1814. Царь в Париже — страница 9 из 18

Приняв делегацию парижан, явившихся к нему в Бонди рано утром 31 марта, Александр I вновь подтвердил, что он решительно и бесповоротно отказывается от какого-либо мира с Наполеоном; но вместе с тем он взял на себя обязательство защищать город, размещать там исключительно элитные части, сохранить парижскую Национальную гвардию и позволить французам выбрать себе правительство, «которое даст отдых вам и даст отдых Европе»{305}. И все-таки в этой первой крупной публичной декларации царь промолчал о том, какой будет сущность и форма будущего политического режима, поскольку 31-го числа, когда он готовился вступить во французскую столицу, он по-прежнему колебался, «еще не приняв никакого решения»{306}

Дать Франции правительство

Дело в том, что Александр продолжал испытывать сильное предубеждение по отношению к Бурбонам, как по психологическим, так и по политическим мотивам. В первую очередь он опасался, что король быстро окажется заложником самых бескомпромиссных своих сторонников. Нессельроде, в свою очередь, боялся, что возврат к монархии может привести к дестабилизации общества. 10 марта (дата по западному календарю) он писал своей жене: «Боюсь, что Для этих несчастных [роялистов] нет больше надежды; я не вижу ни одного реального аргумента в их пользу, и если мы встанем на сторону Бурбонов, мы погрязнем в бесконечной гражданской войне»{307}. Это письмо свидетельствует, что утром 31 марта русские продолжали относиться к Бурбонам скептически, а значит, будущее Франции оставалось неопределенным. Дело в том, что в этот момент Мнение царя могло сыграть решающую роль: помимо того, что именно его упрямство позволило коалиции победно дойти до Парижа, Александр I был единственным из союзных монархов, который готовился лично вступить во французскую столицу во главе своих войск. Хотя царя сопровождал главнокомандующий Шварценберг, австрийский император и канцлер Меттерних задержались в Дижоне как и Каслри — и никто из них не вступил в Париж 31-го. Правда, рядом с Александром I находился прусский король, но он играл в военных действиях лишь ограниченную роль, в большинстве случаев позволяя своему харизматическому маршалу брать на себя инициативу. При этом Блюхер 31 марта тоже отсутствовал: очередное обостренно глазной болезни лишило его триумфа, и прусский маршал вступил в столицу Франции лишь на следующий день, в карете, будучи еще по способным сесть верхом на лошадь…

Итак, Александру I были предоставлены все возможности, как в дипломатическом, так и в символическом плане. И уже 30 марта, поняв, что он, безусловно, будет играть решающую роль, Талейран через Орлова протянул руку императору всея Руси. Александр I сразу же понял всю важность этого жеста, о чем свидетельствует рассказ русского посла, на заре 31 марта явившегося докладывать царю об обстоятельствах сдачи Парижа: «Он заставил меня рассказать подробно о вечере, который я провел заложником, и обнаружил живейшее удивление, когда я рассказал ему о князе Талейране. «Теперь это еще анекдот, — сказал он — но может сделаться историей»{308}. Следует обратить внимание на его реакцию: она свидетельствует о том, что вопреки стереотипному представлению, будто наивный Александр I попался на удочку Талейрана{309}, царь очень быстро понял, что Талейран станет ключевым игроком, и сразу же решил если не поддержать его во всем, то по крайней мере принять во внимание его советы. И утром 31 марта, еще до прибытия в Париж войск союзников, Александр отправил Нессельроде к князю Беневентскому, чтобы они совместно изучили «самые срочные меры, которые следует предпринять»{310}.

Нессельроде и Талейран хорошо знали друг друга: они регулярно общались с 1807 по 1811 год, когда молодой русский дипломат, находившийся в посольстве в Париже, тайно служил передаточным звеном между Талейраном и своим повелителем. Новая встреча ознаменовалась довольно забавной сценой, которую описал сам Нессельроде:

«Погода была прекрасной; я въехал в Париж в одиночку в сопровождении казака и австрийского офицера, (…) которого я встретив на своем пути. (…) Господин де Талейран занимался своим туалетом. Нс до конца причесанный, он устремился ко мне, бросился в мои объятия и засыпал меня пудрой. Когда первое волнение улеглось, он позвал людей с которыми был в заговоре»{311}.

Этими людьми были герцог де Дальберг, архиепископ де Прадт и барон Луи. Все трое пытались убедить Нессельроде, что во Франции следует восстановить монархию. Но хотя русский дипломат еще ни был готов согласиться с их доводами, этот первый разговор не остался бесплодным. Дальберг и Талейран вручили Нессельроде проект прокламации, которая, формально не упоминая о монархии, уже осуждала режим Наполеона; прокламация гласила, что союзники не будут больше вести дела с Наполеоном или каким-либо членом его семьи, и призывала к созданию «мудрого правительства». Именно в ходе этого разговора Талейран, «обеспокоенный безопасностью» российского императора, предложил принять его у себя, на улице Сенфлорантен, под предлогом того, что Елисейский дворец заминирован. От лица своего монарха дипломат принял предложение и, спустя несколько часов, во второй половине дня, Александр I, побывав на параде своих войск, в сопровождении своих адъютантов и великого маршала графа Толстого, присоединился к Нессельроде на улице Сен-Флорантен. Он поселился со своими адъютантами на втором этаже особняка, Нессельроде со своими секретарями разместился на третьем этаже, а Талейран — на первом. Чтобы обеспечить защиту своего царя, немалое число казаков из императорской гвардии расположилось на лестницах и во дворе; перед самим домом разместился батальон Преображенского полка{312}. Улица бурлила, представляя собой весьма экзотическое зрелище:

«На улице Сент-Оноре толпились самые различные люди: здесь разъезжали жители севера Европы и азиатские подданные Российской империи, от Каспийского моря до Великой Китайской стены. Казаки в своих овчинных шкурах, с длинными копьями, всклокоченными бородами песочного цвета, и у каждого к шее привязан каншух [кнут], то есть небольшой хлыст, с твердым плетеным ремнем, повсюду одинаковой толщины; калмыки и различные татарские племена, с плоскими носами, маленькими глазками и темной красновато-коричневой кожей; сибирские башкиры и тунгусы, вооруженные луками и стрелами, черкесы или черкесские дворяне из предгорий Кавказа, полностью покрытыё идеально блестящими стальными кольчугами и с шлемами конической формы на голове, в точности такими же, как те, что носили в Англии в XII-XIII века»{313}.

Князь Беневентский принимал своих гостей поистине роскошно и в своем желании очаровать российского императора не скупился на траты. За стол отвечал бургундец Антуан Карем, знаменитый шеф-повар, который удостоился высшей похвалы царя за восхитившие его «бургундские улитки»[79]: по словам самого Карема, в рецепт этих Улиток входили чеснок, чтобы «скрыть вкус», петрушку, чтобы «усладить вид», и масло, чтобы «облегчить проглатывание». Но к радостям стола добавлялись еще и роскошная обстановка и очарование Разговоров и остроумных словечек «на французский лад». Примерно десять вечеров Талейран и Александр ужинали вместе в большом обществе: «Там собираются все принцы, министры, дипломаты и бывшие имперские сановники, какие только есть в Париже»{314}. Конечно, подобная щедрость недешево обходилась, но Талейрана это не волновало. По крайней мере пока не волновало. Впоследствии, верный своей репутации человека небескорыстного, он компенсирует свои затраты на гостеприимство для Александра I, «выписав самому себе ордер на получение 150 тысяч франков из средств временного правительства»{315}.

