей нацией на уничтожение». В номере от 19 января читаем: «Да, поверим казакам; они пришли, чтобы принести нам богатство, науки и искусства; тем временем они разграбили Бург и Лаон-ле-Солнье; они изнасиловали женщин прямо на улице средь бела дня»[110]. На следующий день в газете публикуется письмо некоего собственника от 16 января о мучениях в Шалон-сюр-Марне (сегодня Шалон-сюр-Шампань). В номере от 26 января с весьма прозрачным намеком цитировался Карл Мартелл, призывавший накануне битвы при Пуатье остановить «варваров». Journal de l’Empire 30 января предупреждает французов, что союзникам верить нельзя: «Для них нет ничего святого, если вы не возьметесь за оружие, то вас ожидает самое ужасное рабство». 31 января описываются насилия, произошедшие тремя днями ранее над населением Сен-Дизье, а 19 февраля повествуется о разрушении Вошампа и насилиях казаков над женщиной 60 лет и над девочкой 12 лет.

Journal de l’Empire от 24 февраля 1814 г. сообщает новости из Шато-Тьери: враг вступил в город и начались грабежи, которые не прекращались всю ночь с 12 на 13 февраля… Какой-то офицер пришил священнику на сутану эполеты, а какого-то фармацевта, пытавшегося оказать сопротивление, так ударили прикладом, что он скончался. «Одна девочка была изнасилована четырьмя солдатами на глазах ее матери и затем брошена в канаву, где она осталась умирать». Многие жители, наслышанные о русских и прусских солдатах, предпочли провести эту ночь в поле[111].

Journal de l'Empire от 28 февраля 1814 г. бодро повествует о том, как население «повсеместно вооружается» и готово бить врага при первой встрече. Более того, даже «заключенные рассматривают жандармов не как охранников, а как своих защитников»[112]. Тут же приводится пример, как под Шато-Тьерри местные национальные гвардейцы при поддержке гвардейского эскадрона обстреляли вражеских фуражиров, ранив несколько человек и пленив 12 казаков.

В этом же номере опубликован отчет о депутациях принятых парижской мэрией из разных коммун департамента Сены: Монтро, Сезанна, Ножан-сюр-Сен, Провена и Шато-Тьерри.

Мэр города Монтро и его помощники сообщали о событиях, якобы имевших место в городе и его окрестностях. Речь шла о вюртембержцах, которые «обрекали на опустошение одновременно и хижины, и дома, и даже замки. Грабежей, изнасилований и поджогов едва хватает, чтобы удовлетворить их ярость и гнев. Сестра священника Базоша, чтобы избежать жестокости со стороны одного казака, бросилась в пруд, где и утонула; наконец, господа, даже храмы не были пощажены». Жители были вынуждены покинуть свои дома и провести несколько ночей в лесу, несмотря на суровую погоду[113].

Депутация из членов муниципального совета Сезанна поддержала интонацию коллег из Монтро: «4 февраля мы имели несчастье быть завоеванными 2 тысячами казаков и 3 эскадронами пруссаков…» Реквизиция за реквизицией, бесконечные требования, «одно экстравагантнее другого»… За время их четырехдневного пребывания город вынес столько, сколько не выносил за две недели присутствия 10 000 регулярных войск[114].

Командующий национальной гвардией, мэр и несколько членов муниципального совета Ножан-сюр-Сена писали, что ночью 12 февраля враг вошел в город и находился в нем вплоть до 21 февраля, «когда мы были освобождены войсками Императора». Все это время город подвергался грабежу и разорению. Двери во всех домах выбиты, мебель изломана, зеркала разбиты. Жители вынуждены были прятаться в полях и лесах. «Среди многочисленных черт дикости, которые характеризуют эти орды варваров, мы особо отметим следующую. Одна почтенная женщина 60 лет носила кольцо с бриллиантом. Бандиты, когда ее грабили, сколько ни пытались, не смогли снять этот перстень и просто отрезали ей палец: женщина умерла от боли». Даже присутствие в городе императора России и короля Пруссии не остановило грабежи. Барклай де Толли 19 февраля опубликовал приказы, по которым грабежи очень строго наказывались, но и эта мера не возымела действия[115]. Донесение заканчивалось пассажем, призванным убедить парижан в безусловном варварстве врага и необходимости встать под знамена Императора: «В хмельном упоении от своих эфемерных успехов русские публично заявляли о своем скорейшем вступлении в Париж и намерении уничтожить все памятники, напоминающие о триумфальных победах французов, предать город грабежу, увезти с собой в Россию французских женщин, чтобы заселить ими свои ужасные пустынные пространства, взорвать Тюильри, превратив эту резиденцию искусств в руины»[116].

Далее в газете публиковался вариант описаний злодеяний врага, якобы представленный депутацией от Шато-Тьерри: «Они позволяли себе самый необузданный грабеж, акты варварства, которые вызывают ужас и негодование. Сначала они открыли тюрьмы, чтобы найти себе проводников из числа содержавшихся здесь злодеев. Все жители, которые им встречались в этот момент, подвергались без различия пола и возраста грабежу и насилию. Аптеки были не только ограблены, но и разорены: сосуды были разбиты, лекарства перемешаны и выброшены на улицу, без сомнения, для того, чтобы лишить помощи наших больных и раненых». Взломали двери местного колледжа, ударили копьем в грудь его директора, ворвались в дом для престарелых и душевнобольных, у которых отняли одежду, а некая пациентка вообще «стала объектом их брутальности». Одну пожилую женщину изнасиловали на теле ее убитого накануне мужа, другую молодую девушку после изнасилования проткнули пикой (на следующий день она скончалась), третью после группового изнасилования бросили в шлюз, четвертая тщетно искала себе убежища и защиты в церкви. Двери церкви были выбиты топорами, все разграблено. Несчастный пастор, который несколько лет жил в Москве и мог общаться «с этими монстрами на их языке», не смог ничего поделать. Нескольких детей они хотели захватить с собой, чтобы вывезти их в Россию, но, к счастью, тем удалось сбежать. В некоторых домах остались следы попыток поджога, а несколько ферм на пути их движения были действительно преданы огню, несколько человек убиты, а несколько захвачены, чтобы служить проводниками. «Таким образом, ни пол, ни возраст, ни больницы, ни замки, ни церкви, ни школы, ни сан священника — ничто не могло быть защитой от их ярости; эти хитроумные разбойники, вступив к нам со словами мира на устах, с обещаниями строгой дисциплины, безопасности личности и сохранности собственности, подвергли нас грабежам, убийствам и поджогам»[117].

Вслед за новостями из Шато-Тьерри публиковался рапорт депутации из Провена… Судя по нему, этот город был занят частями союзников с 13 по 18 февраля. В первый же вечер оккупанты затребовали множество вина и водки. На следующий день начались реквизиции материи, табака, сахара, железа, лошадей и т. д. Все это время русские солдаты, казаки, башкиры, калмыки стояли лагерем в городе и его округе, грабя магазины и жителей[118]. Самой тяжелой была ночь с 17 на 18 февраля — перед отступлением вражеского арьергарда из города. Тогда ограбили, выломав окна и двери, около четверти домов в городе. Повсюду сеяли запустение и разорение, город только чудом избежал поджога, которым угрожали отступавшие. «Эти варвары способны на любые эксцессы: мы видели, как средь бела дня с граждан снимали их одежду; один почтенный старик, подвергшийся нападению казаков, остался в буквальном смысле голый на ступенях своего разграбленного замка. Они опустошили и разграбили деревни, фермы, замки, загородные дома, забрали с собой почти всех лошадей, повозки, крупный рогатый скот, зерновые и кормовые; разрушены либо сожжены не только отдельные фермы или дома, но и целые деревни в долине Сены»[119].

