1814. Царь в Париже — страница 6 из 18

3 января 1814 года, оказавшись на территории Франции — во Фрайбурге-им-Брайсгау, городе, который Франция приобрела в эпоху Людовика XIV, — и готовясь форсировать Рейн, Александр I написал своему бывшему наставнику, швейцарцу-республиканцу Лагарпу, растившему его более десяти лет, письмо, позволяющее понять волновавшие его чувства:

«Позвольте мне сказать Вам, что, если, помимо деяний Провидения, делу независимости Европы оказали какую-то услугу мои упорство и энергия, проявленные в последние два года, я обязан ими Вам и Вашим наставлениям. В трудные минуты ко мне всегда являлась память о Вас, и меня поддерживало желание быть достойным Ваших забот, заслужить Ваше уважение. И вот мы с берегов Москва-реки[35]добрались до берегов Рейна — и собираемся в ближайшие дни его форсировать. Будучи столь близко к Вам, я испытываю сладостное утешение, осознавая, что я смогу сжать Вас в моих объятиях и вновь выразить уже вслух всю благодарность к Вам, которая будет теплиться в моем сердце до самой могилы. Это будет один из самых счастливых дней моей жизни. Через четыре или пять дней я увижу свою сестру[36] в Шаффхаузене, где я рассчитываю задержаться до (29 декабря) 10 января; вслед за тем я проведу несколько дней в Базеле, прежде чем продолжить наш путь вглубь Франции. Я Вам буду рад всюду, где Вы сможете ко мне присоединиться. Имейте в виду, что Вас ждут с живейшим нетерпением.

Прощайте, мой драгоценный, мой истинный друг; я Ваш сердцем и душой на всю жизнь»{113}.[37]

Итак, в январе 1814 года, когда французская кампания только начиналась, царь думал о Провидении, о просветительском образовании, полученном от старого учителя и о «борьбе за независимость Европы». Как можно увидеть из письма, он был спокоен и уверен, что войска коалиции вполне способны двинуться на французскую землю. И первые недели кампании показали его правоту. 

Люди и планы: соотношение сил и разные стратегии

В декабре 1813 года, накануне вторжения, у союзников на руках было много козырей, в том числе точный план кампании и колоссальные людские ресурсы.

План союзников, разработанный в ноябре, был закончен в ходе военных переговоров (19 ноября) 1 декабря во Франкфурте в присутствии союзных монархов и Меттерниха: все считали, что надо действовать быстро и не дать Наполеону времени восстановить свои войска{114}. Тем не менее окончательное оформление плана, в котором Александр I участвовал лично{115}, не обошлось без споров и трений: в то время как австрийцы предлагали двинуться по территории Швейцарии, Александр I, желавший уберечь от войны родину своего дорогого Лагарпа, требовал, чтобы все армии переправлялись во Францию только через Рейн. Но его план не был принят всеми, и, хотя швейцарцы в начале декабря провозгласили нейтралитет, двумя неделями позже австрийцы вторглись на территорию Швейцарии, не преминув вызвать гнев царя[38]. Считая, что Меттерних его одурачил, Александр долго держался с ним холодно.

План кампании предусматривал, что большинство солдат коалиции (русские, пруссаки, австрийцы, шведы, баварцы, вюртембержцы, голландцы, немцы) вторгнутся на французскую территорию с севера и востока; тем временем уступающие им численностью англичане, испанцы и португальцы под руководством герцога Веллингтона (72 тысячи человек) и генерала Уильяма Генри Клинтона (50 тысяч человек), уже преодолевшие Пиренеи и вступившие на французскую территорию (7 октября 1813 года они форсировали пограничную реку Бидассоа, а в декабре Веллингтон уже был в Сен-Жан-де-Люсе), — будут двигаться к Тулузе. В письме от 10 ноября 1813 года к Бернадоту, ставшему наследным принцем Швеции, Александр I объяснил общую логику плана: четыре армии, Богемская, Силезская, Итальянская, а также армия Веллингтона, будут расположены так, что составят большой круг, который по мере их одновременного продвижения будет сокращаться, и войска будут понемногу приближаться «к центру круга, то есть к Парижу или к генеральному штабу Наполеона»{116}.

В начале января все три армии, находившиеся вдоль Рейна, были переданы под верховное командование австрийского фельдмаршала и генералиссимуса Карла Филиппа фон Шварценберга.

43-летний князь хорошо был знаком с главными действующими лицами этой войны: с Наполеоном он встретился на полях сражений под Ульмом и Аустерлицем, был австрийским послом в Петербурге в 1808–1809 годах, где часто видел Александра I, а затем был назначен послом к Наполеону и вел в этом качестве переговоры о браке императора французов и Марии-Луизы. В ходе войны 1812 года он командовал австрийским корпусом, предоставленным Наполеону императором Францем, а в 1813 году стал сражаться против Наполеона и возглавил армию союзников в Лейпцигской битве. Мы видим, насколько активно Шварценберг участвовал в великих событиях 1805–1813 годов, как военных, так и дипломатических.

Первая из трех союзных армий, созданных в 1814 году, носившая имя «Большой армии» или «Богемской армии», была самой важной из трех — ее сопровождали союзные монархи. Она была и самой многочисленной. Находясь под прямым командованием Шварценберга, она располагала 200 тысячами солдат и 690 орудиями, в том числе 61 тысячей русских солдат[39] и 210 русскими орудиями. В ее состав входили легкие австрийские дивизии Бубны, австрийские армейские корпуса Коллоредо, Вимпфена, Дьюлаи, Бианки, Морица и Людвига фон Лихтенштейнов, кавалерийские корпуса (казаки и гусары) Витгенштейна, кавалерийские казачьи корпуса атамана Платова, состоявшие из множества полков, происходящих из разных регионов (черноморские казаки, оренбургские казаки…), три баварских кавалерийских дивизии под командованием графа фон Вреде и подразделения вюртембергской пехоты под командованием князя Вюртембергского{117}. Кроме того, армия включала резервные войска под командованием великого князя Константина Павловича и Барклая де Толли — австрийскую пехоту, корпус русских гренадеров, прусскую и российскую гвардию, а также кавалергардов. Наконец, стоит заметить, что кроме этих регулярных войск, в кампании приняли участие и нерегулярные кавалерийские полки, нерусские по составу: двадцать башкирских полков, четыре полка крымских татар и три полка калмыков{118}, — что придавало русской армии многонациональное и многоконфессиональное измерение.

В то время как три баварских дивизии (36 тысяч человек), вторгшись в Эльзас, 24 декабря атаковали и осадили Юнинг и Бельфор, остаток Богемской армии (164 тысячи человек) вступил во Францию через Швейцарию 21 декабря; двигаясь по северу и по югу области Юра, Богемская армия собиралась держать курс на Лангр, Шомон и Труа, а также левый берег Сены.

Вторая армия, «Силезская», отправившаяся из Франкфурта, находилась под командованием прусского маршала Гебхарда Леберехта фон Блюхера.

Блюхер начал воевать уже в Семилетнюю войну, а впоследствии служил в армии Фридриха II. В 1814 году ему исполнилось 72 года. Он воплощал собой славную память прусской армии, и его назначенце на пост командующего Силезской армией отнюдь не было случайным.

Эта армия насчитывала 96 тысяч солдат[40] и 448 орудий, из которых 56 тысяч солдат и 232 орудия были русскими. Она состояла из трех дивизий корпуса генерала Йорка, трех дивизий корпуса генерала Клейста, четырех дивизий генерала фон Бюлова, корпуса генерала Ланжерона (в него входили шесть русских пехотных дивизий под командованием Сен-При, Олсуфьева и Капсевича, а также три дивизии кавалерийского корпуса Корфа), корпуса генерала Остен-Сакен, состоявшего из трех пехотных дивизий, из которых две были под началом князя Щербатова, а одна под командованием графа Ливена, и трех кавалерийских дивизий под командованием Васильчикова. Наконец, в Силезскую армию входили саксонцы, находившиеся под началом своего князя{119}. Силезская армия форсировала Рейн в Майнце 1 января 1814 года. Корпуса генералов Остен-Сакена, Йорка и Клейста держали курс на Тьонвиль, Понт-а-Муссон и Мец, а Ланжерон задержался у Майнца. Эта армия должна была двигаться по Лотарингии, а затем направляться к Реймсу.