Талейран проявил щедрость по отношению к своему гостю не из светских побуждений, а потому что 31 марта вечером настал решающий час. Когда Наполеон находился в Фонтенбло, а его армия, еще не сдавшаяся союзникам, по-прежнему оставалась грозной силой, князь Беневентский решил взять на себя инициативу и, не имея никакой власти, кроме той, которую он себе присвоил де-факто: действовать как можно быстрее, тесно сотрудничая с царем.

Прибыв на улицу Сен-Флорантен, Александр I сначала поговорил с Талейраном один на один; затем в большом салоне второго этажа закипела самая настоящая работа. Кроме Александра I, Нессельроде, Поццо ди Борго, Талейрана и Дальберга, при этих встречах присутствовали король Пруссии, князья Шварценберг и Лихтенштейн, представлявшие императора Франца; англичане представлены не были. Для Талейрана, надеявшегося убедить царя поддержать если не самих Бурбонов, то монархию, которую они воплощали, эти встречи имели решающее значение. В ходе обсуждений Александр сообщил, что, по его мнению, в отношении будущего страны теоретически возможны три решения, а именно: сохранение Наполеона у власти, регентство и реставрация Бурбонов. Талейран очень быстро вмешался, выступив в поддержку если не лучшего, то наименее нежелательного решения, а именно не простого возвращения к старому порядку, что означало бы новый деспотизм вместо наполеоновского, но восстановление монархии Бурбонов на легитимной, то есть конституционной основе.

Чтобы преодолеть колебания царя, Талейран разработал ловкий набор аргументов вокруг принципа «легитимности». Талейран не был изобретателем этой концепции, но «присвоил ее себе, оценив как ее силу, так и ее гибкость»{316}. Его аргументы были просты: нужно, чтобы новый режим, в противовес наполеоновскому деспотизму, действовавшему к выгоде лишь одного человека, мог опираться на моральный и политический принцип, признанный всеми дворами Европы, который станет залогом стабильности внутри страны и залогом мира в отношениях с другими странами:

«Сир, вокруг Вас будут тесниться самые различные интриганы.

Но, смиритесь с моими словами, ни Вы, ни я не являемся достаточно сильными, чтобы одержать верх в интриге. (…) Мы можем добиться чего угодно, если будем придерживаться принципа. Я предлагаю признать принцип легитимности, который означает возвращение на трон принцев из династии Бурбонов. Интересы этих принцев сразу же будут соответствовать интересам других суверенных династий Европы, и эти династии обретут гарантию стабильности в этом принципе, спасшем старинную семью. Эта доктрина будет выгодна всем — Парижу, Франции, Европе»{317}.

В то же время, будучи приверженцем либерализма и желая успокоить Александра I, о чувствительном отношении которого к этим вопросам он был вполне осведомлен, Талейран сообщил, что готов созвать Сенат, чтобы тот назначил временное правительство, низложил Наполеона и дал гарантию учреждения конституции, если царь согласится поддержать его демарш публичным заявлением. В этот момент Талейран, не имевший, как мы уже отметили, никакой легитимной власти, вел очень рискованную игру. Но его сила убеждения действовала, и во второй половине дня он сумел добиться от царя заявления, в большой степени следовавшего за документом, который он сам вручил посланцу Александра тем же утром:

«Армии союзных держав заняли столицу Франции. Союзные монархи принимают желания французской нации. Они заявляют:

Что если условия мира нуждались в сильнейших гарантиях, когда речь шла о том, чтобы сковать амбиции Бонапарта, они должны быть более благоприятными, если Франция сама даст гарантию этого спокойствия, вернувшись к мудрому правительству.

Следовательно, монархи заявляют, что они не будут больше вести переговоров ни с Наполеоном Бонапартом, ни с каким-либо членом его семьи; что они уважают целостность старинной Франции, в том виде, в каком она существовала при законных королях, они могут даже увеличить эту территорию, поскольку всегда придерживаются принципа, что Франция должна быть великой и сильной ради блага Европы.

Что они признают Конституцию, которую даст себе французская нация, и дадут ей свои гарантии. Как следствие, они приглашают Сенат назначить временное правительство, которое могло бы позаботиться о нуждах управления и подготовить такую Конституцию, которая подойдет французскому народу.

Намерения, которые я высказал, со мной разделяют все союзные державы.

Подпись: АЛЕКСАНДР.

Уполномоченный Его Императорского Величества статс-секретарь граф ДЕ НЕССЕЛЬРОДЕ.

Париж, 31 марта, 3 часа пополудни»{318}.

Этот текст имел огромное значение: Александр от имени всей коалиции заранее поддержал действия Талейрана.

Декларация была немедленно отпечатана в двухстах экземплярах{319} и на следующий день стала известной в Париже благодаря газетам. Это был первый успех князя Беневентского. В тот же день Александр I назначил графа Луи де Рошешуара, французского эмигранта, перешедшего на российскую службу, парижским комендантом от имени Российской империи), а генерал-губернатором — пехотного генерала барона Фабиана Готлиба фон Остен-Сакена. В своих «Мемуарах» Александр Михайловский-Данилевский оставил интересный рассказ о своеобразных обстоятельствах того, как был сделан выбор в пользу Остен-Сакена:

«Сказывают, будто место сие предлагали князю Волконскому, но что он его отклонил, потому что не надеялся в Париже окончания войны, думали, что мы пойдем за Наполеоном в Фонтенбло; а по сей примиm князь Волконский, желая и в сем предполагаемом походе находиться при государе, не захотел остаться в Париже генерал-губернатором. Случай способствовал и Сакену к получению этого места следующим образом. Когда мы пошли атаковать Париж, то некоторая часть армии оставлена была близ Mo удержать Наполеона в случае, если бы он вздумал напасть на нас с тылу. Войска, которым надлежало составить сей корпус близ Mo, были русские под начальством Сакена и баварцы под командою Вреде. С начала похода принято было за правило, что если сойдутся два генерала различных держав, то из них младший в чине поступает в повеления старшего, невзирая на могущество держав, к коим они принадлежат. На основании сего правила Сакен, будучи в чине генерала от инфантерии, должен был явиться в команду Вреде, которого только что произвели в фельдмаршалы. Но благородный и честолюбивый Сакен. служивший в век Екатерины, знал различие между собой и баварским фельдмаршалом, он сказался больным, а в сие время мы взяли Париж, и его назначили в оном генерал-губернатором»{320}.