В номере от 4 марта 1814 г. Journal de l’Empire вновь описывает на двух страницах различные случаи насилия русских над местным населением и среди прочих возвращается к случившемуся в Провене, дополняя тем самым публикацию от 28 февраля. В этом городе еще в первый день занятия его союзниками, 13 февраля в 10 часов вечера, пять казаков ворвались в дом к вдове бакалейщика, где оставались до 5 утра 14 февраля. В течение этих 7 часов вдова успешно защищала от них свое целомудрие: «…ей стоило больших усилий ускользнуть из их рук». Счастливо спаслась даже ее дочь 14 лет. Правда, найдя портрет покойного бакалейщика, казаки нанесли по нему несколько ударов кулаками, ну и, конечно, «дом был полностью разграблен». Но тогда не всем женщинам удалось избежать насилия. В другом доме 12 казаков ворвались к 48-летней женщине (имя в этом случае не называется), повалили ее на землю, зажали рот рукой и «удовлетворили свою брутальность». Затем насильно напоили ее водкой, избили, а дом ограбили. Другие пять казаков ворвались в дом мясника, его жена пыталась забаррикадироваться в магазине, но дверь была выбита, а сама женщина получила пару ударов прикладом в живот[120].

Помимо «новостей из коммун» и «адресов делегаций» Journal de l'Empire практиковал публикацию анонимных «писем из армии». В одном из таких писем, напечатанном в номере от 4 марта 1814 г., говорилось о событиях в Труа: «…русские <…> сеяли повсюду опустошение и террор»; казаки сжигали фермы и посевы, «…я знаю, — уверял автор этого письма, — из уст жертв, что русские офицеры постоянно стояли во главе грабительских экспедиций своих подчиненных, забирая все лучшее себе»[121].

Кажется, уже и грехов-то не осталось, в которых еще можно было бы обвинить неприятеля… Journal de l’Empire от 6 марта открывался описаниями, имевших якобы место насилий над французскими священниками. Утверждалось, что в Пон-сюр-Йоне 2 марта «враг обращался с населением кантона самым варварским способом»… Местный священник 73 лет стал первой жертвой свирепой жадности русских. Они разорили его кабинет, испортили мебель, одежду; «ярость монстров дошла до того, что они ему нанесли несколько ударов саблей плашмя». Затем приставили саблю к горлу и стали требовать, чтобы он назвал место, где прятал свои деньги…

Еще более печальные события, продолжает газета, произошли со священником Базошем. «Русские солдаты посягали на целомудрие его племянницы, и он пытался оказать им самое решительное сопротивление, но четверо из бандитов посадили его на лошадь и повезли в поле, чтобы расстрелять. К счастью ему удалось ускользнуть от них и вернуться домой окружной дорогой. Но племянницу свою он там не обнаружил. Когда он зашел в сад, ужасная картина открылась его глазам. Племянница лежала в яме, куда она бросилась, чтобы спастись от бандитов»[122].

Тот же выпуск газеты сообщает о разграблении Суассона: «Несмотря на прокламацию Ф.Ф. Винценгероде[123], в которой он обещал жителям личную безопасность и сохранность их имуществ, большая часть домов была опустошена», а «одним из первых действий властей, которые называют себя нашими освободителями, было предоставить свободу заключенным в тюрьме злоумышленникам. Русские увозят с собой мужчин, способных носить оружие, возможно, чтобы увеличить число своих казаков; они также забрали с собой заключенных в тюрьме женщин, пренебрегая болезнями, которыми те болели»[124]. Повсюду, уверяла газета, «где побывали русские, жители единодушно выражают одно чувство: смерть предпочтительнее игу этих иностранцев»[125].

Номер Journal de l'Empire от 8 марта вновь содержит сообщение из муниципалитета Сезанна: «…на повестке дня — воровство, насилие, жестокое обращение». Многие умерли «от ужаса и зла, что они испытали на себе. В том числе и несколько женщин — „жертв их звериной жестокости“. Разграблены три фабурга, жители изгнаны их своих домов, а мебель пущена на костры биваков этих „диких обитателей севера“»[126].

Journal de l'Empire от 16 марта утверждала, что враг творит величайшие злодеяния на захваченной им территории. Так, в Маконе один крестьянин был расстрелян только за то, что был задержан с вилами: 24 часа его труп с воткнутыми в тело его же вилами был выставлен на всеобщее обозрение[127].

Journal de l'Empire от 20 марта 1814 г. поместила на своих страницах отрывок из рапорта аудитора из Монмираля на имя министра внутренних дел о событиях в этом городе 25 февраля. Сообщается, что, войдя в город 25 февраля, казаки не покидали его до 12 марта[128]. 6 марта «атаман» вообще приказал город разграбить из-за того, что семерых казаков, удалившихся накануне на некоторое расстояние от города, посмели обстрелять местные жители, убив при этом одного из них. В результате Монмираль пережил все те ужасы, которые испытывает город, когда его берут приступом. «Не убереглись ни девочки, ни даже женщины старше 70 лет: варвары до того дошли в своей бесстыдной дикости, что удовлетворяли свою похоть прямо посредине улицы». Разграбили не только город, но и близлежащий замок. Автор уверял, что в его ушах еще слышны крики женщин и детей, смешанные с диким смехом и рыком казаков, и перо просто отказывается описывать все те ужасы, что он успел увидеть перед тем, как «покинул город»[129].

Современные французские исследователи, так или иначе затрагивавшие тему образа казака в наполеоновской прессе, кажется, единодушны в понимании того, что пропаганда есть пропаганда. Но нюансы, как всегда, имеются.

Ж. Антрэ отмечет, что изображаемый в прессе образ казака сливается с образом дикаря в литературе путешествий. Журналистские физиогномика и тератология соединяют привычное изображение преступников и традиционные представления о врагах: «…казак — это человек, которого нужно убить». И в этом отношении провинциальные газеты вторили столичным. Например, «департаментская газета Сены и Уазы еще в первом триместре 1814 г., когда враг еще не находился на территории департамента, уже отводила большое место пропаганде: здесь регулярно печатались отрывки из книг, оды, песни, призывающие к борьбе с врагом. Здесь мы найдем и стереотипы восприятия русских: указания на их деспотический политический режим и нежелание сражаться по правилам»[130].

М.-П. Рей, посвятившая специальную статью этому вопросу, озаглавила один из ее разделов «Полулюди, полузвери: воскрешение старых образов». Речь здесь идет об образе казака, циркулировавшего в умах французов в январе-марте 1814 г. Автор упоминает «враждебные образы, транслируемые годами наполеоновской пропагандой» и признает, что многочисленные статьи, появлявшиеся в Journal de l'Empire на протяжении всего января, способствовали распространению ужасных и враждебных представлений о казаках-варварах, «поедателей свечей» и младенцев[131]. Посыл же тут такой: «Несмотря на то что большая часть городов и деревень не оказала никакого сопротивления, насилия и бесчинства, совершенные казачьими соединениями, тотчас потребовали возрождения старых образов»[132]. У читателя может сложиться впечатление, что возрождение старых образов — вынужденный и оправданный ответ на неспровоцированные бесчинства казаков. Мы же видели, что возрождать или воскрешать эти образы нужды не было, ибо они и не умирали. Да и каждый отдельный случай упоминания в прессе о «бесчинствах» требует критического отношения.

Б. Блондо, комментируя дискурс Journal de l'Empire, отмечает, что дело здесь не обошлось без некоторых «преувеличений или неточностей»: «…мы знаем, что Бург не был разграблен и никакой другой источник не подтверждает гибель крестьянина из Макона. Но реальность фактов мало важна, цель — продемонстрировать читателям бесчеловечность и монстроообразность солдат союзников, для которых даже находится такое „поэтическое“ определение, как „исчадия Ада“, что подчеркивает демоническую, сатанинскую сторону этих людей». Не исключено, что наполеоновская пресса намеренно смешивала казаков с различными азиатскими народами, которые действовали в русской армии как нерегулярные части (с калмыками, башкирами или киргизами), подчеркивая их варварство и дикость. Такие описания могли вызвать лишь «настоящий психоз» у гражданского населения[133].