Третья армия, «Северная», поддерживавшая две главных, находилась под командованием наследного принца Швеции. Кроме шведского корпуса, она включала в себя пять русских корпусов под командованием генералов Беннигсена, Теттенборна, Дёрнберга, Бенкендорфа и Чернышева, а также англо-немецкий корпус, включавший в себя войска ганзейских городов и воинские контингенты из государств, ранее состоявших в Рейнском союзе{120}. Северная армия должна была перебраться через Рейн в Голландии, пересечь Бельгию и двигаться на Париж через Лан, по левому берегу Уазы. На бумаге в шведской армии было 180 тысяч солдат и 442 орудия, в том числе 36 тысяч русских солдат и 132 русских орудий, находившихся под командованием генерала Фердинанда фон Винцингероде, но в реальности лишь небольшая часть шведской армии вступила во Францию со стороны Голландии — а именно подразделения генерал-лейтенанта Фридриха фон Бюлова (40 тысяч человек) и Винцингероде. БернаДот не горел желанием участвовать в военных действиях: он все еще мечтал занять место Наполеона на французском троне и поэтому заботился о том, как будет выглядеть в глазах своих бывших соотечественников.

Кроме англо-испанско-португальской армии под командованием лорда Веллингтона и англо-батавской армии под началом его главнокомандующего Томаса Грэма союзники могли еще рассчитывать На резервную русско-прусскую армию под началом князя Лобанова-Ростовского (60 тысяч человек){121}, на австрийскую Итальянскую армию под началом генерала Генриха Иоганна де Беллегарда[41], располагавшего 74 тысячами солдат и угрожавшего Ломбардии, и на неаполитанскую армию под командованием неаполитанского короля Иоахима Мюрата, который, надеясь спасти свой трон, вступил в коалицию в декабре и подписал 11 января 1814 года договор с Австрией. В целом в январе 1814 года 628 тысяч человек вторглись на территорию Франции или собирались это сделать.

Как и в ходе германской кампании, русские не возглавляли ни одну из коалиционных армий, и многие их корпуса находились под командованием Шварценберга или Блюхера.

Эти двое разительно отличались друг от друга. Оба были отважны в бою, оба имели большой военный опыт, но по манере действовать и темпераменту они очень разнились. Австрийскому князю, который был придворным не в меньшей степени, чем солдатом, недоставало харизмы; часто действовавший благоразумно, он в глазах современников не был блестящим военным, несмотря на то, что отважно сражался под Ульмом и Аустерлицем; об этом свидетельствует суровое описание, которое оставил в своих «Мемуарах» канцлер Паскье:

«Князь Шварценберг был порядочный человек, очень хорошего нрава, но отличался посредственным умом и еще более посредственными военными способностями. Его назначили главнокомандующим коалиционными силами из уважения к Австрии и с целью как можно крепче привязать ее к общему делу. Бремя было столь тяжелым, что можно было не опасаться, что он будет слишком ревностно выполнять свои обязанности (…). Он всегда следовал прямым указаниям своего хозяина и господина Меттерниха»{122}.

А Жомини, в ту пору адъютант царя, высказался о назначении Шварценберга главнокомандующим коалиции с присущей ему безжалостностью: «Этот храбрый вояка не был способен руководить столь сложной машиной и придавать ей импульс; но он отличался мягкостью, обходительностью, скромностью, одним словом, он был нужен, чтобы им руководить»{123}.[42] Напротив, прусский коллега Шварценберга показал себя очень горячим человеком. Об этом свидетельствует его сочный портрет, нарисованный генералом Ланжероном, французским эмигрантом на русской службе, который в 1814 году находился как раз под командой Блюхера:

«Это был старый гусар во всех смыслах этого слова, любитель выпить, игрок, распутник; у него были все недостатки, которые едва можно было бы простить молодому человеку. Но он их искупал многочисленными положительными качествами: неустрашимый солдат, пылкий патриот, честный, верный, с воинственной внешностью и речью гренадера, он мог внушить своим войскам абсолютное доверие и заслужить любовь всех солдат: его вскоре обожали как пруссаки, так и русские.

Его активность была удивительной, он был всегда на коне; на поле боя он проявлял опыт и находчивость старого солдата; его умение оценить обстановку было превосходно, его героическая отвага увлекала его солдат, но на этом и заканчивался его талант полководца. Всех его достоинств было бы недостаточно, если бы у него не было помощников; он мало что знал про стратегию, не мог сориентироваться на карте и был неспособен составить план кампании или спланировать диспозицию войск. Он оставлял все военные и политические подробности троим помощникам, которых ему придали, чтобы направлять его; эти трое[43] пользовались его полнейшим доверием и во многих отношениях заслуживали его»{124}.

В структуре коалиционных армий 1814 года генерал Михаил Барклай де Толли, бывший военный министр, главнокомандующий первой армией царя в войне 1812 года, носивший официальное и почетное звание главнокомандующего русской армией, не занимал видного места. От него напрямую зависели только резервные русско-прусские войска Богемской армии; его власть над десятками тысяч русских солдат, находившихся в коалиционных армиях, ограничивалась вопросами снаряжения и интендантской службы{125}.

Так пожелал Александр I: предоставив своим союзникам играть главную роль в военных действиях, он надеялся добиться их полноценного участия в кампании. Но это решение не помешало царю наблюдать вблизи за тем, как разворачивались операции, и быть душою и предводителем коалиции, как в политическом, так и в стратегическом плане{126}. Все стратегические решения Богемской армии обсуждались и принимались советом трех монархов, главную роль в котором играл царь; а Силезская армия, над которой у Шварценберга не было никакой власти, фактически находилась под влиянием царя: русские солдаты преобладали в ней численно, прусский король не интересовался военными вопросами, а Блюхер испытывал глубокое уважение к Александру I[44]. Царь окружил себя надежными помощниками: рядом с ним были генерал Алексей Аракчеев, член Государственного совета, ответственный за административное руководство русской армией, князь Петр Волконский, глава его штаба, служивший ему связующим звеном с верховным командованием коалиции, граф Нессельроде, ответственный за дипломатию и, наконец, генерал-квартирмейстер Карл Вильгельм фон Толь, представитель царя при князе Шварценберге. Толь, принимавший активное участие в войне 1812 года, находившийся почти всегда при царе, теперь должен был информировать Волконского обо всем, что происходило в штабе коалиции; в частности, передавать приказы Шварценберга летучим Подразделениям, а порой и русским корпусам Большой армии{127}.

Если в политическом плане стратегия наделения австрийцев и пруссаков руководящими ролями вполне сработала, в военном плане все оказалось сложнее.

Во-первых, быстро выяснилось, что сложность процесса принятия решений снижает его эффективность, что нашло хорошее отражение в воспоминаниях Жомини:

«Император Александр, король Пруссии; посол Англии лорд Кэткарт; посол Швеции Левенхьельм; князь Волконский; генералы Моро, Барклай, Дибич, Толь, Жомини, Кнезебек обсуждали планируемые операции. Поскольку они должны были выступить по поводу плохо подготовленных планов, происходили бесконечные дискуссии. То ли Шварценберг желал освободиться от этого контроля, то ли ему не хватало времени на то, чтобы составить диспозиции, утвердить их, зафиксировать, предоставить монархам и затем отправить в разные корпуса, но он часто отправлял их, не подав на утверждение; и быстро стало заметно, что эта важнейшая работа, от которой зависело правильное управление армией, оставлена людям, которые в ней ничего не понимают»{128}.

Во-вторых, когда возникли первые расхождения во мнениях среди союзников, и в особенности, когда начались первые неудачи, это положение стало нестерпимым для верховного командования русскими войсками, недовольного, что оно лишено какой-либо ответственности и возможности действовать.