Как мы впоследствии увидим, выбор был сделан абсолютно правильно[80]. Но можно прямо сейчас привести хвалебный портрет Остен-Сакена, оставленный Александром Михайловским-Данилевским:

«Сакен, хотя и был преклонных лет [ему было 64 года], но сохранил еще телесные и душевные силы; я думаю, в нашей армии не было генерала ученее его, настойчивее, упрямее, но вместе с тем любезнее в обращении. Он ознаменовал вступление в должность губернатора приказом, которым “строго запрещает тревожить, беспокоить или оскорблять кого бы то ни было за политические мнения или за наружные знаки, которые бы кто-нибудь на себе не носил”»{321}.

В этот же день, 31 марта, Нессельроде адресовал ноту префекту полиции Паскье, пригласив его, согласно приказу императора Александра, освободить из тюрьмы французов, «содержавшихся в оной за то, что они запрещали крестьянам стрелять по нашим войскам»{322} или за то, что они выражали приверженность «своему старинному и законному монарху»{323}. Эта формулировка очень важна: она свидетельствует о том, что монархический строй снова встал на повестку дня, хотя Наполеон, находившийся в Фонтенбло, еще располагал сторонниками и верной армией. Главной задачей для Талейрана стало оказывать давление на Сенат, чтобы тот поддержал нарождающееся движение к реставрации и освятил его своим авторитетом.

В пятницу 1 апреля Талейран как заместитель главного выборщика, созвал Сенат. По закону он не имел на это никакого права — но зато созыв Сената полностью соответствовал желанию оккупационных властей. Из 140 сенаторов, насчитывавшихся весной 1814 года, 90 все еще находились в Париже на 1 апреля; из них 64 откликнулись на призыв князя Беневентского, а остальные благоразумно предпочли остаться в стороне от того, что де-факто напоминало антинаполеоновский переворот. В числе присутствовавших были «бывшие члены Учредительного собрания, бывшие члены Конвента, революционеры, вставшие на службу Империи»{324}, решившие поддержать монархию, в которой они видели потенциальный фактор стабильности.

В 15 часов 30 минут открылось заседание под председательством князя Беневентского. Пустив в ход всю свою силу убеждения, Талейран призвал к рассудку и к патриотизму своих коллег, убеждая последовать за ним:

«Сенаторы,

Письмо, которое я имел честь адресовать каждому из вас, предупреждая об этом созыве, сообщило вам существо дела. Речь о том, чтобы передать вам предложения. Этого слова достаточно, чтобы показать: каждый из вас приносит в это собрание свободу. Благодаря этому каждый из вас может в полной мере дать свободу чувствам, которыми наполнена душа каждого из вас — желанию спасти родную страну, решимости прийти на помощь покинутому народу. Сенаторы, обстоятельства, какими бы суровыми они ни были, не могут быть выше твердого и просвещенного патриотизма всех членов этого собрания; и вы, конечно, все в равной степени почувствовали необходимость незамедлительно принять решение, которое позволит, не теряя ни дня, восстановить административное управление. Первой задачей должно стать формирование правительства, власть которого, сформированная для нужд текущего момента, может только успокоить»{325}.

Его доводы были убедительны. Сенаторы, встав на позиции Талейрана, приняли решения, соответствовавшие его ожиданиям и целям. Было создано временное правительство под его председательством. Правительство, состоявшее из пяти человек[81], по большей части личных друзей князя, имело задачей «заботиться о нуждах администрации и представить в Сенат проект конституции, которая могла бы подойти французскому народу»{326}. Чтобы успокоить страну избежать разгула реваншистских страстей со стороны роялистов и успокоить общественное мнение, сенаторы высказались в пользу сохранения основных прав человека, вернее, их восстановления. Протокол заседания заканчивается следующим образом:

«Сенат и Законодательный корпус будут провозглашены неотъемлемой частью проектируемой конституции, за вычетом изменений, которые будут сочтены необходимыми для обеспечения свободы голосования и свободы мнений;

Армия, а также отставные офицеры и солдаты, получающие пенсии вдовы и офицеры, сохранят воинские звания, почести и пенсии, которыми они пользуются;

Не будет никаких посягательств на государственный долг;

Продажа государственных земель совершена бесповоротно и пересмотру не подлежит;

Ни одного француза нельзя будет привлечь к ответственности за высказанные им политические мнения;

Свобода культов и свобода совести будет сохранена и провозглашена, как и свобода прессы, за вычетом преследования по закону преступлений, которые могут возникнуть от злоупотребления этой свободой»{327}.

Перечисление пунктов говорит само за себя: 1 апреля вечером произошла самая настоящая либеральная революция.

Но для Талейрана этого было еще недостаточно. И на следующий день в половине десятого сенаторы во главе с князем, выступавшим в роли председателя временного правительства, явились делегацией… в его собственный особняк на улице Сен-Флорантен, чтобы встретиться с царем. В ходе этого разговора Александр сообщил, что «очарован» тем, что находится посреди французских сенаторов; он еще раз подтвердил, что его войска «вступили во Францию лишь для того, чтобы отбить несправедливое нападение» и в знак снисходительности даровал Сенату освобождение всех французских пленников, находившихся в России с 1812 года. Его решение, принятое еще до подписания мирного договора и потому выглядевшее как самая настоящая амнистия, сыграло огромную роль: именно на основании этого документа солдаты, сосланные на Урал и в Сибирь и дожившие до весны 1814 года, — видимо, таковых было менее четверти из 150–200 тысяч солдат, попавших в плен в ходе нашествия на Россию, — получили свободу и смогли вернуться к своим семьям.

И хотя эти заявления были щедрыми, царь ими не удовольствовался. В политической сфере он призвал сенаторов трудиться над тем, чтобы дать «Франции сильные и либеральные учреждения, без которых она не может обойтись на своем уровне просвещения и цивилизации»{328}. Призыв царя заслуживает особого внимания: отнюдь не будучи случайным, он отсылает к мысли, глубоко укоренившейся 2 голове Александра и прозвучавшей уже в тексте «Секретных инструкций», адресованных в ноябре 1804 года графу Новосильцеву, царскому посланнику, отправлявшемуся в Лондон. По мнению царя, Франция, познавшая дух Просвещения и пережившая революцию 1789 года, не могла быть принуждена к устаревшей государственной модели Старого порядка. Впрочем, его стремление насаждать во Франции конституционный режим было вызвано и геополитическими соображениями. Александр считал необходимым гарантировать существование Франции, умиротворенной, но вместе с тем достаточно сильной, чтобы претендовать на место в необходимом равновесии держав. Этот элемент очень важен: он противоречит советской историографии[82], которая долгое время видела в кампании 1813–1814 годов желание Александра восстановить во Франции консервативную монархию. В действительности подобная интерпретация проецирует на 1814–1815 годы анахроничный взгляд, исходящий из реалий русской дипломатии после 1818 года, и искажает цели царя в 1813–1814 годы. В это время Александру I важнее всего было установить во Франции политический режим, который бы отвечал желаниям самих французов, принимал во внимание их историю и коллективную память и мог бы своей стабильностью и умеренностью обеспечить европейский мир. С точки зрения Александра, которую он постоянно излагал своим французским и европейским собеседникам, судьба Франции была тесно связана с судьбой Европы… В этом же он убеждал и сенаторов, присоединившихся к Талейрану.