В духе Journal de l'Empire писали свои донесения и военные чины. Морис-Анри Вейль привел в своей книге некоторые из них. Так, О.Ф.Л. Мармон писал из Сезанна 23 февраля 1814 г.: «Некоторые отряды казаков дошли до Крезанси и Паруа, где они совершили чудовищные бесчинства». Отправившийся сюда с 200 гвардейцами почетного караула генерал Винсент опоздал: казаки уже сожгли села. Тогда он изложил в письме 24 февраля из Шато-Тьерри военному министру ставшие ему известными сведения (основанные на рассказах местных жителей) о набеге на этот район казаков: они расправились с семьей начальника почты и одновременно с семьей мэра деревни. Самого мэра они зарубили и труп привязали к дереву, а его только что родившую жену в ярости пытались сжечь вместе с ребенком, который лишь чудом спасся: «Нет такой низости, на которую они были бы не способны»[134], - заключает генерал.

Чего больше в подобных донесениях — личных впечатлений или стремления выполнить инвективы? Тот же Мармон в своих мемуарах упоминал, что, когда Наполеону доложили о том, что гражданское население Франции находится в бедственном положении из-за действий армий союзников, он ответил: «Это расстраивает вас?! Эх! в этом нет большого вреда! Когда крестьянин разорен, когда его дом сгорел, ему ничего не остается кроме как взять в руки ружье и идти сражаться». Вице-коннетабль Франции ЛА Бертье писал Мормону от 12 февраля 1814 г., чтобы тот «повсюду, где останавливается», издавал прокламации, в которых бы сообщал об успехах французского оружия, а также о том, что «настало время народу подняться и напасть на врага, остановить казаков, взрывая мосты, перехватывая обозы, лишая их пищи»[135].

Е. Тарле в свое время заметил, что «основной наполеоновский принцип, между прочим, состоял в том, что газеты обязаны не только молчать, о чем прикажут молчать, но и говорить, о чем прикажут, и главное — говорить, как прикажут. И любопытно, что Наполеон требует, чтобы все газеты в строгой точности так мыслили, как он в данный момент мыслит: со всеми оттенками, со всеми иногда весьма сложными деталями, чтобы и бранили, кого нужно, и хвалили, кого нужно, с теми самыми оговорками и пояснениями, которые находит нужным делать сам император, браня или хваля данное лицо, данную страну, данную дипломатию»[136]. Не только газеты, но и все официальные лица были подключены к пропагандистской кампании. Бертье призывал маршалов и генералов составлять прокламации, министр полиции А.Ж.М.Р. Савари то же приказывал префектам.

М. Блондо нашел в департаментском архиве любопытный документ, свидетельствующий о существовании прямых приказов префектам распространять прокламации, представляющие собой газетные компиляции, порочащие в глазах населения союзников и казаков. Это Савари приказывал 7 марта 1814 г. префекту департамента Соны и Луары барону Л.-Ж. Ружу — распространять информацию о «жестокостях, чинимых противником в наших провинциях». Если посылаемых префекту экземпляров прокламации не хватит, ему велено допечатать тираж: они «должны быть расклеены во всех городах и коммунах, на дверях церквей, почт, налоговых контор, во всех публичных местах»[137]. Задолго до Блондо об этом же писал К. Ру: министр внутренних дел приказал префектам нагнать страху прокламациями о казаках, этих «кровавых полчищах варваров, для которых нет ничего священного» и которые разоряют дома, уничтожают урожаи и разрушают алтари[138]. Чрезвычайный комиссар Ж.Д.Р. Ла Круа граф де Сен-Валье и его помощники с готовностью реализовывали в Гренобле эти установки, как только могли. Как выразился К. Ру, играли на всех струнах души сразу: «страх», «надежда», «память», «любовь», «благодарность», «самоотречение» и т. д. «Даже небольшой беспорядок, произведенный в регионе врагом, превратился под их пером в неслыханное насилие. Союзные армии были превращены в армии гуннов, в схватке с которыми наши отцы должны были либо победить, либо умереть»[139].

В свою очередь министры, генералы, префекты прямо предписывали мэрам городков, в которых побывали казаки, отправить в Париж для публикации в прессе описания их «злодеяний». И не важно, как там было на самом деле: разнообразные «новости с мест», «адреса», «письма из армии», напечатанные в официальной прессе, должны были бы убедить читателей, что русские хотят отомстить за Москву и сжечь столицу Франции, а женщин и девушек угнать в Россию, чтобы заселять там ими пустынные пространства. Кто-то из мэров дал требуемые «показания», кто-то отказался, а кого-то и не спрашивали… М.П. Рей цитирует дневник старшей сестры Шатобриана мадам Мариньи от 9 марта 1814 г.: «Газетные публикации о преступлениях союзников сильно преувеличены. Мэр Суассона, увидев свое имя под докладом, которого он не делал, явился в Париж, страшась гнева врагов, которые могли бы наказать его за клевету. Господина герцога де Лианкура, мэра небольшой деревни, настойчиво склоняли к обличению бесчинств, совершенных на его земле, он всегда отказывался, не желая лгать»[140]. Мы увидим, что так же, как Лианкур, поступил и мэр Немура Дорэ[141].

Публикации в газетах любопытно сравнить со свидетельствами местных жителей. Мы видели, о каких ужасах в Провене повествовала Journal de l'Empire. Аббат Паске из Провена, описывая в своем дневнике события в городе от 16 февраля, отмечал, что на расквартированные в городе войска[142] «не было причин жаловаться, они получали все, что хотели», а вот соседние деревни, действительно, были разграблены, включая фураж. При этом «казаки надругались над многими женщинами, как молодыми, так и старыми». Впрочем, аббат конкретики здесь не приводит, видимо, пересказывая сплетни. А вот что он знает точно, так это то, что у его друга из коммуны Поиньи казаки сломали дверь в винный погреб и унесли или выпили почти половину его содержимого. Ему самому пришлось столкнуться с тягой казаков к спиртному[143]. Он видел накануне казака, стучавшегося в дверь одного дома: тот попросил стаканчик водки и, когда ее ему дали, премного благодарил. Вечером постучали в дверь самому аббату. На пороге стоял одинокий молодой казак. Аббат подумал, что он также пришел за водкой и впустил его в дом. После водки и хлеба с мясом казак, положив руку на живот, сказал: «Уф, уф, капут». Он был уже немного пьян, снял с себя снаряжение, ружье поставил в угол и уселся на ковер. Затем достал из своей сумки довольно жирного и уже ощипанного цыпленка и жестами предложил аббату поджарить его на вертеле, чтобы потом вдвоем его съесть. Но до курицы дело не дошло: казак в тепле разомлел и завалился спать. Аббат, смеясь над таким гостем, позвал племянника, немного знающего по-немецки, но и вдвоем они не смогли разбудить храпящего пьяного казака. Позвали доктора, но и ведро холодной воды, вылитое на казака, не помогло. Пришлось перетащить тело и вещи казака в кладовку и оставить того на соломе спать до утра. Ночью к аббату приходили местные отставные военные и предлагали избавиться от казака, бросив его в реку, но ограничились тем, что испортили казачье ружье[144].

У Паске картина «оккупации» получается, скорее, сатирическая, чем брутальная. Но, как мы еще увидим, местные французские краеведы весьма избирательно обращались с подобными свидетельствами[145], слишком диссонировавшими с картиной, предлагавшейся официальной пропагандой или авторитетными коллегами.

Дело не ограничилось одними прокламациями, донесениями да газетными сообщениями[146]. В ход пошли как свои, так и чужие песни. Так, в Journal du département de la Marne от 29 января 1814 г. № 296 опубликована заметка «Крик отечества, или Шалонец», автор который приглашает своих читателей распевать на улицах народную песню «Du coup du milieu». Вообще-то это застольная песня, которую распевали после того, как уже выпили и закусили, — песня, как говорится, для веселья. Но теперь ее предлагалось петь для мобилизации населения, для поднятия духа во имя спасения родины, которой угрожают коалиционные силы[147]. Весной 1814 г. вышла в свет брошюрка «Парижский разбег: национальная песня с приложением военной песни, переведенной с русского, и заметки о различных народах, которые образуют нерегулярные войска России, известные под именем казаков»[148]. Сначала была опубликована патриотическая песенка в защиту культурного наследия Франции от «дикого врага», от «скифов», от «рабов Севера, ставших тиранами», затем пересказывается содержание песни, «обнаруженной у одного убитого под Монтро казака», в которой казаки якобы поют о том, что «золото и женщины станут здесь нашей добычей», что французские «дети и женщины заселят наши пустынные просторы»[149] и т. д. В заметке о казаках неизвестный автор, скрывшийся под буквами «M.P.D.», пишет об «ужасной кровожадности» и склонности казаков к насилию, грабежам и разрушениям. Из сопоставления смысла французской и казачьей песни делается вывод, что никакие благородные идеи не отражаются в казачьих песнях, равно как и в их головах[150].