К тому же эта стратегия оказалась пагубной и для логистики, и для интендантской службы. План союзников предусматривал снабжение едой и боеприпасами с походных складов и вместе с тем реквизиции, не выходящие за рамки строгой необходимости. Например, русские солдаты должны были ежедневно получать полфунта мяса и два фунта хлеба на солдата, а также семь литров овса и тридцать килограммов сена на лошадь. Но на деле, несмотря на рвение, проявленное генерал-интендантом графом Георгием Канкрином, отправка припасов изолированным подразделениям и летучим отрядам была затруднена; кроме того, попав под командование иностранных генералов, часто безразличных к их судьбе, русские солдаты порой оказывались обойденными при распределении припасов{129}. Это стало причиной многочисленных случаев мародерства и насилия в отношении местного населения — мы еще вернемся к этому важнейшему вопросу.

Располагая точным планом кампании, мобилизовав колоссальные силы, союзники решили прибегнуть к пропаганде — под влиянием Александра I, которого подталкивал к этому генерал-адъютант Александр Чернышев. Знаток французского общества и французской ментальности, в свое время создавший эффективную шпионскую сеть, внедренную в 1811–1812 годы в самое сердце французского военного министерства{130}, он оставался ближайшим сотрудником своего государя. В ноябре 1813 года[45] он направил ему записку, в которой, отдав должное храбрости и упорству царя по отношению к своему противнику, он призвал его обнародовать воззвание, которое могло бы успокоить французский народ. Соединяя геополитические аргументы с психологическими, Чернышев подчеркивал необходимость по что бы то ни стало вести пацифистские речи:

«Во время пражских переговоров Наполеон сумел заставить поверить Париж и всю Францию (…) что мир, предложенный союзниками, в высшей степени пятнал национальную честь, стремясь разделить Францию и довести до крайнего унижения и нищеты; к несчастью, легкомыслие и доверчивость французов позволили их правительству одурачить их, тем более, что с нашей стороны не прозвучало ничего такого, что могло бы оспорить заявления Наполеона. (…)

Мне кажется, что в этих обстоятельствах, для того, чтобы достичь как можно быстрее мира, о котором вздыхают все народы, необходимо, чтобы Ваше Величество, будучи душою священной лиги и ее предводителем, как можно быстрее взяли особый курс (…) приказав составить текст, в котором Вы бы от лица всех союзников заявили всей Европе и в особенности французам, какие чувства заставили Вас вести эту войну, какие чувства Вы испытываете к французскому народу, насколько противна Вашим принципам идея унизить эту нацию и сделать ее несчастной, и что единственной Вашей целью всегда было лишь освобождение народов Европы от владычества узурпатора, не только враждебного счастью Франции, но и до крайности обременительного, поскольку существование подобного порядка вещей постоянно требовало все новых жертв»{131}.

Эта точка зрения была услышана в полной мере: по большому счету, Франкфуртская декларация в большой степени вторила записке Чернышева. Объясняя французскому народу мотивы вмешательства, она стремилась успокоить французов по поводу их будущей судьбы, стремясь добиться если не их поддержки, то хотя бы их нейтралитета. Союзники стремились любой ценой избежать всеобщего восстания в стране:

«Французское правительство недавно определило вновь набрать 300 000 конскриптов. Побудительные причины, изложенные в определении Сената, суть: пригласить Союзные державы еще раз перед лицом вселенной, к объявлению намерений, которыми они руководствуются в настоящей войне, правил, на коих они основывают свое поведение, желаний и решений своих.

Союзные державы воюют не против Франции, а против известной всем, превосходной силы, которою Император Наполеон, к несчастью Европы и Франции, слишком долго пользовался вне пределов своего Государства.

Победа привела Союзные войска к Рейну. Первое употребление сих побед было то, что Их Императорские и Королевские Величества предложили Императору Наполеону заключение мира. Новая и усугубленная сила, приобретенная приступлением к союзу всех государей и князей Германии, не имела влияния на мирные условия. Сии основаны на независимости Французского государства, и прочих европейских государств. Намерения Союзных монархов имеют цель справедливую, исполняются благородно и великодушно, успокаивают всех, обеспечивают честь всякого.

Союзные Монархи желают, чтоб Франция была велика, сильна и счастлива, ибо Французская держава, сильная и великая, есть одна из главнейших подпор здания европейских государств. Они желают, чтоб Франция была счастлива, чтоб торговля французская ожила вновь, чтоб расцвели искусства и науки, сии благодеяния мира; ибо спокойствие великого народа неразлучно с его благоденствием. Союзные державы утверждают границы Французского государства, каковых оно никогда под правлением королей своих не имело, ибо храбрая нация не унижается бедствиями, претерпенными ею в войне упорной и кровопролитной, в которой она сражалась с обыкновенным своим мужеством.

Но Союзные державы также хотят наслаждаться свободою, счастьем и покоем. Они хотят утвердить мир, который благоразумным разделом силы по справедливому равновесию, впредь предохранил бы народы их от страданий, которые в течение 20 лет отягощали Европу.

Союзные державы не положат оружия прежде достижения сего великого и благодетельного предмета, сей благородной цели их усилий. Они не положат оружия, доколе не утвердят вновь политического состояния Европы, доколе твердые правила не восторжествуют над тщеславными требованиями, доколе наконец священные договоры не обеспечат в Европе истинного мира!»{132}

Хотя этот текст был составлен под руководством Меттерниха, он, тем не менее, как в стилистическом, так и в политическом плане несет на себе отпечаток влияния царя. Указание на необходимость «благородного» и «великодушного» мира, построенного на «справедливом равновесии», почти мистическая идея «святости договоров» и проявленная в тексте решимость не складывать оружие «доколе не утвердят вновь политического состояния Европы» — все здесь указывает на личное влияние Александра I.

Уже 6 декабря декларация была помещена в «Gazette de Francfort». Союзники не жалели усилий для ее широкого распространения. «Враги раскидывали экземпляры газеты по нашим границам и по нашим берегам; они даже послали ее великому множеству людей по базельской почте»{133}, — жаловался в начале января «Le Journal de l’Empire». Мы видим, что перед своим вторжением на французскую территорию союзники использовали любые средства. Однако желание царя свести к минимуму насилие по отношению к мирному населению во Франции не было исключительно пропагандистским жестом. Накануне вторжения он произнес речь в этом же духе перед собственными солдатами, пытаясь убедить их вести себя «мирно» и используя удивительные формулировки:

«Воины! Мужество и храбрость ваши привели вас от Оки на Рейн. Они ведут вас далее: мы переходим за оный, вступаем в пределы той земли, с которой ведем кровопролитную, жестокую войну. (…) Неприятели, вступая в середину царства нашего, нанесли нам много зла, но и претерпели страшную казнь. (…) Воины! Я несомненно уверен, что вы кротким поведением своим в земле неприятельской столько же победите ее великодушием своим, сколько оружием…»{134}

А в каком положении находились Наполеон и его армия?

Если смотреть с чисто военной точки зрения, то кроме 70 тысяч человек, которым было поручено укрепить и оборонять Париж (в том числе 15 тысяч солдат регулярной армии и многочисленных полков Национальной гвардии, мобилизованных декретом начиная с января 1814 года), в распоряжении Наполеона были войска, хотя и довольно значительные, все же сильно уступавшие по численности войскам коалиции.

Северной армии он мог противопоставить 15 тысяч солдат 1-го пехотного корпуса, находившегося под командованием генерала Мэзона. Против Блюхера он мог выдвинуть 13 тысяч солдат маршала Макдональда, а именно 11-й пехотный и 2-й кавалерийский корпуса[46], а также 16 тысяч человек маршала Мармона, а именно 6-й пехотный и 1-й кавалерийский корпуса. Сдерживать Шварценберга он мог при помощи 10600 солдат маршала Виктора (а именно 2-го пехотного и 5-го кавалерийского корпусов) и гвардии под командованием Мортье — 15 тысяч человек, состоявших из старой гвардии под командованием самого Мортье, молодой гвардии под началом маршала Нея и гвардейской кавалерии генерала Нансути.