Спустя сутки после этой встречи, 2 апреля, было создано новое временное правительство. Вечером того же дня под воздействием царя и Талейрана, по предложению юриста Ламбрехтса Охранительный сенат объявил, что Наполеон Бонапарт низложен с трона, что принцип наследования в его семье упразднен (статья 1), что французский народ и армия отныне освобождаются от клятвы верности (статья 2){329}. Этим документом Сенат и сам освободился от какого-либо подчинения императорской власти, опираясь на детальную аргументацию, которая, будучи приведена в официальном протоколе вечернего сеанса 2 апреля, была опубликована и распространена на следующий день. Наполеон обвинялся в том, что он «разорвал общественный договор, объединявший его с французским народом», взимая противозаконные налоги, оспаривая права Законодательного корпуса и предпринимая целый ряд войн против воли народа, «Переполнив чашу страданий Родины своим отказом принять условия, которые требовал принять национальный интерес, и при этом не Противоречащих французской чести»{330}. Перечисление преступлений, в которых обвиняли императора, показывает, до какой степени люди, присоединившиеся к монархии, еще были верны идеалам 1789 года. И именно поэтому, как только стало известно, что император низложен по таким мотивам, и об этом сообщается в такой форме, либеральные интеллектуалы эпохи, в первую очередь Бенжамен Констан и госпожа де Сталь, восславили великодушие русского царя и благодеяния Талейрана, который «одновременно разрушил тиранию и заложил основу свободы»{331}. Чтобы придать этому тексту больше веса и легитимности, временное правительство в этот же день, 3 апреля, созвало Законодательный корпус; из 79 присутствовавших депутатов 77 поддержали текст, написанный сенаторами. Таким образом, низложение Наполеона было утверждено без проволочек.

Среди русских воцарились удовлетворение и восторг, как свидетельствует письмо Нессельроде жене, датированное 4 апреля:

«Я пишу тебе пару слов, милый друг мой, чтобы сообщить тебе, что нахожусь в Париже, что чувствую себя хорошо, что я перегружен делами, что мы сделаем здесь громадные дела, что Сенат низложил Наполеона, что сразу за этим последует восстановление на троне Бурбонов, что все прекрасно, кроме того, что у меня нет новостей от тебя уже несколько столетий»{332}.

Как мы видим, в начале апреля новое временное правительство, в тесном сотрудничестве с царем и его окружением, действовало стремительно, стремясь вернуться к духу 1789 года и навеки покончить с наполеоновским режимом. Но Наполеон еще не сложил оружия. Вскоре должен был встать вопрос его собственного будущего. 

Что делать с Наполеоном?

Утром 31 марта Коленкур приехал в Бонди, но так и не смог убедить русских в необходимости снова начать диалог с Наполеоном. Во второй половине того же дня, пытаясь действовать в пользу императора, он явился в особняк на улице Сен-Флорантен, чтобы увидеться там с царем. Но его старый друг Талейран встретил его враждебно. «Император погубил нас, не позволив вам заключить мир в Шатильоне»{333}, — заявил он Коленкуру, заставив его дожидаться в прихожей в то время, как союзники держали совет. Коленкур был принят только в 10 часов вечера. В своем разговоре с Александром I герцог Виченцский подчеркнул привязанность французов к своему императору, храбрость армии, все еще окружавшей Наполеона; наконец он раскритиковал Талейрана и попытался выступить в защиту регентства, но все было бесполезно. Царь был благосклонен, но непоколебим. Он подписал декларацию, в которой значилось, что союзники не будут больше вести переговоры ни с Наполеоном, ни с каким-либо членом его семьи, и был полон решимости не дать себя переубедить. С его точки зрения Коленкур защищал то, что уже было бессмысленно защищать… Вернувшись к своей сестре, у которой он остановился в Париже, герцог Виченцский написал Наполеону, чтобы сообщить ему о непреодолимых трудностях, с которыми он столкнулся:

«Меня отталкивают. (…) Все спасаются от меня бегством. (…) Я не смог увидеть ни одного дружеского лица. […] Множество интриганов желают моего отъезда. (…) Я их смущаю своим присутствием. (…) Я не успокоюсь, пока меня не выставят за дверь. (…) Я надеюсь, что Ваше Величество не подвергает сомнению ни преданность министра, ни возмущение гражданина перед лицом такой огромной неблагодарности»{334}.

Этим же вечером Коленкур встретился с рядом сенаторов и попытался убедить их сохранить верность императору, но безуспешно. На следующее утро наполеоновский посланник вновь был принят Александром I, но и этот разговор оказался бесплодным. Затем Коленкур встретился с Талейраном, сообщившим ему, что Наполеон окончательно проиграл. В три часа дня герцог Виченцский продемонстрировал свое упорство, снова явившись к царю; он нашел его более нерешительным, почти колеблющимся. Дело в том, что Александр I только что узнал, что генеральный штаб Национальной гвардии, перейдя на сторону Бурбонов, тем не менее отказался от белой кокарды и назло монархистам потребовал трехцветную{335}. Коленкур вновь загорелся надеждами:

«Почувствовав из нескольких слов императора Александра, что [союзники] колеблются и окончательное решение еще не принято, я воспользовался благосклонностью, с которой он меня принимал, чтобы с новой силой начать защищать интересы, которые были мне поручены»{336}.

Чуть дальше в своих «Мемуарах» он добавил:

«Благоволение императора Александра было сильным до крайности, (…) часто, тронутый моими чувствами, которые я не мог скрыть, он с нежностью брал меня за руки, сопровождая этот жест несколькими проявлениями интереса к императору и знаками уважения ко мне»{337}.

Царь, казалось, менял свое настроение подобно погоде. «Не отчаивайтесь, — заявил он Коленкуру — окончательного решения еще нет». Но прошло совсем немного времени, и ситуация стала заметно менее благоприятной:

«И все же не обольщайтесь слишком, и в особенности не ждите, что мы согласимся на переговоры с императором, поскольку это возможно лишь в том случае, если мы получим гарантии, крепости и потребуем от Франции больших жертв. Она в силах принести эти жертвы, но они не соответствуют политике монархов, и никто не намерен их от Франции требовать»{338}.

На следующий день, 2 апреля, ближе к вечеру Коленкур был еще раз принят царем, но к этому моменту Сенат уже успел обсудить и утвердить решение о низложении императора; манера Александра изменилась. Он отстранился от своего собеседника и говорил уже не о мирных переговорах, а только об отречении Наполеона. По этому поводу, как он сообщил, он готов предоставить своему врагу «достойное и независимое жизненное устройство»{339}, лишний раз продемонстрировав свою утонченность. Совершив один из свойственных ему рыцарских жестов, Александр предложил гостеприимство человеку, по вине которого Российская империя потеряла более трехсот тысяч жизней:

«Пусть он примет руку, которую я ему протягиваю, пусть он удалится в мои владения. Он найдет там гостеприимство, не только теплое, но и сердечное. Мы оба станем примером для мира: я своим предложением, а Наполеон — тем, что согласится на это убежище»{340}.