Еще в январе 1814 г. появились первые анонимные эстампы, иллюстрирующие, как казаки грабят и бьют мирных жителей[151]; Bibliographie de la France: ou Journal général de l'imprimerie et de la libraire за 1814 г. с января по март регулярно указывает на появление гравюр, изображающих казаков[152]. Очевидец вступления русской армии во Францию А. Дюма вспоминал: «По деревням старательно распространялись гравюры, представлявшие их (казаков. — А. Г.) еще более ужасными, чем они были на самом деле: они изображались на отвратительных клячах, в шапках из звериных шкур, вооруженными копьями, луками и стрелами»[153]. Отдельными брошюрами выходят антиказацкие памфлеты.

Своеобразной квинтэссенцией обвинений казаков стала анонимная восьмистраничная «Историческая картина преступлений, совершенных казаками во Франции»[154]. Издана она была, по всей видимости, в Париже в марте 1814 г. и призвана воодушевить французов на сопротивление врагу. Перечисляются уже известные нам по публикациям в Journal de l'Empire «события» в Монтро, Сезанне, Ножан-сюр-Сене, Провене, Труа, Пон-сюр-Йоне и других городках и коммунах. В эту компиляцию газетных страшилок вошли и донесения генерала Винсента о случившимся с семьей начальника почты в Крезанси, а также другие печатные примеры грабежей и насилий, чинимых казаками в Вьёмезоне, Суппе, Жуани, Брай-сюр-Сене, Эверли, Пасси, Сен-Совере… в Гатине «Платов и его татары» подвергли все «самому ужасному разбою»[155].

Естественно, что анонимный составитель этой агитки ни словом не обмолвился, что главным источником его информации были газетные публикации: все преподносится в качестве неопровержимых фактов[156]. В заключение сообщалось, что офицеры союзнических армий только с одной целью стремятся вступить в Париж — чтобы «жечь, разрушать памятники и похищать французских женщин, дабы пополнить население пустынных регионов России»[157], в связи с чем выражалась надежда, что «августейший император» в скором времени освободит Францию от этих «северных монстров». «Историческая картина преступлений, совершенных казаками во Франции» вновь поднимает тему каннибализма: упоминается об одном мужчине из Бре-сюр-Сен, который не имел еды, чтобы накормить казаков-«каннибалов» и опасался в связи с этим за жизнь своего ребенка[158].

На что была рассчитана наполеоновская пропаганда? На то, что национальные гвардейцы воспрянут духом, молодежь перестанет уклоняться от наборов и дезертировать, сформируются отряды добровольцев, а ветераны в отставке обучат тех, кто впервые держит ружье в руках. Пресса неустанно приводила примеры сопротивления со стороны спонтанно взявшихся за оружие крестьян или организованного противодействия союзникам партизанских отрядов[159]. В конце концов правительство окончательно решило добиваться военной помощи от всех гражданских лиц — и простолюдинов, и знати — и объявило 5 марта 1814 г. всеобщую мобилизацию[160].

Наполеоновская пропагандистская машина была рассчитана не только на разум, но и на эмоции. А что касается казаков, то в наибольшей степени — на эмоции, на то, чтобы вызвать у французов определенные чувства (в первую очередь, патриотизма). При этом население активно приглашалось стать актором пропагандистского взаимоопыления: публичная демонстрация эмоций радикализирует и углубляет сами эмоции, попытка выразить чувства изменяет (делает рельефнее) сами чувства[161]. Однако… Поддержание эмоций может привести к их «перегреву»: интенсивное переживание эмоций невозможно поддерживать в течение длительного времени. К тому же саморадикализация эмоций нарушает равновесие между ними[162]; одновременное сосуществование нескольких эмоций с попеременным их акцентированием приводит к «конфликту целей». Наконец, возможно, ушло и само «время эмоций»: дихотомию «разум — эмоции» оголили не просветители, а постреволюционная реакция на их идеи.

Желаемого результата Наполеон не добился. Отдавая должное наполеоновской пропагандистской машине, историки все же констатируют, что наполеоновские усилия по экзальтации общественного духа, возбуждению патриотического подъема были тщетны. Акцентировать внимание на свирепых казаках-варварах было для наполеоновской пропаганды не только соблазнительно, но и опасно. Развитие темы варварства могло сплотить французов, а могло дать и контрпродуктивный эффект, окончательно запугав обывателей, не видящих смысла сопротивляться[163]. Поэтому стояла задача не только изобразить казаков как варваров, но и опровергнуть мнение об их военных доблестях. Имея в виду, в первую очередь, книгу Лезюра, Ж. Антрэ отмечает, что «подчиненные Наполеона критиковали даже далекую от западной военной этики казачью манеру сражаться»: и нападали не на тех, и отступали не так. «Западные военные рассматривали казаков как жестоких дикарей, которые покидали поле боя, как только видели, что готовится кровопролитная атака»[164]. Но попытки наполеоновских властей контролировать страх гражданского населения перед казаками означали одновременно попытки поддержать этот страх в активном состоянии: нельзя контролировать то, что полностью забыто.

Наполеоновская пропаганда имела результат. Но не тот, на который рассчитывал Наполеон: из пропагандистского образа «жестокого варвара и труса» население больше запомнило «жестокость», чем «трусость», и массового сопротивления не оказало. Газеты, терроризирующие сознание французов казаками, добились не подъема сопротивления, а покорности населения. Как пишет в этой связи Ж. Берто, «прибытие врагов, впереди которых шли свирепые казаки, породил больше страха, чем ненависти…»[165]

Наполеоновская пропаганда влияла не только на непосредственное поведение французов, но и на их последующие воспоминания. Иногда человек искренне верит, что он это все помнит, а в действительности мы имеем дело с эффектом искаженного (ложного) воспоминания, с «наведенной памятью», с образами, навязанными пропагандой. Неудивительно, что французские мемуаристы будут потом наперебой писать о «варварах», а Беранже заговорит стихами о втором пришествии Атиллы и казаках, размещенных на бивуаки во французских дворцах[166].

Антинаполеоновская пропаганда союзников

Если современные историки отмечают, что история наполеоновской пропаганды еще недостаточно изучена, то тогда история пропагандистских усилий союзников в кампании 1814 года должна быть отнесена к областям еще менее известным. «Атака прокламаций», развернутая союзниками в конце 1813–1814 гг., предварявшая и сопровождавшая продвижение союзнических войск по территории Франции, осталась на обочине исследовательского интереса. Французские исследователи XIX — начала XX в., как правило, ограничивались указаниями на расхождение между прокламациями и практикой интервентов[167]. Вторя наполеоновским пропагандистам, они время от времени сетовали на «доверчивость» французов и сожалели (иногда не без нотки некоего злорадства) о том, что гражданское население вместо того, чтобы подняться на борьбу с интервентами (поверив наполеоновской прессе), предпочло без сопротивления открывать ворота городов (поверив обещаниям союзников). Конечно, такая схема слишком примитивна: мотивация поведения французов определялась не только убедительностью той или иной пропаганды. Если французы в те времена любили выражаться «врет, как бюллетень», имея в виду официальные сообщения наполеоновской прессы, то с чего бы они вдруг просто так поверили «афишам» союзников? Дело, конечно, не в одной пропаганде союзников по антинаполеоновской коалиции. Но, тем не менее, свою роль она все же сыграла: командование союзников, по крайней мере, стремилось сделать все возможное, используя «и кнут, и пряник», чтобы не вызвать во Франции массового народного сопротивления оккупантам.

Не успела закончиться военная кампания 1813 г., как союзники начали подготовку (в том числе и пропагандистскую) новой кампании. Уже 1 октября 1813 г. в Париж, Лион, Нант, Бордо, Страсбург рассылаются послания, в которых утверждается, что силы союзников столь велики, что у Бонапарта нет шансов на победу[168].