На юго-востоке находился маршал Ожеро с войском в 20 тысяч человек, имевший задачей защищать Лион, а на юго-западе против Веллингтона могли действовать войска маршала Сульта (60 тысяч бойцов) и маршала Сюше (37 тысяч бойцов). Таким образом, в целом в распоряжении Наполеона находилось около 186 тысяч солдат, как максимум 200 тысяч, если включить в эту цифру подразделения Национальной гвардии, то есть не больше трети численности войск коалиции. Конечно, в ноябре 1813 года Наполеон объявил новый набор — 300 тысяч солдат, а указ 4 января 1814 года предусматривал сбор народного ополчения; но эти мобилизации еще не были проведены, и в январе, когда началась кампания, в рядах армии из 300 тысяч находилось лишь 63 тысячи.

Наполеоновская армия страдала не только от недостаточной численности. Новые солдаты по большей части были совсем молодыми парнями, «мария-луизами», обученными в спешке и не имевшими никакого опыта{135};[47] во французской армии свирепствовал тиф, ей недоставало оружия и снаряжения{136},[48] и, что, вероятно, было еще важнее, она испытывала серьезнейшую нехватку в лошадях, что создавало неразрешимые трудности для кавалерии и артиллерии.

Эти военные проблемы дополнялись политическими. С одной стороны, элиты, поддерживавшие режим, начали противиться ему. Примером может послужить Законодательный корпус, 29 декабря 1813 года принявший 223 голосами против 51 доклад Жозефа Лене, выступавшего против продолжения войны и требовавшего мирных переговоров[49]. С другой стороны, роялистская партия, долгое время пребывавшая в молчании или изгнании, начала поднимать голову: граф Прованский, нашедший убежище в Хартвелле, маленькой деревне графства Бакингемшир, полный надежд, даже выпустил прокламацию, призывавшую французов поддержать союзников, и подписался как «король Франции». Его аргумент был прост: «монархия — это мир»:

«Французы, не ждите от своего короля никаких упреков, никаких жалоб, никаких воспоминаний о прошлом. Он не хочет испытывать к вам иных чувств, кроме как мир, великодушие и прощение. (…) Все французы имеют право на почести и достоинство; король может править лишь совместно с нацией и ее представителями. (…) Примите великодушных союзников по-дружески, откройте им ворота ваших городов, избегите тех ударов, которые вы навлечете на себя преступным и бесполезным сопротивлением, и да будет их вшествие во Францию принято с радостью»{137}.

В этом критическом положении Наполеону приходилось действовать сразу на нескольких фронтах.

Чтобы справиться с самыми насущными военными задачами, было предпринято множество действий: Национальная гвардия получила приказ защищать крепости и охранять прибрежные города от возможной высадки английских войск{138}, были призваны в армию мужчины старше 40 лет, а также женатые и кормильцы семей, а подготовка и снаряжение молодых рекрутов ускорились. Чтобы справиться с нехваткой оружия, «император увеличил мобилизацию, удвоил налоги, отдал свою личную казну разным военным учреждениям, ускорил производство оружия, укрепление крепостей, выплавку снарядов»{139}.

Наряду с этим Наполеон пытался ответить и на пропаганду союзников. Газета «Le Journal de l’Empire» очень рано и регулярно стала информировать о насилиях и страшных бесчинствах казаков и «немецкой солдатни». В выпуске от 8 января сообщалось, что Кольмар стал жертвой грабежей и пожаров; 20 января было опубликовано письмо частного лица, датированное 16-м числом, рассказывающее о страшном бедствии, постигшем Шалон-сюр-Марн (в наше время Шалон-ан-Шампань). Выпуск от 31 января описывал насилия, жертвой которых тремя днями раньше стало население Сен-Дизье. д 19 февраля 1814 года газета рассказывала об изнасилованиях казаками 60-летних женщин и 12-летних девочек, а также об истреблении жителей небольшого городка Вошан. Можно привести и много других примеров — подобные публикации не прекращались вплоть до падения империи, когда газета была закрыта. Их цель заключалась я том, чтобы показать на конкретных примерах, что, несмотря на пропагандистские заявления в пацифистском духе, союзники ведут себя жестоко, и побудить население к сопротивлению и национальному восстанию. Призывы к вооруженной борьбе, висевшие в мэриях и префектурах, регулярно транслировались и в официальной прессе. Характерно заявление «Le Journal de l’Empire» от 18 января: «Пусть же все французы объединятся, пусть они прибегнут к оружию по зову главы государства. Забыть о своем долге в годину бедствий всегда было бесчестьем, а сегодня это преступление». Номер от 26 января, стремившийся воспламенить общественное мнение, дошел до того, что привел речь Карла Мартелла, произнесенную накануне битвы при Пуатье, в которой тот сражался с «варварами».

Но, несмотря на все эти призывы, в январе ничто не помешало наступлению войск коалиции. 

Стремительное наступление союзников

Между 21 декабря 1813 года и 2 января 1814 года Богемская и Силезская армии форсировали Рейн двенадцатью-пятнадцатью колоннами, растянувшимися от Кобленца до Базеля, подавляя «небольшие французские корпуса, отступавшие перед огромными союзными армиями»{140}, проникая в Эльзас, в Лотарингию, во Франш-Конте. Вторжение, впечатлившее своим масштабом всех французов — как военных, так и штатских, — обернулось в первые четыре недели медленным, но неуклонным наступлением вражеских армий. Как войска Виктора, защищавшие Вогезы, так и войска Мармона, сторожившие Саар, отступали под натиском Силезской армии, в то время, как Богемская армия без особого труда двигалась из Бельфора на Везуль, а затем на Лангр.

3 января Богемская армия была в Монбельяре, а спустя шесть Дней заняла Безансон. 14 января Силезская армия взяла Нанси, после того, как Ней покинул город без боя. «Враг вступил на землю Вогезов, как на порог гостиной, с уверенностью, что не встретит на своем пути ни одного препятствия», — сообщал сенатор и чрезвычайный комиссар Кольшан министру Монталиве{141}. 16 января союзники прибыли в Лангр. Тремя днями позже в руках союзников были уже не только Безансон, Мец и Нанси, но и Эпиналь, Шомон и Дижон. 25 января вся территория к востоку от линии Шарлевиль-Мезьер-Сен-Дизье-Шомон-Лангр-Дижон была занята войсками коалиции, а французы отступали к Шалону-сюр-Марн. «У Франции больше нет энергии»{142}, — сетовал в начале февраля Коленкур, полный горечи свидетель этого краха.

Русские бойцы тоже подчеркивали ту легкость, с которой они вошли на территорию Франции:

«Мы заняли в три недели без боя знатную часть Франции, неприятельские войска при приближении нашем повсюду отступали, и города, коих жителей префекты возбуждали пышными воззваниями к обороне, отворяли перед нами ворота свои»{143}.

А поэт Константин Батюшков подчеркивал не только миролюбивое отношение жителей по отношению к русским войскам, но и их недооценку «северных варваров». В конце января, находясь в деревне Фонтен в десятке километров к востоку от Бельфора, он писал своему другу Николаю Гнедичу:

«Они думали, по невежеству — разумеется, что русские их будут жечь, грабить, резать, а русские, напротив того, соблюдают строгий порядок и обращаются с ними ласково и дружелюбно. За то и они угощают нас, как можно лучше. Мой хозяин, жена его, дети потчевают вином, салатом, яблоками и часто говорят, трепля по плечу: “Вы хорошие люди, господа!” Хозяйка, старуха лет шестидесяти, спрашивала меня в день моего прибытия: “Сударь, а русские — они тоже христиане, как и мы?”»{144}

Хотя наступление союзников оказалось легким, оно не было быстрым: на расстояние от Базеля до Лангра, то есть примерно 220 километров, армия Шварценберга потратила почти три недели, в среднем продвигаясь на 10–11 км в день. Эта медлительность была обусловлена климатическими причинами. Адъютант Александра I Александр Михайловский-Данилевский рассказывал в своих мемуарах: «Первого генваря мы перешли парадом Рейн в Базеле (…) Погода нам не благоприятствовала: шел дождь, смешанный со снегом, и дул пронзительный ветер. (…) Дожди, снег, оттепели и морозы, соделывая переходы затруднительными, не останавливали однакоже следования войск»{145}.