Но Коленкур счел это предложение неприемлемым, поскольку Наполеон желал обосноваться во Франции или в Италии. Наконец, когда царь предложил остров Эльба, герцог Виченцский почувствовал огромное облегчение:

«Это слово [остров Эльба] я превратил в формальное предложение, в священное обязательство, которое чуть позднее стало спасением императора, когда измена, дезертирство и все последовавшие и результате события отдали бы его на милость врагов и позволили бы им задаться вопросом, стоит ли оставлять скалу в европейском море тому кто сам первым отказался от трона в пользу покоя, которого, казалось, желала Франция. (…) Факт, что именно благодаря этому император впоследствии получил власть над островом Эльба, которой у него бы не было, если бы император Александр не был бы верен и не сдержал данное им слово, несмотря на наблюдения и возражения многочисленных правительств и множества французов»{341}.

Итак, 2 апреля у Коленкура оставался лишь один вариант: вернуться к Наполеону и попытаться убедить его отречься от престола. Сегюр, видевший своими глазами прибытие герцога Виченцского и Фонтенбло, оставил ярчайшее описание этого зрелища:

«Коленкур медленно приближался. Внешне он выглядел спокойным Его походка, и так обычно тяжеловесная и негибкая, была печальной суровой и даже зловещей. Подойдя к Наполеону, стоявшему у подножия большой лестницы, он снял шляпу и сказал ему несколько слов на ухо. Император, задрожав у всех на глазах, резко повернулся толпа окружавших его офицеров открылась; он прошел через нее и сопровождении своего обер-шталмейстера, который ответил на жадно вопрошающие взоры вокруг себя отчаянным движением головы, и все стало ясно. Тем временем Наполеон, стремительно поднявшись [по лестнице], исчез в своих апартаментах, где он заперся вместе с герцогом Виченцским»{342}.

В этот момент, оглушенный новостями и исполненный горечи, Наполеон, казалось, смирился со своей участью:

«Я не держусь за трон (…) Я предпочту покинуть трон, но не подписывать позорный мир. (…) Только Бурбонов может устроить мир, продиктованный казаками. Талейран прав: лишь они одни могут согласиться на унижение, которому сейчас подвергают Францию. Им нечем жертвовать: они находят Францию как раз такой, какой они ее оставили»{343}.

Но император все еще имел в своем распоряжении сорок пять тысяч верных солдат и быстро пришел в себя. 4 апреля он приказал маршалам Нею, Макдональду и Друо вновь взять в руки оружие. Маршалы роптали: они считали, что, если принять во внимание диспропорцию сил и сдачу Парижа, военное решение проблемы не просто неразумно, а совершенно нереально. Спустя несколько часов Ней, Лефевр и Монсей, к которым в скором времени присоединились Удино и Макдональд, обратились к Наполеону с просьбой принять их и в присутствии Маре, Бертрана, Коленкура и Бертье почтительно выразили[83] свое нежелание продолжать бой. Но эта встреча не привела к каким-либо конкретным решениям, и лишь после долгого разговора с Коленкуром Наполеон решил отречься от престола в пользу короля Римского, поставив ряд условий:

«Поскольку иностранные державы заявили, что император Наполеон является препятствием к восстановлению мира и целостности французской территории, император Наполеон, верный своим принципам и своим клятвам сделать все ради счастья и славы французского народа, заявляет, что он готов отречься от трона в пользу своего сына и отправить Сенату письмо с соответствующим актом, составленным должным образом, как только Наполеон II и конституционное регентство императрицы будут признаны великими державами. На этих условиях император немедленно удалится в место, которое будет обговорено.

Дано в нашем дворце в Фонтенбло 4 апреля 1814 года. Подпись: Наполеон»{344}.

В час ночи пятого апреля представители императора, вооружившись этим документом, явились к Александру I, твердо намеренные склонить его в пользу регентства. Их сопровождал Мармон, с котором они поделились своим решением; они не знали, что уже третьего числа, следуя советам Талейрана, с Мармоном связался Шварценберг, предложивший ему почетные условия перехода на сторону союзников, что Мармон начал переговоры с союзниками и передал командование своими одиннадцатью тысячами солдат генералу Суаму… Несмотря на демонстративное спокойствие Талейрана, прибытие на улицу Сен-Флорантен наполеоновских эмиссаров вызвало панику среди членов временного правительства, тем более что царь предоставил им долгую аудиенцию. Александр колебался больше чем когда-либо. Он чувствовал, что ему нужно определиться, принимая во внимание пожелания французской армии. Но он так и не принял окончательного решения, предпочел отложить его на завтра. Произошедшая при этом странная сцена описана в «Мемуарах» Паскье:

«Мы присутствовали при одной из самых необыкновенных сцен, о каких сохранилась память в истории. Монарх, прибывший с границ Азии, холодно руководил обсуждением вопросов существования династии, основанной величайшим человеком современности, и возвращения самой древней из европейских династий, свергнутой с престола двадцать два года назад в ходе страшнейшей из революций. Он покончил с дискуссией, сказав: “Я полагаю, что приму решение завтра в девять часов утра”»{345}.

Таким образом, на тот момент политическое будущее Франции находилось полностью в руках русского царя. Но ожидание продлилось недолго. В середине утра пятого апреля царь опять призвал Коленкура; между ними вновь началась дискуссия, когда появился царски и адъютант, который, наклонившись к уху Александра I, по-русски сообщил ему, что весь корпус Мармона под руководством генерала Суама двинулся в направлении Версаля и переходит на сторону союзников. Эта новость покончила с остававшимися у царя сомнениями: теперь, когда армия приняла сторону новой власти, можно было ничего уже не бояться. Отныне Александр I требовал безоговорочного отречения, и шестого числа Наполеон был вынужден подписать следующую декларацию:

«Поскольку иностранные державы заявили, что император Наполеон является единственным препятствием к восстановлению мира в Европе, император Наполеон, верный своей клятве, заявляет, что он отрекается, за себя и за своих наследников, от французского и итальянского престолов, и что ради интересов Франции он готов пожертвовать чем угодно, даже жизнью»{346}.

Следующие дни были посвящены рассмотрению конкретных условий отречения. Переговоры от лица низложенного императора вновь вел Коленкур, при поддержке Нея и Макдональда, а со стороны Александра I — Нессельроде. Каслри и Меттерних отсутствовали(они прибудут в Париж только 10 апреля), а прусский король почти не участвовал в дискуссиях, поэтому переговоры были почти исключительно франко-русскими.