9 ноября Меттерних отправил Наполеону свои «франкфуртские предложения». Главное из них — Франция сводится к «естественным границам» (Рейн, Альпы, Пиренеи). Опубликованные в Moniteur эти весьма умеренные «предложения» союзников были многими французами восприняты с воодушевлением. И министры, и военные, включая начальника штаба армии Бертье, советовали Наполеону заключить мир. Но расчет союзников был как раз на то, что Наполеон из гордости откажется и противопоставит себя общественному мнению французов.

М.-П. Рей пишет, что это под личным влиянием Александра I союзники решили прибегнуть к оружию пропаганды. Императора же России, в свою очередь, на это подвиг «большой знаток, французской ментальности», проживший несколько лет в Париже в качестве доверенного лица русского императора и военно-дипломатического агента, — генерал-адъютант Александр Иванович Чернышев[169]. По прибытии в генеральную квартиру во Франкфурт-на-Майне в ноябре 1813 г. он представил Александру I записку, в которой предлагал принять декларацию, которая бы успокоила французский народ[170]. Обращаясь к Александру I как к «освободителю Европы», он писал, что нельзя дать Наполеону время внушить несчастным французам ложные представления о предлагаемых союзниками условиях мира (о разделе Франции и т. п.): к несчастью, «легкомысленный и легковерный характер французов» делает их жертвами обмана со стороны правительства, в то время как союзники ничего не делают, чтобы разрушить выдуманное Бонапартом. Такой вывод Чернышев сделал, по его собственному признанию, из общения со многими пленными, «достаточно образованными и думающими людьми». В этих обстоятельствах было бы хорошо, если бы Александр I, «будучи душой и главой священной лиги», инициировал подготовку бумаги, в которой бы от имени всех союзников заявлялось о чувствах, что движут ими в этой войне. Французов надо убедить, что союзники не имеют никаких намерений унизить эту нацию, что идея доминирования над европейскими народами не принесет французам счастья, что она противоречит естественному порядку вещей. Манифест сей, по мысли Чернышева, должен был заканчиваться ясной и четкой декларацией об условиях мира. Комбинируя геополитические и психологические аргументы, Чернышев подчеркивал необходимость придерживаться миролюбивых интонаций. Он довольно четко обозначил главную задачу: надо разорвать связи между узурпатором трона и народом; в итоге французы должны были сами убедиться, что «единственная причина продолжения войны — эгоизм Наполеона». Таким образом, заканчивает Чернышев, Александр I пойдет на врага, держа в одной руке пучок молний Юпитера, а в другой оливковую ветвь мира[171]. М.-П. Рей, которая обильно процитировала эту записку Чернышова, приходит к выводу, что ее «эхом» будет Франкфуртская декларация[172].

1 декабря 1813 г. увидела свет Франкфуртская декларация, в которой обозначен главный враг союзников: война ведется не с Францией и французами, а с Наполеоном, стремящимся к гегемонии в Европе[173].

В этом документе говорилось, что французское правительство должно остановить новый набор 300 000 призывников и не провоцировать союзные державы, готовые перед всем миром обнародовать соображения, которыми они руководствуются в этой войне, — принципы, которые лежат в основе их поведения. «Союзные державы воюют не против Франции, а против известной всем превосходной силы, которою Император Наполеон, к несчастью Европы и Франции, слишком долго пользовался вне пределов своего Государства»[174].

Победы привели армии союзников к Рейну, к границам Франции. Первым желанием союзных суверенов является предложить мир императору французов. Союзные монархи желают, чтобы Франция была «велика, сильна и счастлива». Они хотят, чтобы возродились французские торговля и искусство, чтобы французы были счастливы, «ибо спокойствие великого народа неразлучно с его благоденствием». Но и союзные державы также хотят наслаждаться свободой, счастьем и покоем. Они хотят, чтобы мир был основан на мудром балансе сил и охранял впредь народы от тех бесчисленных зол, что в течение 20 лет потрясали Европу. Союзники не оставят оружие, пока не добьются сей благородной цели их усилий, пока «твердые правила не восторжествуют над тщеславными требованиями, доколе наконец священные договоры не обеспечат в Европе истинного мира!»[175] Эта идея — союзники несут с собой мир — будет на разные лады повторяться из прокламации в прокламацию.

Союзники готовились к вторжению и стремились, выражаясь словами Меттерниха, «воздействовать на дух Франции»[176]. Поэтому главное, что обещалось во Франкфуртской декларации, — сохранение Франции сильной, богатой и счастливой, в границах до 1792 г.: никто не собирался «уничтожать и расчленять Францию». Как констатирует М.-П. Рей, объясняя французскому народу мотивы вторжения, Франкфуртская декларация ставила целью если не привлечь французов на свою сторону, то хотя бы добиться их нейтралитета[177]. Исследовательница подчеркивает идейную роль Александра I: «Хотя текст и был составлен под руководством Меттерниха, он, тем не менее, как в стилистическом, так и в политическом плане несет на себе отпечаток влияния царя». Об этом свидетельствуют аллюзия на необходимость для «справедливого равновесия» установления мира «благородного» и «великодушного» и почти мистическая идея «священных договоров»[178].

6 декабря франкфуртская декларация нашла свое место на страницах La Gazette de Francfourt. Союзники не пожалели средств, чтобы сделать ее достоянием общественности. Journal de l'Empire от 4 января жаловалась, что через почту Базеля эта декларация была разослана многим французам[179].

С началом интервенции во Францию наполеоновская пропаганда получала новый материал для борьбы за умы французов, что потребовало от союзников больших агитационных усилий. Уже сам факт интервенции предоставлял возможность попытаться возбудить среди населения чувство патриотизма, поднять французский народ на борьбу с оккупантами, использовать архетипический страх французов перед «нашествием варваров» и «дикарей». Даже хитроумные австрийские дипломаты, желавшие заключить мир с Наполеоном, писали Александру I, что союзники рискуют в общественном мнении сменить образ борцов за мир на образ завоевателей и агрессоров.

Союзники понимали, какое представление о них формирует наполеоновская пропаганда. Прусский генерал Карл фон Мюфлинг утверждал, что «французские газеты постоянно стараются представить нас народу как воров и грабителей, которые пересекли Рейн с одной целью — поделить Францию между собой»[180]. Поэтому переход границ сопровождался еще одним залпом прокламаций и распоряжений. Командование союзников (в первую очередь, Александр I) проявило чуткость к патриотическим чувствам, и не только французов, но и швейцарцев.

Когда было принято непростое решение о продвижении к границам Франции через территорию Швейцарии (через Базель и Женеву), то в штабе союзников опасались, что в случае потери войсками (в данном случае это были австрийские войска) дисциплины, распространения мародерства и насилия по отношению к местному населению, может начаться стихийный народный протест, который обернется большими проблемами.

При вступлении войск союзников на территорию Швейцарии 20 декабря 1813 г. главам исполнительной власти приграничных кантонов (ландманов) была передана декларация полномочных представителей Австрии и России за подписью российского посланника И. Каподистрии. В ней говорилось, что Швейцария на протяжении веков была счастлива сама по себе, но полыхающий уже 20 лет в Европе огонь революции и войны не пощадил и ее. На руинах федеративной конституции Швейцарии Наполеон под маской протектора установил свое господство. Швейцарцам напоминалось об их традиционном нейтралитете и утверждалось, что союзные суверены хотели бы видеть эту страну свободной, независимой и в прежних границах: «…армии союзников, вступая не территорию Швейцарии, надеются найти здесь только друзей»[181].