Кроме непредвиденных трудностей с климатом, эта относительная медлительность объясняется еще и расчетами Шварценберга. В первую очередь эти расчеты были военными: опасаясь всеобщего восстания и желая уберечь свои войска, главнокомандующий коалиционными войсками выступал за осторожное продвижение вперед с обезвреживанием оккупированной территории. Но были у него и политические мотивы, подсказанные Меттернихом и императором Францем: австрийцы все еще надеялись договориться с Наполеоном, что он передаст власть Марии-Луизе, чтобы она правила от лица юного короля Рима, и не желали торопить события. Напротив, пруссаки и русские, полагавшие, что начать следует с военных действий, желали быстрого марша на Париж. Пруссаки считали, что пришло время для мести. 9 января 1814 года граф Август Нейдхардт фон Гнейзенау, начальник штаба Блюхера, написал Штейну, что «если Силезская армия войдет в Париж первой, я немедленно прикажу взорвать Аустерлицкий и Йенский мосты, а также Вандомскую колонну»{146}.

Несмотря на непогоду, в первые недели кампании, когда армия довольно легко продвигалась вперед, очень многие русские офицеры были в приподнятом настроении, а некоторые были взволнованы. Для многих из них, питомцев Просвещения, пересекать Францию означало вновь встретиться с чем-то давно знакомым, а то и с частью себя самих и собственной истории. Некоторые в ходе «Большого тура по Европе», который в целях полноценного интеллектуального развития должен был совершить каждый хорошо образованный молодой аристократ{147}, уже побывали во Франции. Другие, никогда здесь не бывавшие, были всей душой привязаны к Франции. Удивительное свидетельство Александра Михайловского-Данилевского хорошо показывает, сколь амбивалентные чувства, вплоть до шизофрении, испытывали русские элиты, вовлеченные во французскую кампанию. Александр I счел необходимым остановиться вместе со своими войсками в Монбельяре, городе, где его мать, императрица Мария Федоровна, урожденная София-Доротея Вюртембергская, провела свое детство. Пока царь гулял по городу и присутствовал на приеме у мэра[50], его адъютант воспользовался свободной минуткой, чтобы навестить одного из своих старых французских учителей и выразить ему свое почтение:

«На третьем ночлеге, назначенном в Монбелиаре, меня ожидала большая радость, потому что в этом городке поселился некто г. Морель, у которого, находясь в Петровском училище[51], я несколько лет жил в пансионе. Он первый научил меня рассуждать, дал мне понятия о вышнем существе, о добродетели, о пороке, о правительстве и развил дремавшие до того умственные способности мои. Образовавшись в школе новейших философов, живши в то время, когда процветали Вольтер и Рейналь, Руссо и Даламбер, он был их ревностным почитателем. (…) Что касается до меня, то я последовал правилам, внушенным мне Морелем как человеком, который первый говорил мне о началах, на коих основывается нравственное и политическое бытие наше, и если я не превосходил, то по крайней мере никогда не уступал на стезе долга и чести тем, которые воспитаны в противных со мною правилах. Можно легко посудить, с каким восторгом я обнял моего почтенного Мореля и семейство его; в доме его была назначена мне квартира, и вечер, или лучше сказать ночь, проведенная нами в воспоминаниях и разговорах о тысяче разных предметов, будет для меня незабвенна»{148}.

Несмотря на ледяной холод, союзников не покидал оптимизм. 26 января, находясь в Лангре, всего в 270 километрах от Парижа, рядом с царем и Шварценбергом, Нессельроде написал своей супруге нежное письмо, в котором дипломатические соображения переплетаются с кулинарными:

«Вот мы и в сердце Франции, мой добрый друг, и мерзнем больше, чем в Петербурге или Твери. Случилось то, что зима возобновилась с новой силой, и наша слава слегка простыла. (…) Но все это можно перенести, когда думаешь о счастливом и спокойном будущем, которое нам готовят нынешние наши лишения.

Граф фон Витгенштейн только что осуществил соединение с большой армией. Я не могу тебе сказать, что будет дальше, но я предполагаю, что мы будем наступать. (…) Этим утром я имел счастье вновь увидеться с Лагарпом, который прибыл прямо из Парижа. Народ здесь весьма равнодушен и убог. Если его не мучить, он оставит нас в покое. (…) Мы едим вволю трюфелей, но вино довольно плохое. (…) Наши аванпосты находятся за Бар-сюр-Об, а Платов наступает в направлении Парижа. А я хотел бы наступать в направлении твоего сердца. Прощай, милый мой друг, нежно тебя целую»{149}.

Что касается Александра I, то тремя днями позже, готовясь покинуть Лангр и направиться в Шомон, он написал своей сестре Екатерине, рассказывая о своем глубочайшем удовлетворении и изъясняясь куда менее буднично, чем его государственный секретарь:

«Тысячу рад благодарю тебя, милый друг. (…) Вот мы и на пол пути между Базелем и Парижем, прямо посреди этой столь грозной Франции: а Франция не только не угрожает, но и принимает нас с распростертыми объятиями и считает друзьями.

Надежда и абсолютная вера в Бога, и Он решит все»{150}.

Вера в Провидение дарила царю оптимизм; полный спокойствия в окружении своих людей, он, казалось, был абсолютно уверен в грядущем успехе.

«Он и в сем походе был столь же весел, столь же любезен, как и в предыдущем, и таковым, как я после редко видал его в путешествиях и в дворцах его. Приучив себя с молодых лет переносить непостоянство стихий, он всегда был верхом в одном мундире, лучше всех одет; казалось, что он был не на войне, но поспешал на какой-нибудь веселый праздник»{151}, — напишет Михайловский-Данилевский.

Тем не менее по мере своего продвижения русские офицеры испытывали все более смешанные чувства.

Некоторые превратили свое «посещение» Франции в самое настоящее интеллектуальное и литературное паломничество. В начале февраля, когда русские войска оккупировали департамент Верхняя Марна, поэт Батюшков отправился в замок Сире, где Вольтер неоднократно останавливался у своей возлюбленной мадам дю Шатле. Его пригласили туда два близких друга: барон Роже де Дамас и Александр Писарев, получившие ордера на расквартирование в замке. Трое друзей ужинали «в столовой, украшенной знаменами русских гренадеров»{152}, и в знак почтения к философу и его подруге вместе декламировали стихи из «Альзиры», трагедии Вольтера, написанной именно в замке Сире…

Другие, более многочисленные, были разочарованы, поскольку образ родины Просвещения, представлявшийся им в самых пышных красках, не сочетался с реальностью, которую они обнаружили. Конечно, Глинка хвалил качество французских дорог:

«Чудесные дороги! Проезжаем несколько станций, не спускаясь, не возвышаясь, все по ровной глади, как по натянутому холсту; ничто не остановит повозки, нигде не получишь толчка. Дорога чиста, как ток: на ней, как говорится, ни сучка ни задоринки. Я в первый раз отроду по такой прекрасной еду»{153}.

Но многие обращали внимание на убогость домов, на множество оборванцев и нищих, которых они встречали на своем пути, и даже, как это ни удивительно для французской национальной гордости, жаловались… на плохое качество хлеба!

«Несмотря на слова французов, приезжающих в Россию, несмотря на их кажущееся отвращение к черному хлебу русских крестьян, мы нигде во Франции не могли найти белого хлеба, даже в самых больших городах, как Труа, Лангр… Нам потребовались бесконечные усилия, чтобы добыть несколько хлебов, и то они оказались совершенно кислыми. А в Лангре вообще был всего один булочник, выпекавший белый хлеб», — жаловался А. Чертков»{154}.