Подписанный 11 апреля в Фонтенбло договор подтвердил отречение Наполеона «за себя, своих наследников и потомков, а -также за всех членов своей семьи»; остров Эльба «в течение всей его жизни будет представлять собой суверенное княжество, находящееся в его полной власти и собственности». Отряд в четыреста человек «добровольцев» имел право последовать за ним. Франция была обязана ежегодно выплачивать Наполеону содержание в два миллиона франков, которые обеспечили бы ему капитал, необходимый для выплат тем, кто сохранил ему верность, и для возмещения долгов. Земельная собственность и драгоценности короны должны были перейти к государству. Мария-Луиза получала в свое распоряжение Парму, Пьяченцу и Гвасталлу, которым предстояло в будущем перейти к ее сыну. Остальная часть семьи Бонапарт тоже получила ежегодные пенсии от французского правительства: 300 тысяч франков для Госпожи Матери, 500 тысяч для Жозефа, 200 тысяч для Луи, 400 тысяч для Гортензии Богарне, 500 тысяч для Жерома. Евгений Богарне получил «достойное жизненное устройство за пределами Франции»{347}. Жозефине причитался годовой доход в миллион франков (вместо двух миллионов, предусмотренных бракоразводным договором); кроме того, она получила право сохранить все свое имущество, движимое и недвижимое.

Каслри и Меттерних, прибывшие в Париж вечером 10 апреля, познакомились с текстом договора и раскритиковали многие из его положений. Каслри выразил сомнения по поводу острова Эльба, находившегося, с его точки зрения, слишком близко к французским берегам. Меттерних тоже разделял эти сомнения. Но Александр, как всегда рыцарственный, заявил, что не может «взять назад свое слово»{348}. Сдержав его, Александр проявил великодушие, но вместе с тем и наивность: через некоторое время это приведет к тысячам смертей при Ватерлоо — как среди французской армии, так и среди войск коалиции…

19 апреля Коленкур вновь прибыл к царю. За шесть дней до этого было принято решение, что из заботы о безопасности низвергнутого Императора представители союзников, а именно Павел Шувалов от лица России[84], генерал Коллер от лица Австрии, граф Трухзесс Вальдбург от лица Пруссии и полковник Кэмпбелл от лица Англии будут сопровождать эскорт, который отвезет Наполеона в Сент-Тропе и посадит на британский фрегат, направляющийся на Эльбу. Наполеона беспокоило, что ему предстоит пересечь Юг Франции по пути к порту: он знал, что местное население, вставшее на сторону Бурбонов, относится к нему чрезвычайно враждебно. Но Александр I успокоил его через Коленкура. Не зря же он заявил Шувалову: «Я поручаю Вам великую миссию. Вы мне ответите своей головой за то, чтобы с его головы не упал ни волос»{349}. Действительно Шувалов будет старательно оберегать Наполеона и регулярно писать Нессельроде, сообщая ему про жизнь свергнутого императора.

В полдень 20 апреля Наполеон попрощался со своей гвардией во дворце Фонтенбло. Используя возвышенные обороты, глубоко волновавшие солдат, он уже начал творить свою легенду:

«Старая гвардия! Я покидаю вас, я прощаюсь с вами. Я всегда виде.1 вас на дороге славы; вы никогда не покидали дорогу чести. Я доволен вами. Двадцать лет сражался я за Францию, за счастье милой родины но все державы Европы вооружились против меня, а часть армии предала свой долг. Сама Франция пожелала новой судьбы; с вами и с теми храбрецами, что сохранили мне верность, я мог бы три года вести во Франции гражданскую войну, но это было бы несчастьем и напрямую противоречило бы той цели, которую я себе поставил.

Будьте верны королю, которого Франция себе выбрала. Не покидайте милую родину, слишком долго страдавшую.

Не жалейте о моей судьбе, я всегда буду счастлив, если буду знать, что счастливы вы.

Я мог бы умереть, ничто не было бы мне проще, но я всегда буду идти дорогой чести. Я напишу о том, что мы с вами сделали вместе.

Я не могу каждого из вас прижать к своей груди, но я обнимаю вашего командира…»{350}

И Наполеон отправился в путь.

Спустя неделю 28 апреля, в длинном письме, отправленном из Фрежюса, Шувалов объяснил, что успешно завершил свою миссию, но не умолчал о многочисленных трудностях, с которыми он сталкивался на протяжении всего своего пути:

«Из моего последнего датированного письма, присланного с руссильонской таможни, Вы, господин граф, могли узнать все подробности нашего путешествия. (…) В Балансе все население и войска носили белые кокарды; никто не кричал ни за, ни против; в двух постах оттуда, в Лориоле, мы обнаружили выстроенную бригаду с орлами и с генералом во главе: император остановился и поговорил с генералом Именно там мы узнали, что многие города Прованса плохо расположены к Наполеону, как и некоторые деревни. Я сам заметил это в деревне Оранж, которую мы проехали вечером. Несколько услышанных мною фраз заставили меня прийти к выводу, что нас ожидают трудности. В Авиньоне, куда мы прибыли рано утром 15 числа, притом, что мы не заезжали в сам город, но обогнули его, императора оскорбили по всей форме. (…) Тем не менее мы уехали без осложнений и прибыли в деревню Оргон поменять лошадей. Всеми завладела совершенно разнузданная ярость, и я уже опасался, что произойдет самая трагическая из всех катастроф; к счастью, генерал Коллер, г-н де Клам и я (…) смогли отбить натиск толпы. Что же до нас, то это был самый настоящий триумфальный марш; не смолкали крики “Да здравствует великий Александр, да здравствуют союзники, да здравствует Людовик XVIII”»{351}.

Вечером 20 апреля, того самого дня, когда Наполеон прощался с гвардией в Фонтенбло, царь писал своей сестре Екатерине. Выражая в своем письме искреннюю радость, он в то же время не приписывал себе никаких личных заслуг в достигнутом успехе; с точки зрения Александра, его триумф был ничем иным, как проявлением Божественной воли:

«Да будет тысячу раз благословенно Верховное Существо, со всеми бесчисленными благодеяниями, которое Оно соблаговолило излить на нас! Это превосходит любые, самые смелые расчеты! Наконец великая цель достигнута, и Наполеон не тиранит больше Европу и Францию; он уже отправился на свой остров Эльбу в сопровождении Шувалова и Коллера. Простите меня за столь долгое молчание, но мне не хватало физического времени. Надеюсь через две недели обнять Вас в Лондоне: Какая радость! Какое счастье! Меня приводит в восторг сама мысль об этом»{352}.

В середине апреля Александр I и князь Беневентский могли, казалось, насладиться своим триумфом: они покончили с Наполеоном, Бурбоны возвращались, либеральная революция началась. Но на деле этот триумф оказался недолговечным. «Либеральная эйфория» вскоре рухнула, а политический проект Талейрана, несмотря на поддержку со стороны царя, оказался под вопросом: для монархистов, окружавших наследника французского престола, не могло быть и речи о согласии на какую-либо конституцию. 