В своем обращении от 21 декабря из Лёрраха к солдатам Шварценберг напоминал, что они вступают на территорию Швейцарии «как друзья и освободители» и поведение солдат должно соответствовать этому обстоятельству. Речь шла о том, чтобы, как бы тягостно при этом ни было, «славно закончить то, что столь славно начали»: и родина, и весь мир ждут от солдат, чтобы они проявили храбрость и упорство в установлении достойного и длительного мира[182]. В тот же день Шварценберг подписал и обращенную к жителям Швейцарии декларацию, в которой пояснялись причины и цели вторжения войск союзников. В частности, выражалась уверенность, что «справедливость мотивации и чистоту намерений» союзников оценят все швейцарцы — истинные друзья прежней независимости и процветания, сторонники федеративного устройства. Шварценберг писал, что он не боится сопротивления профранцузски настроенной части швейцарцев, но он боится недовольства и возмущения тех швейцарцев, которые вполне справедливо рассматривают вторжение на территорию их государства иностранных войск как наибольшее зло. Поэтому обещались строгая дисциплина в войсках и четкая и скрупулезная оплата всех расходов и убытков, связанных с перемещением и расквартированием войск[183]. В другой пространной декларации, изданной также 21 декабря в Лёррахе и посвященной вопросам нейтралитета Швейцарии, говорилось, что вторжение войск союзников в Швейцарию диктуется не только их оперативными военными планами, но и заботой о будущем устройстве этой страны. В частности, опять обещалось вернуть дореволюционные порядки и границы[184].

21 декабря была подготовлена прокламация Шварценберга и для французов. В ней, в частности, говорилось: мол, мы не введем войны с Францией, мы хотим сбросить то иго, что французское правительство пытается установить над другими странами и народами, в то время как они имеют те же права на независимость и счастье, что и французы. В прокламации французов призывали безбоязненно оставаться у своих очагов. «Поддержка общественного порядка и уважение к частной собственности, самая строгая дисциплина» — будут визитной карточкой пребывания войск союзников на территории Франции. У них «абсолютно отсутствует жажда мести», они вовсе не хотят причинять французам те многочисленные бедствия, что французы причиняли другим народам в течение более 20 лет. Единственное их желание — установить прочный мир, для этого они и вступают на французскую землю[185].

Франкфуртская декларация от 1 декабря и прокламация Шварценберга от 21 декабря были распечатаны в большом количестве экземпляров, и по мере того, как войска союзников продвигались вглубь Франции, они передавались муниципальным властям и доводились до сведения населения[186]. Аналогичные прокламации составляли командиры отрядов союзных войск: занимая французские города, они в своих обращениях к местным жителям транслировали идею, что война ведется не против Франции, а против Наполеона, «узурпатора», «единственного препятствия к миру». Так, австрийский полковник, заняв Сен-Симфорьен-де-Лей, успокоил мэра заявлением, что его войска имеют приказ оказывать всяческое уважение к местным жителям и их имуществу. «Мир хижинам, если они почитают законы человечности и гостеприимства», — заявил он населению. Заняв Сен-Этьен, герцог Фердинанд Саксен-Кобургский обратился к горожанам на том же языке: обещал неприкосновенность личности и имущества и даже не стал полностью разоружать местную национальную гвардию. В письме мэру А. Паскалю он обещал даровать жителям «самую великодушную протекцию, какую только можно желать» и обеспечить добропорядочное поведение своих войск. С обращениями к населению выступали главы оккупационных администраций[187].

Особенным вниманием к проблемам отношения солдат к мирному населению отличались заявления русского командования.

Сначала последовало обращение Барклая де Толли к солдатам от 3 января 1814 г. из Базеля. В нем говорилось, что французы ждут, когда их освободят от гнета, и единственными намерениями солдат, пересекающих границу Франции, должно быть стремление прикончить своей победой амбиции императора Франции, дать народам мир и, ведя себя доброжелательно и обходительно, вернуться на свою милую родину. Барклай де Толли увещевал: «Нашей целью должно быть уменьшение, а не увеличение бед и несчастий этой страны»; лучшие добродетели солдата — храбрость и благородство. Но не обошлось и без угроз: если же среди солдат найдутся те, кто останется глух к зову долга и чести, те, кто прибегнет к насилию в отношении местного населения, будут наказаны со всей строгостью «как враги общественного порядка»[188].

Через три дня, 6 января 1814 г., Александр I из Фрибура (Фрайбург-им-Брайсгау) обратился к своим войскам: «Воины! Я несомненно уверен, что вы кротким поведением в земле неприятельской столько же победите ее великодушием своим, сколько оружием»[189].

Как считает М.-П. Рей, желание Александра I минимизировать насилия над гражданским населением Франции — это не просто пропагандистский трюк, некий успокоительный акт[190]. М.-П. Рей, выясняя сокровенные желания Александра I, помимо приказа от 6 января ссылается на его письмо от 3 января 1814 г. из Фрибура своему бывшему наставнику Лагарпу. Это довольно эмоциональное и личное послание, в котором Александр I выражает радость, что благодаря Провидению и, памятуя о наставлениях своего учителя, он теперь может послужить «делу независимости Европы». М.-П. Рей считает, что Александр I искренне желал «независимости Европы». И такая мессианская идея заставляет его с особой строгостью следить за поведением войск союзников относительно гражданского населения: невинные не должны пострадать, ибо идут не мстительные варвары, а освободители![191]

В какой-то степени эти замечания М.-П. Рей перекликаются с восхвалениями Александра I Михайловским-Данилевским (который, правда, опубликовал у себя только первую половину приказа Александра I от 6 января). В его записках содержатся многочисленные пассажи, подчеркивающие благородство и миролюбие Государя. «По его воле войскам было строго подтверждаемо о дружественном обхождении с французами и о соблюдении подчиненности. Успокоенные словами Его и печатными объявлениями Главнокомандующего, в которых изложены были миролюбивые виды союзных монархов, жители тех мест, куда вступала Главная армия, нигде не оказывали сопротивления и охотно выносили на биваки жизненные припасы, сено, овес и дрова»[192].

В приказе Александра I от 6 января говорилось: «Воины! мужество и храбрость ваша привели вас от Оки на Рейн. Они ведут нас далее: мы переходим за оный, вступаем в пределы той земли, с которою ведем кровопролитную, жестокую войну. Мы уже спасли, прославили отечество свое, возвратили Европе свободу ея и независимость. Остается увенчать подвиг сей желаемым миром. Да водворится на всем шаре земном спокойствие и тишина! Да будет каждое царство под единою собственного правительства своего властию и законами благополучно! Да процветают в каждой земле, ко всеобщему благоденствию народов вера, язык, науки, художества и торговля! Сие есть намерение наше, а не продолжение брани и разорения. Неприятели, вступая в средину царства нашего, нанесли нам много зла, но и претерпели за оное страшную казнь. Гнев божий поразил их. Не уподобимся им: человеколюбивому богу не может быть угодно бесчеловечие и зверство. Забудем дела их, понесем к ним не месть и злобу, но дружелюбие и простертую для примирения руку. Слава Россиянина низвергать ополченного врага, и по исторжении из рук его оружия благодетельствовать ему и мирным его собратьям»[193]. Александр I апеллирует к основам православной веры: «…любите враги ваша, и ненавидящим вас творите добро». Он призывает к кротости, великодушию, христианскому благочестию, сохранению доброго имени и славы «мужественного и добронравного народа», но одновременно (как это было и в конце обращения Барклая де Толли) напоминает о «строгим мерах», к которым прибегнут командиры по отношению к непослушным[194].

Этот приказ будет распространяться во Франции наравне с декларациями и прокламациями союзников[195].

Для сравнения отметим, что другие сюзерены и командующие могли быть гораздо менее внимательны к чувствам французов и не слишком сдерживаться в своих речах и прокламациях.

24 декабря 1813 г. король Пруссии Фридрих-Вильгельм III во Франкфурте на Майне также подписал прокламацию «К моей армии». Но в этой прокламации не было призывов к миролюбию, прощению и т. п. Король сообщал, что он уже утвердил новую награду — железный крест — для тех, кто отличится в наступающей кампании. Также из пушечного металла, что захвачен у врага, решено отчеканить медаль с надписью «1813 год». С цветами плакетки пока еще он не определился, но за этим дело не станет. В завершение выражалась надежда, что 1814 год будет годом завершения «нашей благородной борьбы», чему, кстати, будет посвящена еще одна медаль[196].