Со своей стороны, Наполеон, до той поры остававшийся в Париже, руководивший военными операциями и логистикой издалека, забеспокоился о том, как развивается ситуация. Через месяц после начала вторжения он решил сам возглавить свои войска. 23 января, в снегопад, он принял в дворце Тюильри представителей Национальной гвардии, чтобы сообщить им свое решение. В этот торжественный момент, как вспоминала первая фрейлина императрицы, он не сдержал душивших его бурных чувств:

«23-го числа того же месяца, в воскресенье, офицеры парижской Национальной гвардии получили приказ прибыть в Тюильри, в Маршальский зал. Этот салон квадратной формы и очень обширный; он занимает первый этаж Часового павильона. Офицеры не знали причин этого созыва; их было 700–800 и все они были в мундирах. Их выстроили по кругу, по всему салону В полдень прибыл Наполеон. (…)

Через десять минут вошла Мария-Луиза, в сопровождении мадам де Монтескью, державшей на руках римского короля. Когда она подошла к императору, он громко сказал национальным гвардейцам, в кругу которых стоял: “Господа, часть территории Франции занята врагами; я встану во главе своей армии и, с Божьей помощью и опираясь на храбрость моих солдат, я надеюсь изгнать врага из наших пределов”.

Затем, одной рукой обняв императрицу, а другой — римского короля, он добавил взволнованно: “Если же случится так, что неприятель приблизится к столице, я доверяю Национальной гвардии императрицу и римского короля… мою жену и моего сына!”»{155}.

На следующий день Наполеон официально передал регентскую власть Марии-Луизе. Ее помощником по гражданской части стал архиканцлер Камбасерес, а по военной — Жозеф, генеральный наместник империи. Этот выбор может показаться странным, поскольку Жозеф никогда не блистал организаторскими талантами и политическим чутьем, но в минуту опасности император, по всей видимости, предпочитал всем прочим соображениям семейную верность и солидарность. 25 января в три часа ночи{156} Наполеон покинул Тюильри — свою семью он видел в последний раз — и на следующий день, 26 января, расположился со штабом в Шалоне-сюр-Марн, где тем временем собрались все войска, кроме корпуса маршала Макдональда, который, отправившись из Кёльна, еще не прибыл. В тот же день он выступил к Витриле-Франсуа, где встретился с маршалами Неем и Виктором. Всего за несколько часов император все взял под контроль.

Правое крыло его армии, под командованием маршала Мортье, находилось около Труа. Центр, под началом Мармона и Виктора, располагался в Витри-ле-Франсуа. Левое крыло, которое предстояло возглавить Макдональду, находилось в Мезьере. Наконец, резерв, состоявший из гвардии и поставленный под командование маршалов Нея и Никола-Шарля Удино, растянулся от Шалона до Витри.

Общая численность снаряженных и боеспособных солдат не превосходила 70 тысяч человек. Но император, встреченный войсками с энтузиазмом, решил перейти в наступление: он желал любой ценой перерезать дорогу войскам Блюхера до того, как они смогут соединиться с армией Шварценберга, наступавшей с юго-востока. Поэтому 27 января в Сен-Дизье он с 40-тысячным войском атаковал арьергард Блюхера, состоявший из двух тысяч всадников генерала Ланского. Потерпев поражение, они были вынуждены отступить к Жуанвилю, а оттуда к Шомону. Впрочем, успех Наполеона был относительным, поскольку, как он не замедлил узнать, войдя в Сен-Дизье, он столкнулся лишь с небольшой частью Силезской армии:

«Маршал Блюхер и корпус генерала Сакена провели предыдущие дни у Бриена, и должны быть в той стороне и сейчас, двигаясь на Труа, чтобы помочь австрийцам. Корпус генерала Ланского, с которым мы только что сражались, шел за корпусом Сакена; наконец, войска генерала Йорка, на какое-то время оставшиеся позади для сдерживания гарнизона Меца, ожидаются в Сен-Дизье после войск генерала Ланского»{157}.

Вместо генерального сражения Блюхер предпочел отступить в Бриен, собрав подкрепления, постепенно прибывавшие из Майнца, и соединиться с Богемской армией, находившейся в это время в окрестностях Бар-сюр-Об. Таким образом, первый маневр Наполеона не оправдал возлагавшихся на него надежд. Желая любой ценой помешать соединению войск Блюхера и Шварценберга, Наполеон решил вернуться к Труа. Через два дня, 29 января, желая воспользоваться тем, что Блюхер открыл свой правый фланг, он направился к Бриену. Он хорошо знал этот город — именно в Бриенский военный коллеж он поступил в десятилетнем возрасте{158}. Блюхер и его штаб заняли замок в верхней части города, а генерал Олсуфьев и его русские подразделения находились в нижней части. Наполеон намеревался застать вражескую армию врасплох; увы, русская кавалерия взяла в плен офицера французского штаба с депешами, адресованными маршалу Мортье, которые раскрывали планы императора, и у Блюхера было время подготовиться к обороне. Он приказал находившемуся поблизости генерал-майору графу Палену задержать наступление французов; вместе с тем он вызвал в помощь Олсуфьеву русские корпуса Остен-Сакена и князя Алексея Щербатова, составлявшие в сумме 30 тысяч человек.

Начавшаяся в два часа дня атака на Бриен сначала шла удачно для французов, но союзники сопротивлялись, и началась жесточайшая схватка, которая с переменным успехом продолжалась допоздна. Обе стороны понесли тяжелые потери (по 3000 убитых и раненых с каждой стороны), а от артиллерийского обстрела загорелся город и сильно пострадал замок. Утром 30 января Наполеон с победой вошел в Бриен. Но ночью Блюхер приказал отступить на юг, в направлении Бар-сюр-Об. Таким образом, эта победа оказалась безрезультатной. Она не помешала вражеским армиям объединиться: Шварценберг и Блюхер встретились в Баре, а Йорк расположился в Сен-Дизье.

Продолжая преследовать Блюхера, Наполеон, еще не знавший, что вражеские армии соединились, расположил свой генеральный Штаб в деревне Ла-Ротьер к югу от Бриена, чтобы начать новое наступление, но 100-тысячной союзной армии Блюхера и Шварценберга он смог противопоставить всего 40 тысяч солдат. Битва, развернувшаяся 1 февраля в снежную бурю, была героической и ожесточенной. Б течение десяти часов четыре солдата сражались против десяти. Несмотря на храбрость французов, битва закончилась для них неудачей. Хотя потери коалиции при Ла-Ротьер превосходили наполеоновские (союзники потеряли убитыми и ранеными восемь тысяч человек, французы — четыре тысячи человек, а в плен попало две тысяч французов{159}), французы, столкнувшись с превосходством союзной кавалерии, были вынуждены отступить. Наполеон и основная часть его армии форсировали Об в направлении Труа, прибыв в город 3 февраля, а Мармон направился в Роне-Л’Опиталь.

Битва при Ла-Ротьер, обернувшаяся отступлением наполеоновской армии на ее собственной территории, вызвала бурный прилив оптимизма у союзников, которым уже казалось, что победа совсем рядом. Русские офицеры начали назначать «встречи в Париже, в ПалеРояле, в следующее воскресенье»{160}; еще более откровенный Блюхер заявил своему окружению, что не позднее 20 февраля будет ужинать вместе с ними «в компании мамзелей»{161} в Пале-Рояле; царь, рассуждавший более добродетельно, сказал генералу Ренье, освобожденному в результате обмена пленными: «Блюхер будет в Париже раньше, чем Вы»{162}.