Александр I, король и Хартия

В начале апреля барон де Витроль встретился с царем, чтобы рассказать ему о решительном отказе 57-летнего «Месье», графа д’Артуа, принять конституцию в каком бы то ни было виде. Граф Прованский и будущий Людовик XVIII поручил своему брату, самому младшему из братьев Людовика XVI, подготовить свое возвращение и восстановление власти династии Бурбонов. Граф д’Артуа сразу зарекомендовал себя сторонником решительного возвращения к абсолютной монархии. Позиция Александра по отношению к сторонникам графа, известным как «ультра», тоже была абсолютно непоколебимой: царь хотел во что бы то ни стало добиться, чтобы новая Франция, избавившаяся от Наполеона, приняла конституцию, которая обеспечила бы ей политический и социальный мир. Перед лицом твердости царя Витроль стал искать Компромисс. При поддержке британской дипломатии и в первую очередь Каслри эмиссар Бурбонов получил от Александра I и Талейрана дозволение вернуть графа д’Артуа в Париж и утвердить за ним звание королевского наместника, дарованное ему патентными письмами будущего Людовика XVIII. Кроме того, Витролю было обещано, что до прибытия графа в Париж не будет принято никакого решения о Конституции.

Успокоенный Витроль покинул Париж утром 5 апреля, а на следующий день прибыл в Нанси, где встретился с графом д’Артуа. Через два дня они отправились в путь и 9 апреля прибыли в Витри-леФрансуа. Там Витроль получил письмо от Талейрана, сообщавшее, что седьмого апреля, вопреки всем прежним заявлениям, Сенат опубликовал Конституцию. Документ за авторством узкого круга сенаторов (Траси, Эмери, Ламбрехтс, Лебрен и Барбе-Марбуа){353} был составлен на скорую руку{354}, всего за три дня, с 3 по 5 апреля; шестого числа за него единогласно проголосовал Сенат, а седьмого — Законодательный корпус. Граф д’Артуа, оскорбленный до глубины души, был вынужден смириться с тем, что вступит в Париж без каких-либо официальных полномочий.

Сенатская конституция, вдохновленная либеральными принципами, дорогими сердцам Талейрана и Александра I, ставила целью вернуть политические права, пострадавшие при Империи, и в то же время ограничить власть будущего короля. Она вводила гражданские свободы, гарантировала свободу верований и прессы, а также неотчуждаемость национального имущества; устанавливала двухпалатный парламент, ограничивающий власть короля: король, согласно Сенатской конституции, должен был разделить законодательную власть с двумя палатами, министры были ответственны перед палатами, «которые каждое первое октября собираются по закону, без созыва со стороны короля и сами выбирают своего председателя»{355}. Кроме того, Конституция обращалась к могучим символам: статьи 2 и 29 были составлены так, что в центре политической системы оказывался народ. В самом деле, они заявляли, что «французский народ свободно призывает [а не возвращает] на трон Луи Станисласа Ксавье Французского, брата последнего короля». «Нынешняя Конституция будет представлена на одобрение французского народа. Луи Станислас Ксавье будет провозглашен королем французов сразу же после того, как он поклянется ее исполнять, и подпишет ее»{356}.

Как мы видим, сенаторы желали придать новому режиму очень либеральный окрас. Но с самых первых дней текст вызвал оживленные дискуссии. К нему были вопросы юридического характера: многие считали, что Сенат не имеет права на создание Конституции. Кроме того, появились и этические вопросы: желая сохранить свои прерогативы, сенаторы неразумно и бесстыдно гарантировали себе п шестой статье Конституции ряд политических и финансовых преимуществ. Статья гласила:

«Сенаторов насчитывается не менее ста пятидесяти и не более двухсот.

Их сенаторское достоинство неотчуждаемо и наследуется по мужской линии по праву первородства. Их назначает король.

Нынешние сенаторы, за вычетом тех, кто откажется от французского гражданства, сохранят свое достоинство и войдут в число нового Сената. Им причитаются деньги, в нынешнее время выделяющиеся на содержание Сената и сенаторов. Доходы разделяются между ними и будут переданы их наследникам. В случае, если сенатор умирает, не оставив прямых наследников мужского пола, его доля возвращается в государственную казну. Сенаторы, которые будут назначены в будущем, не будут иметь прав на эти деньги»{357}.

Эта «щедрость» сразу же вызвала критику и сарказм. Франсуа-Бернар Буайе-Фонфред заявил, что «это не Конституция, это закон… о рентах»{358}. Как в столице, так и в провинции разгорелись дискуссии, и временное правительство, столкнувшись с широкой критикой и не желая менять текст Конституции, дошло до того, что 7 апреля восстановило цензуру!

Союзники тоже выступали с критическими замечаниями по поводу Конституции. Но все произошло совсем не так, как кто-либо мог предположить. Каслри, хотя сам был представителем парламентского режима, выразил решительное несогласие с Конституцией, а самодержавный царь всячески ее поддержал. В этот же момент встал вопрос о возвращении графа д’Артуа, возвращавшегося в Париж: должен ли он въехать в столицу и принять управление ею как «наместник королевства» или по воле Сената? Вопрос так и не был урегулирован к 12 апреля, когда граф д’Артуа вступил в Париж.

В этот день временное правительство приняло графа и дефакто признало его главой временного правительства Франции, но Сенат продолжал игнорировать его и отрицать за ним какую-либо легитимность, выступив против него как в символическом, так и в политическом плане. Сенаторы не встретили графа у заставы Виллет и не пошли в Собор Парижской Богоматери, где в честь брата Короля отслужили Те Deum. Таким образом, Сенат решил остаться в стороне от весьма важного события: графа много кто приветствовал, на его пути собралась огромная толпа парижан, а чувства были самыми искренними, как свидетельствует дневник юной Амели де Вом, которую вряд ли можно заподозрить в какой-либо симпатии к Наполеону:

«Граф д’Артуа, брат Людовика XVIII, сегодня вступил в Париж. В десять часов утра я была в Соборе Парижской Богоматери вместе с моей тетушкой де Брежи, и я вернулась оттуда в три часа дня. Граф д’Артуа приехал туда только в три часа, поэтому пришлось долго ждать, прежде чем увидеть его, но самый миг его появления изгладил долгие годы страданий и принес радость почти во все сердца.

Я его хорошо видела, когда он вошел в церковь и когда по окончании Те Deum вышел из нее»{359}.

На следующий день, 13 апреля, министры союзных держав, Нессельроде, Меттерних, Каслри и Гарденберг, собрались в Париже, чтобы обсудить конвенцию о перемирии. Они обязались работать вместе, чтобы «составить наше собственное представление о будущих границах этого королевства и о территориальных уступках сверх того, чем оно владело в 1789 году», и предложили королю выдвинуть человека, «с которым державы могли бы подготовить договор о мире с Францией»{360}. Таким образом, они стремились как можно быстрее покончить с ключевым вопросом о границах. Но, что интересно, на полях протокола встречи, который Нессельроде передал Александру I, царь оставил запись, подчеркивающую необходимость «обязать короля принять Конституцию без оговорок и исключений»{361}: это показывает, насколько взаимосвязаны были для Александра I вопросы возвращения короля, триумфа либеральных идей и европейского мира.