Довольно прямолинеен был и прусский командующий Силезской армией Г.Л. Блюхер. В своей прокламации от 1 января жителям левобережного Рейна он не слишком озаботился об умеренности оборотов речи. Сначала заявлялось, что Силезская армия пересекла Рейн в целях установления мира и независимости наций, поэтому «все жители городов и деревень могут спокойно оставаться в своих домах, а работники на своих постах продолжать выполнять свои обязанности». Но далее следовало грозное предупреждение: все коммуникации с правительством Наполеона следовало прекратить. Те же, кто нарушит этот приказ, будут признаны виновными в измене, предстанут перед военным судом и наказаны смертью[197].

Вслед за приказом Александра I от 6 января последовал приказ Шварценберга от 8 января из Монбейяра о порядке и дисциплине в армии. В связи со вступлением союзнических войск на территорию Франции Шварценберг обращает внимание командующих дивизиями, что те должны напомнить командирам полков, батальонов, отрядов о необходимости поддержания порядка, соблюдения дисциплины и хорошего поведения солдат по отношению к местным жителям и чтобы не требовали ничего сверх установленных армейских тарифов. В приказе Шварценберга обращалось внимание, что вопросы дисциплины и порядка непременно акцентируются в декларациях и обращениях суверенов к французскому народу. Поэтому поведение солдат союзников должно подтвердить гарантии и заверения, данные суверенами, что война ведется не с французами, а только ради прочного мира. И современники, и потомки должны быть восхищены не только храбростью, но и отличной дисциплиной солдат. Всякое ее нарушение будет караться со всей строгостью военного времени[198].

Но в заключение, как это было и в прокламации Блюхера, заявлялось, что всякий француз, захваченный с оружием, предстанет перед военным трибуналом и будет приговорен к смерти. Равно все города и деревни, в которых союзники встретят сопротивление со стороны местных жителей, будут преданы огню[199].

После занятия Нанси Блюхер обратился 20 января к горожанам с пространным обращением, в котором удивительным образом сочетал национальную риторику и коммерческую аргументацию. Новоиспеченный генерал-фельдмаршал заверял, что это «Провидение и справедливость» привели войска союзников на территорию Франции. Вся Европа поднялась против амбиций человека, который 14 лет деспотически управлял Францией. Чтобы обеспечить свою безопасность, народы с берегов Волги, Дуная, Эльбы и т. д. покинули свои жилища и пришли во Францию. Некоторые из них долгое время были дружны с французами, но вдруг стали врагами. Почему? Из-за амбиций одного-единственного человека. Посмотрите на португальцев, на голландцев, которые сбросили иго и взялись за оружие. Справедливость восторжествовала, в двух кампаниях исчезли 600 000 французов — «несчастные жертвы амбиции щедрого расточителя крови народа, которому сам он был чужаком»[200]. Так Наполеон оказался противопоставлен французам и в национальном отношении.

И для чего было пролито столько крови? Прокламация Блюхера едва ли не сентиментальна: «Целое поколение истреблено войной», промышленность, сельское хозяйство, торговля в упадке и население стонет под тяжестью налогов. Немец обращается к французам: жандармы все еще собирают ваших детей под знамена, чтобы защищать обогатившихся на грабежах и бесчестных махинациях. Несчастный народ! Храбрость наших войск приведет нас к победе, «мы завоюем нашу национальную независимость и свободу торговли», наперекор вашему хозяину, который хотел закрыть все порты, что само Провидение дало народам. Блюхер не обещал французам избавить их от всех тех зол, что влечет за собой война, но он обещал их минимизировать[201].

Командующий корпусом Ф.Ф. Винцингероде в своей прокламации из Намюра от 5 февраля 1814 г., как и Шварценберг, ссылается на заявления союзных суверенов и призывает французов читать прокламации союзников, из которых станет ясно, что главное их желание — желание мира. Расспросите своих соотечественников о том, как обходятся с ними наши солдаты, и вам скажут, что наши солдаты вступают в ваши города как друзья. Винцингероде убеждает, что если французы будут хорошо встречать солдат союзников, те и не попросят ничего, кроме пищи, а если будут какие-то эксцессы, то сообщать о них следует ему лично: «…вы в любой час найдете меня готовым вас выслушать и наказать тех, кто нарушает приказы моего суверена, осмеливаясь обижать или грабить французов»[202]. Пусть каждый гражданин остается в своем жилище, а каждый функционер на своем рабочем месте (им будет оказано соответствующее уважение), что поможет избежать беспорядков: «Мы воюем только с солдатами Наполеона». Заканчивается прокламация предостережением: если хоть один житель откажется от условий этой мирной оккупации и возьмется за оружие, то целые селения будут отданы для мести казаков[203].

Некоторые прокламации были прямым ответом на пропаганду наполеоновских властей[204].

В короткой, но эмоциональной прокламации Шварценберга из Везуля от 19 января обращалось внимание, что французское правительство, если оно, как и все остальные нации Европы, желает мира, должно отказаться от клеветнических листовок, содержащих самые тяжкие оскорбления. Нельзя без возмущения читать речь Сегюра, произнесенную им в Труа 2 января, в которой он осмелился заявить, что союзники потребовали от муниципалитета Базеля контрибуцию в 2 миллиона франков. Какое доверие может внушать правительство, которое столь грубую ложь публикует в официальной бумаге?! «Повсюду, где прошли союзнические армии, они просили только мира и дружбы», только такой контрибуции жаждут их сердца[205], - уверял Шварценберг.

В другой прокламации от 10 марта, которая начинается словами «Французы, вас призывают к восстанию», Шварценберг предупреждает: если французы хотят избавиться от оккупации (понятно, что ситуация в оккупированных департаментах, вынужденных кормить войска союзников, была весьма сложной), то они должны заставить свое правительство заключить предлагаемый союзниками мир. Принять или не принять предложения Европы о мире зависит только от французского правительства. Союзники вовсе не хотят захватывать Францию, но они хотят мира, который бы установил как у них, так и в самой Франции прочное спокойствие. Французам обещалась национальная независимость: «…ни вы, ни ваши дети больше не будут проливать кровь за чуждые вам интересы». Только после заключения мира иностранные армии покинут территорию Франции. Если же французы поддадутся на уговоры правительства и продолжат сопротивление, это обернется против них[206].

Эта прокламация — ответ на призыв французского генерала Алликса от 6 марта ко всеобщему восстанию. Другим ответом на этот призыв стал приказ Шварценберга из Труа от того же числа.

По этому приказу всякий гражданский, который будет задержан с оружием в руках, должен был быть приравнен к военнопленному и отправлен «в отдаленные провинции одного из союзных государств». Тот же, кто убьет или ранит солдата союзников, будет в 24 часа предан военно-полевому суду. Всякая коммуна, в которой будут бить в набат, чтобы поднять народ на сопротивление союзникам, будет сожжена[207]. Вводилась коллективная ответственность: если коммуна как-то связана с убийцей, то она выплачивает контрибуцию: коммуны в 20 тыс. жителей платит 500 000 франков контрибуции, от 10 до 20 тыс. жителей — 300 000 франков, от 5 до 10 тыс. — 200 000 франков, от 1,5 до 5 тыс. — 100 000 франков, менее 1,5 — в пропорции, аналогичной их средствам. Командирам отрядов разрешалось брать заложников из наиболее видных горожан. Оказавшие массовое сопротивление коммуны подлежали разграблению и сожжению. Те, кто будет замечен в распространении воззваний Алликса, будут приравнены к шпионам и расстреляны[208].

Прокламации издавались от имени суверенов, командующих армиями, командующих корпусами. Командирам летучих отрядов предписывалось лишь распространять эти декларации, и излишняя инициатива в этом отношении пресекалась. Так, командир летучего отряда Ф. Гейсмар, который был назначен служить под началом командующего всеми саксонскими войсками герцога Карла Августа Саксен-Веймарского, принялся распространять прокламации, которые содержали прямой призыв в пользу Бурбонов: «…Людовик XVIII, ваш соотечественник, ваш законный король, прибыл на континент. Уже тысячи его сторонников объединились вокруг него. Поторопитесь последовать этому прекрасному примеру. Не мешкайте, чтобы сменить иностранного тирана на отца, рожденного среди вас»[209]. Но распространение по указанию герцога Саксен- Веймарского пробурбоновских прокламаций вызвало резкий окрик со стороны Александра I. Содержание прокламаций через начальника штаба 3-го корпуса герцога Саксен-Веймарского барона Л. Вольцогена было доведено до сведения князя П.М. Волконского, начальника главного штаба Александра I, обязанностью которого было, в частности, доведение до сведения генералов «Высочайших повелений», а через него — и до русского императора. Со стороны последнего последовало довольно строгое порицание. Волконский писал 5 марта герцогу Саксен-Веймарскому, что Александр I «очень недоволен поведением полковника Гейсмара», который издает прокламации и вступил в связь с «авантюристом Фришаром» (написание его фамилии варьировалось). Со слов начальника штаба, Александр I полагал, что не дело офицера заниматься политическими делами и настаивал на прекращении издания и распространения всяких прокламаций[210].