Во Франции поражение вызвало панические настроения, охватившие и самую верхушку. Мария-Луиза, до крайности обеспокоенная, приказала молиться о сохранении Парижа, вызвав тем самым гнев Наполеона. В письме к Камбасересу император негодовал: «Зачем так терять голову? Зачем эти Miserere и сорокачасовые молитвы в часовне? В Париже что, с ума сошли?»{163} А в другом письме, адресованном Жозефу, он приказал: «Прекратите эти сорокачасовые молитвы, эти Miserere; от подобного обезьянничанья мы все начнем бояться смерти. Уже давно сказано, что священники и врачи делают смерть болезненной»{164}. На следующий день после победы при Ла-Ротьер союзники вновь заняли Бриен, город и замок, чтобы посовещаться и решить, какую стратегию избрать. Но никто не знал, где Блюхер. Среди тех, кто искал его в полуразрушенном замке, был Михайловский-Данилевский. Он оставил живописное и захватывающее описание замка и ситуации в целом:

«Бриенский замок… предан был на разграбление. Открыли заваленный погреб, в котором лежало несколько тысяч бутылок вина и множество ящиков шампанского. Это обстоятельство, разгорячившее еще больше победителей, послужило к довершению погибели злополучного замка. Между прочим мы нашли отборнейшую библиотеку и кабинет по части естественной истории, на потолке которого повешен был крокодил. Кому-то пришла странная мысль перерубить веревки, на которых он был прикреплен, и огромный африканский зверь с ужасным треском обрушился на шкафы и комоды, в которых за стеклом сохранялись раковины, ископаемые и разные животные. Хохот, сопровождавший сие падение, сокрушившее собою собрание редкостей, требовавшее многих лет и больших издержек, был истинно каннибальский, но явления сего рода неразлучны с войной. Так как было очень холодно, то начали топить камины книгами и даже рукописями из прекрасной Бриенской библиотеки, а я, видя ее разрушение, не сочел грехом взять почти из пламени два сочинения: одно — “Dictionnaire d’histoire universelle”, а другое — “Dictionnaire d’histoire naturelle”, и выходя, чтобы отдать их находившемуся при мне казаку, я встретил в длинной галерее замка фельдмаршала Блюхера, который был так пьян, что едва мог ходить»{165}.

Отыскавшийся Блюхер протрезвел и смог принять участие в военном совете 2 февраля, на котором принимались судьбоносные решения. В частности, было решено, что поскольку две армии, находящиеся в одном месте, прокормить сложно — снабжение становилось все более затруднительным и, несмотря на насильственные реквизиции, еды солдатам начинало недоставать — они вновь разделятся и будут наступать на Париж по двум разным дорогам, согласно первоначальному плану. Богемская армия должна была достигнуть Труа, а затем двигаться по обоим берегам Сены, а Силезская, получив в окрестностях Шалона прибывшие с берегов Рейна подкрепления — корпуса Йорка, Клейста и Капцевича, — должна была следовать вдоль Марны{166}. Теперь союзники были убеждены, что кампания скоро закончится. 7 февраля Александр I и Блюхер начали обсуждать, как будет организовано размещение войск в Париже{167}.

Этот оптимизм представлял собой разительный контраст с глубокой тревогой и апатией, в которую погрузилось французское общество после начала вторжения.

Некоторые города, например, Доль или Шалон, попытались сопротивляться захватчикам, но другие, более многочисленные, сдались без боя или почти без боя: такое решение приняли Эпиналь, Макон, Реймс, Нанси, Шомон, Лангр и Дижон. Казалось, что французское общество, впечатленное быстротой вторжения, потрясенное поражениями французской армии, не способно как-либо отреагировать и тем более начать защищаться, тем более что во многих городах муниципальные власти вместо того, чтобы служить примером, сами бежали перед наступлением врага. Коленкур, ездивший по провинции, был свидетелем этой всеобщей сдачи позиций и привел несколько примеров императору:

«Я встретил здесь префекта Эпиналя и заместителей префектов СенДье и Ремиремона. Заместитель префекта Сен-Дье бежал задолго до того, как неприятель вступил на территорию его округа. Эти трое взяли с собой жандармерию, тем самым уничтожив все средства поднять жителей на оборону; их прибытие в Нанси ночью во главе жандармерии вызвало всеобщую тревогу; многие спасаются бегством»{168}.

Восточная Франция пребывала в смятении. Ей казалось, что Париж бросил ее на произвол судьбы.

Уже с середины января обмен новостями между столицей и территорией, занятой войсками союзников, был затруднен. В своем письме другу-фармацевту, жившему в пиренейском городе Сен-Жирона, школьный учитель из Шомона по имени Пьер Дарденн жаловался, что Шомон полностью отрезан от столицы, «поскольку почта уже не отваживается идти в захваченные области», и сетовал на «бездействие и молчание властей»{169}, усугублявшее беспокойство жителей города и ощущение изоляции.

Кроме того, с самого начала кампании местное население подверглось ряду насилий и бесчинств, в первую очередь со стороны русских и прусских солдат. Дарденн писал 5 февраля:

«В соседней деревне бесчинства были столь невыносимы, что крестьяне, доведенные до отчаяния, решили покинуть ее и искать убежища в обширном лесу, с женами, детьми, небольшим количеством скота и немногими припасами, которые они сумели уберечь от хищной солдатни. Они провели в лесу не один день, и мороз стал таким жестоким, что некоторые оказались на грани смерти. Тогда они были принуждены вернуться в свои дома; но на полпути были полностью ограблены отрядом разнузданных казаков, которые сопроводили ограбление самым недостойным обращением. (…) В другой деревне русский убил пинком ноги беременную женщину, а ее муж, желавший защитить ее, был жестоко избит и тяжело ранен!!»{170}

Узнав о дурном поведении казачьих подразделений, Александр I написал атаману Матвею Платову, твердо осудив подобные действия и «посетовав, что даже некоторые генералы и полковники грабят французские дома и фермы»{171}. С точки зрения царя такое поведение было не только неприемлемым с моральной точки зрения, но и опасным, поскольку могло спровоцировать общее восстание. Послание царя почти не возымело действия: как казаки Платова, так и нерегулярные казаки, хорошо известные грабежами и хищничеством, продолжали свои злодеяния.

29 января Александр и прусский король вошли в Шомон. Царя сопровождал брат, великий князь Константин, а прусского короля — старший сын. Все четверо остановились у частных лиц, в отличие от австрийского императора, который, прибыв в город 3 февраля, остановился со своим сыном Фердинандом-Карлом в префектуре. Рассказ Дарденна об этом дне свидетельствует о силе его патриотических чувств и его враждебности по отношению к «северным варварам». Вместе с тем через него просвечивает чувство абсолютного бессилия:

«Разнообразие лиц, одежды, видов оружия, языков, дружное собрание стольких разных народов, присутствие могущественных монархов все это меня не обрадовало. (…) Вот они, говорил я себе, наблюдая за тем, как мимо меня проходили эти северные орды, вот они, завоеватели франции! Вот эти грубые, свирепые люди, еще недавно неизвестные в Европе, которые, подобно бешеному потоку, заполняют нашу страну; вот они, привлеченные плодородием и богатствами наших прекрасных провинций, нашей славой умных и отважных людей, пришли, увлеченные тайной завистью и жаждой богатой добычи. Они пришли разорить нашу страну, завладеть нашими городами и покарать нас за двадцать лет храбрости и побед!!! Мне казалось, что Север вытошнил на нашу землю своих кимвров, готов, норманнов, некогда сделавших нашей земле столько зла; мне казалось, я вижу гуннов с их Аттилой, вестготов с их Аларихом, вандалов с их Гензерихом, разоривших Римскую империю и поставивших ее на грань гибели. Таким же образом будет разорена и разрушена французская империя.

Вы получите представление о горе, царящем в этом городе, мой дорогой В., когда Вы узнаете, что столь необычайное происшествие не привлекло и двадцати зевак»{172}.

Тремя днями позднее Дарденн вновь рассказывал о вступлении монархов в город, подробно описывая масштаб потрясений, произошедших в привычном ему мире всего за несколько дней:

«Император Александр, кажется, весьма религиозный государь; по его приказу вчера служили мессу по греческому обряду в частном доме. Я увидел его, когда он выходил после этой церемонии: он шел пешком и был одет в мундир полковника своей гвардии. Это довольно красивый мужчина, которого здесь рады были бы видеть, если бы он не привел с собой эту тьму казаков, все разоряющих на своем пути, и если бы другие его войска были более дисциплинированы; но naturam furca expellas[52].