Вопрос о том, какой эффект на население Франции имели эти прокламации, потребует специального исследования состояния «общественного духа», но что определенный эффект был, признавали и сами современники, и историки. Многие французские провинциальные чиновники отказались от идеи сопротивления наступающим частям союзников, боясь мести и репрессий с их стороны. Как вспоминал П. Беро, вступлению союзников в Лангр и Шомон предшествовали успокаивающие прокламации, в которых утверждалось, что союзники не злопамятны и намерены добиться у населения расположения в свою пользу. Поэтому их ждали и их встречали как друзей и освободителей от деспотизма[211].

Прокламации союзников использовались внутренними противниками наполеоновского режима. А. Россиньо утверждал, что «дерзость врагов императорского режима возросла». В качестве доказательства он приводит обзор вражеских прокламаций, представлявших союзников как «друзей человечества», который был отправлен по почте подписчикам Journal de l'Empire. А. Россиньо также процитировал отрывки из нескольких обнаруженных им в частной библиотеке прокламаций, составленных, как он полагал, видимо, роялистами: «Французы, не верьте слухам, распространяемым клеветниками, смотрите на армии союзных суверенов только как на друзей человечества, которые являются врагами только для врагов мира. Ваши родители, ваши друзья, ваши братья, ваши дети содержатся под арестом в чужих землях, присоедините их голоса к нашим во имя мира, который будет для них означать возвращение к родным семьям»[212].

Автор другой прокламации, которая называется «Один француз французам», сетовал на нынешние разрушения и разорения его родины, которую ее «отчее правительство» когда-то сделало столь счастливой. Автор задается риторическим вопросом, можно ли надеяться на мир, когда правительством Франции все делается для того, чтобы война затянулась до бесконечности, чтобы ожесточить союзников, которые дали священное обещание покинуть территорию Франции, как только Европе будет гарантирован стабильный мир[213].

Прокламации союзников, по словам Коленкура, были большим злом, чем их оружие. А. Шюке полностью с ним согласен: «Искусные, примирительные, полные предосторожностей, опускающие факты, которые могли бы задеть самолюбие или возбудить умы, — они отделяли императора от нации»[214]. Не хотевшие больше воевать, французы верили тому, чему (и кому) хотели верить: поражения и экономический кризис привели к тому, отмечает Т. Ленц, что популярность императора начала падать как среди знати, так и среди народа[215]. Ленцу вторят и другие современные исследователи: многие тогда во Франции принимали заявления союзников за чистую монету, полагая, что Наполеон напрасно отказывается от предлагаемого мира. В государственных элитах с ноября 1813 г. нарастали пораженческие и капитулянтские умонастроения[216].

Пропаганда стала для союзников противоядием от партизанской войны, на которую рассчитывал Наполеон: местному населению разъясняли, а своим солдатам строго грозили. Прокламации, обращаясь к французскому народу, содержали в себе три основных образа: Наполеона, настоящего и будущего Франции, союзников.

Упоминание императора Франции соседствует в текстах прокламаций с такими лексемами, как «иго», «гегемония», «деспотизм», «личные амбиции». Иногда Наполеона прямо называют не французом, а чужестранцем. Император недоговороспособен, его интересы противоречат интересам французского народа.

Французскому народу указывают на упадок в настоящее время экономики, на тяжесть налогов, на угнетение, на понапрасну пролитую кровь, на детей и отцов семейств, оторванных от дома и томящихся в далеком плену. А в будущем французам обещают целостность, независимость, спокойствие, стабильность, процветание, богатство, счастье, мирное сосуществование как равных с равными.

Наконец, союзники предстают в прокламациях как мудрые, миролюбивые, отменно дисциплинированные, доброжелательные, обходительные, уважающие общественный порядок, не мстительные, а умеющие прощать, верные христианским принципам кротости и великодушия, мужественные и добронравные одновременно. Но в то же время любящие свою родину, независимость, сильные, решительные, последовательно добивающиеся своей цели и умеющие наказывать непослушных.

Союзники стремились реализовать известный принцип: разделять и властвовать. Они постарались убедить французов, что война ведется не с ними, а с Наполеоном, и, если население будет оставаться спокойным и не оказывать сопротивления, ему будут гарантированы неприкосновенность личности и имуществ.

Что касается казаков, то союзное командование, с одной стороны, имело о них свое неоднозначное мнение, а с другой — знало, как представляет их наполеоновская пропаганда. В обращенных к французам декларациях союзников казаки упоминаются редко, а русское командование и лично Александр I, со своей стороны, обозначали политику профилактики преступлений: казачий атаман М.И. Платов неоднократно предупреждался, что его подчиненные должны вести себя с местным населением подобающим образом.

Неподобающее поведение «казаков Платова» 13 января отметил К. Мюфлинг, 14 января об этом написал Шварценбергу Гиулай. В тот же день вечером из Пон-а-Муссона Йорк писал Блюхеру о злодеяниях казаков, за которые должны отвечать их офицеры и генералы, он же, со своей стороны, приказал своим подчиненным довести до сведения каждого солдата о необходимости соблюдения строгой дисциплины в отношении гражданского населения[217].

12 января из Лангра от Барклая де Толли поступило предписание М.И. Платову отстранить от командования полком и предать суду войскового старшину С.Д. Табунщикова[218], который еще в Ашаффенбурге пытался изнасиловать вдову Рейзерт, за что и был арестован. Барклай де Толли писал, что командир полка должен внушать своим подчиненным, чтобы они «уклонялись сколь можно от шалостей»[219], а не подавать пример: старшину следовало поставить рядовым в назидание другим.

Рей цитирует обнаруженное ей в РГВИА письмо от 24 января Александра I атаману М.И. Платову, в котором указывается, чтобы тот немедленно пресек всякие противоправные действия в отношении местного населения, тем более что «даже некоторые генералы и полковники грабят французские дома и женщин»[220]. М.-П. Рей считает, что для русского царя такое поведение было не только неприемлемо в моральном плане, но и опасно, ибо было способно спровоцировать всеобщее восстание. Отсюда — необходимость, «отчеканенная» Александром I и его приближенными, бережно обращаться с гражданскими[221].

И вот из Труа слышен уже окрик… Барклай де Толли пишет Платову предписание, в котором напоминается о необходимости доброжелательного отношения к гражданскому населению Франции. Барклай де Толли сетует, что, казалось бы, всем командирам даны были вполне четкие указания на «удержание подчиненных от оскорблений обывателям». Воля Александра I в этом отношении была выражена абсолютно четко. Тем не менее «своевольства солдат, умножаясь день ото дня, доводят их до самых даже грабительств, и некоторые жители в ожидании облегчения жребия своего, потерпев уже совершенное разорение, оставляют дома свои и предаются отчаянию, которое неизбежно должно навлечь ужасные последствия и для самих армий». Барклай де Толли, напоминая о судьбе французов в России в 1812 г., прямо пишет, что постигнет армию, дурно обращающуюся с мирным населением: за это придется заплатить «ценою крови». Он еще раз призывает командиров «обуздать своевольства подчиненных своих». Причем командирам корпусов надлежит не просто передать по инстанциям это распоряжение, а лично следить за их выполнением[222]. М.-П. Рей подытоживает и констатирует: «На протяжении всей кампании Александр I, а также Шварценберг, Блюхер, Барклай де Толли и фон Бюлов не прекращали заступаться за местных жителей»[223].

1.2 Страхи и первая встреча