Я не могу, мой дорогой друг, привыкнуть к мысли, что я живу между двумя столь могущественными государями, повелителями Петербурга и Берлина; мне кажется, что это сон. Коллеж находится ровнехонько между дворами России и Пруссии; здесь постоянно теснятся слуги, солдаты, лошади, повозки. Классы превратились в караульные помещения и конюшни, церковь в склад сена, гимнастический зал в сапожную мастерскую, столовая в амбар, полный пшеницы и овса, а библиотека — в госпиталь.

У меня продолжают готовить кушанья для (…) тех, кто снабжает едой монархов, русского и прусского, и их двор. Они едят мой хлеб, пьют мое вино и мою водку, а мы питаемся скромно, чтобы их насытить… Когда же закончатся все эти унижения?»{173}

Военные неудачи, накопившиеся трудности, недостаточная поддержка населения — все вызывало сомнения у французов; и даже в окружении Наполеона некоторые говорили, что предпочитают возобновить переговоры, на что, в конечном счете, согласился и император. Но если с его точки зрения речь шла прежде всего о том, чтобы выиграть время, чтобы укрепить и усилить свои войска, то другие думали иначе. К примеру, Коленкур, его министр иностранных дел с ноября 1813 года, действительно стремился заключить мир, чтобы, если это еще возможно, спасти режим. Он не один так думал: в начале 1814 года, как впоследствии напишет Сегюр, «оставалась последняя надежда, на Коленкура»{174}

Новый мирный конгресс?

Итак, в январе вновь возобновились контакты между французами и союзниками. Некоторые из союзников были склонны к настоящим переговорам с императором французов. Австрийцы — в случае урегулирования вопроса о границах Франции — не стали бы стремиться любой ценой свергнуть Наполеона. Англичане, хотя и желали возвращения Бурбонов, вместе с тем стремились как можно быстрее покончить с войной, которая дорого им обходилась. А вот пруссаки хотели драться: им казалось, что первые победы в январе предвещают такие же победы в ближайшем будущем, и нельзя замедлять ход, сражаясь против императора французов. Александр I придерживался еще более радикальных взглядов: он считал, что с Наполеоном не может быть примирения, надо продолжать бой и немедленно идти на Париж. Хотя эта позиция соответствовала заявлениям царя и всему его поведению с самого начала германской кампании, она раздражала союзников. Об этом свидетельствует, в частности, депеша Каслри премьер-министру лорду Ливерпулю от 30 января 1814 года — он не видел в упрямстве царя ничего, кроме его личного каприза:

«В отношении к Парижу его личные взгляды не сходятся ни с политическими, ни с военными соображениями. Русский император, кажется, только ищет случая вступить во главе своей блестящей армии в Париж, по всей вероятности, для того, чтобы противопоставить свое великодушие опустошению собственной столицы»{175}.

Но Каслри был несправедлив к царю: хотя личные мотивы и играли роль в его упрямом желании вступить в Париж, желание покончить с властью Наполеона объяснялось вопросами безопасности и геополитики, и прежде всего вопросом границ Франции.

С ноября 1813 года предполагаемые границы Франции заметно изменились. В середине ноября, как мы видели, официальные франкфуртские предложения говорили о возвращении Франции в естественные границы; но под соединенным влиянием Англии и России союзники быстро заняли более жесткие позиции. 1 декабря прозвучала Франкфуртская декларация, обещавшая французскому народу «границы Французского государства, каковых оно никогда под правлением королей своих не имело». Какими будут точные очертания этих границ, оставалось неясным. Идет ли речь о границах 1792 года? О границах 1791 года? Это было непонятно. Русские дипломаты чувствовали необходимость избавиться от каких-либо двусмысленностей, о чем 13 января 1814 года Нессельроде написал Александру I:

«В вопросе о границах Франции [державам] пришлось бы примирить необходимость лишить ее достаточного количества земель, чтобы независимость и безопасность других государств уже не была под угрозой, с заявленным принципом закрепить за ней такие обширные земли, каковых она никогда не имела при своих королях. Альпы, Пиренеи и Рейн были предложены как основа, не как абсолютная основа, но как крайнее условие, крайние границы, отмечающие максимальную возможную протяженность французских земель. Вопрос о границах, которые установят для Франции общие интересы Европы, не должен быть предрешен этим предложением. Поскольку с тех пор, как оно было принято, продвижение наших войск было столь быстрым, будет невозможным не настаивать, по крайней мере в отношении Рейна, на самой благоприятной для союзников интерпретации этого предложения»{176}.

Нессельроде в письме к царю выступал за расширение территории Голландии и за отказ Франции от части левого берега Рейна. Выдвигая подобные предложения, государственный секретарь еще надеялся, что наступление сил коалиции вынудит Наполеона к переговорам, и война закончится без необходимости идти на Париж. Таким образом, по этому вопросу государственный секретарь не разделял позиций своего государя. Об этом свидетельствует и его письмо жене от 4 (16) января:

«Император отправляется сегодня на Делль [ошибка Нессельроде], Монбельяр, Везуль. Завтра я последую за ним. Я не знаю, как далеко мы будем наступать. Есть люди, которые хотели бы продвинуться до самого Парижа[53]; я же не хочу продвинуться нигде, кроме как в мирных переговорах. Я считаю, что мир более необходим, чем когда-либо, и пришел тот час, когда мы можем заключить добрый, надежный и славный мир; кроме того, я считаю любое наше действие, любое наше предприятие в высшей степени опасным. Вот мое кредо. Я его уже подавал в письменном виде, но оно не имело счастия нравиться»{177}.

Как мы видим, предложения Нессельроде расходились с намерениями царя, который в середине января твердо решил, что говорить отныне будут только пушки. Но Александр вскоре оказался в изоляции. В Лангре прошел военный совет, в котором приняли участие Меттерних, Штадион, Гарденберг, Нессельроде, Разумовский, Поццо Борго и Каслри. Меттерних, не сумев добиться прекращения военных действий, заявил, что не согласен на какое-либо продвижение австрийских войск вперед, пока не начнутся переговоры. Каслри подержал эту точку зрения; хотя он и заявлял, что выступает за продолжение военных действий, он предостерег союзников от непредсказуемых опасностей, которые таит в себе ввод войск в Париж. 29 января на совете был подписан протокол, который предлагал Франции возврат к дореволюционным границам и вновь подтверждал необходимость совместного выступления на грядущем конгрессе. Желая сохранить единство, Александр I был вынужден согласиться на дипломатические переговоры, от которых он на самом деле ничего не ждал.

В то время как Коленкур ожидал союзников в Шатильоне с 24 января, барон Гумбольдт (от лица Пруссии), граф Штадион (от лица Австрии) и лорд Абердин (от лица Великобритании) прибыли в Шатильон 3 февраля вечером. Утром 4 февраля за ними последовали еще два английских представителя: генерал Чарльз Стюарт и лорд Кэткарт. Граф Разумовский, посланник Александра I, приехал последним, во второй половине дня 4 февраля — тем самым Россия лишний раз продемонстрировала свое отношение к этим переговорам.

Вскоре после полудня 5 февраля конгресс начался с чисто формального заседания, и лишь 7 февраля союзники озвучили свои условия. Это уже были не франкфуртские предложения, о которых, как утверждал Разумовский, его даже не проинформировали; к своему ужасу, Коленкур услышал, что союзники требовали попросту возвращения к границам Франции при старом режиме. Наполеон не дал хода этим переговорам. Его молчание оказалось выгодно русским: 9 февраля Разумовский получил от царя через Нессельроде официальный приказ прекратить переговоры{178}. Через несколько дней после победы при Ла-Ротьер царь, больше веривший своим войскам, чем своим союзникам, решил отдать все вопросы на суд оружия. Следующие дни оказались решающими.


3. В ШАМПАНИ