14 апреля компромиссное решение было наконец найдено, благодаря настойчивому вмешательству{362} русского царя, а также усилиям Фуше, бывшего наполеоновского министра полиции. В этот день Сенат, в качестве единственного законного представителя временного правительства, согласился передать временное управление Францией графу д’Артуа, получившему звание «наместника королевства (…), в ожидании того, что Луи Станислас Ксавье Французский, призванный на трон французов, примет конституционную хартию{363}»; в свою очередь, граф д’Артуа подписал торжественную декларацию, текст которой, очень тщательно составленный и опиравшийся на черновик, подготовленный Фуше, означал шаг к признанию Сенатской конституции, за исключением решительно раскритикованной статьи 6. Декларация гласила:

«Я ознакомился с конституционным актом, призывающим на трон Франции моего августейшего брата короля. Я не получил от него полномочий признать Конституцию, но я знаю его чувства и его принципы, и не боюсь быть дезавуированным, если от его имени заверю вас, что он согласится с основами Конституции»{364}.

На самом деле Людовика XVIII, по-прежнему находящегося в Хартвелле[85], еще предстояло убедить в необходимости принять текст Конституции… Поэтому 17 апреля, в первом письме, в котором Александр решился назвать будущего короля «Господин брат мой» и сообщил ему, что направляет к нему Поццо ди Борго, он попытался убедить Людовика придать новому режиму конституционное измерение:

«Впрочем, если мои действия в этой священной и упорной войне были в некоторой степени полезны делу Вашего Величества, и если я благодаря этому приобрел право на Вашу дружбу и Ваше доверие, Вы с интересом прислушаетесь к словам генерала Поццо ди Борго. (…) Не подлежит никакому сомнению, что французское королевство ожидает своего счастья и возрождения от Вашего Величества, но равным образом справедливо и то, что существует национальная воля. Вы покорите все сердца, если будете руководствоваться либеральными идеями, направленными на поддержание и укрепление естественных учреждений Франции»{365}.

Тем не менее в ожидании приезда короля отношения между царем и Бурбонами оставались непростыми. Его до крайности раздражала приверженность Бурбонов белой кокарде, в то время как, с точки зрения Александра, французская армия должна была сохранить трехцветную{366}, их желание придерживаться старинного этикета и их несгибаемое упрямство. Графиня де Буань рассказывает удивительную историю. Царь относился с глубоким уважением к Арману де Коленкуру, но Бурбоны, ошибочно считавшие, что Коленкур был замешан в убийстве герцога Энгиенского, подвергали его остракизму. Тогда Александр пригласил графа д’Артуа на ужин, на котором в числе прочих присутствовал и герцог Виченцский, однако попытка примирения обернулась полным фиаско, вызвав у Александра чувство глубочайшего раздражения:

«Ужин был холодным и торжественным; Месье [граф д’Артуа] чувствовал себя оскорбленным. Встав из-за стола, он недовольно удалился. Император [Александр I] был в гневе; он ходил по зале в окружении близких и произносил яростные речи в адрес неблагодарных людей, которым он вернул королевство ценой собственной крови, потому что свою они берегли, и которые теперь не могут уступить ему в вопросе этикета. Когда он поуспокоился, ему сказали, что Месье, возможно, более щепетилен именно потому, что находится под гнетом слишком больших обязательств, и что речь идет не об этикете, а о чувстве, потому что Месье считает герцога Виченцского виновным в Эттенгеймском деле[86].

Я же ему сказал, что это не так.

— Конечно, мнение императора должно иметь большой вес для Месье, но общество еще не просвещено на этот счет, и можно отнестись с пониманием к отвращению, которое испытывает Месье, если вспомнить, что герцог Энгиенский был его близким родственником”.

Император зашагал быстрее:

“Его родственник… его родственник… его отвращение…”

Затем, внезапно остановившись и посмотрев на своих собеседников, добавил:

“А я каждый вечер ужинаю с Уваровым!”

Если бы в помещении взорвалась бомба, это не произвело бы большего впечатления. Император зашагал снова. На какой-то момент все оцепенели, а затем он заговорил о другом. (…)

Считалось, что генерал Уваров задушил императора Павла своими руками — большие пальцы у него в самом деле были громадными, — и Александра задело, что наши принцы отказывались пожертвовать своей щепетильностью в пользу политической целесообразности, тогда как ему пришлось пойти на куда более значимую жертву»{367}.

В ожидании прибытия короля граф д’Артуа создал совет, задачей которого было помогать ему в управлении государством, но он с трудом устанавливал свою власть: в провинциях и особенно в сельской местности наполеоновский режим оставался популярным. 23 апреля временное правительство, действовавшее по указке Талейрана, договорилось с коалицией о содержании соглашения о перемирии.

Документ предусматривал, что Франция будет освобождена от оккупационных войск — содержание которых лежит на ней, — как только она возвратит все крепости, которые она продолжает занимать в Германии, Бельгии и Италии. Франция вернется к границам 1792 года. Реквизиции отменяются, а все пленные выходят на свободу. Картина грядущего мира стала наконец вырисовываться.

24 апреля после двадцатитрехлетнего изгнания Людовик XVIII и его свита высадились в Кале. Затем они проехали через Булонь, Абвиль и 28 апреля прибыли в Амьен. Вечером 29-го под колокольный звон и 101 пушечный залп король прибыл в Компьен, где оставался до 1 мая. На следующий день он прибыл в Сент-Уан, а 3 мая вступил в Париж. В пути короля сопровождала его 36-летняя племянница, старшая дочь Людовика XVI, ставшая после брака с сыном графа д’Артуа герцогиней Ангулемской, а также бывшая гувернантка королевских детей: таким образом начинавшееся правление Людовика XVIII устанавливало связь с правлением его старшего брата. Людовик XVIII, слабосильный, разжиревший, страдающий от подагры, двигался с огромным трудом, опираясь на трость, но каким бы плохим ни было физическое состояние короля, его политический ум от этого не страдал.

29 апреля вечером ряд сановников Империи, в том числе Бертье, прибыли в Компьен, чтобы засвидетельствовать королю свою верность и приветствовать возвращение монархии, знак вновь обретенного мира. Король не проявил по отношению к ним и капли горечи или раздражения: осознавая, что, если он хочет водворить в стране порядок и гражданский мир, в его интересах добиться того, чтобы большая часть военных элит наполеоновского режима перешла на его сторону, он принял их благосклонно. Через несколько часов он с таким же благоволением принял знаки почтения со стороны двадцати пяти депутатов Законодательного совета, тоже перешедших на сторону короля. Но в плане политическом все еще было не ясно: Людовик XVIII пока ничего не говорил о Конституции.

С шести часов утра 30 апреля король засел за работу вместе со своим братом, графом д’Артуа, и его старшим сыном, герцогом де Берри; во второй половине дня он провел аудиенцию и принял у себя ряд сановников, в том числе Талейрана. Но к глубокому неудовольствию князя Беневентского, ему пришлось два или три часа ждать, прежде чем он смог обменяться с королем куртуазными любезностями, лишенными какого-либо политического содержания. Людовик XVIII яснее ясного давал понять Талейрану, что он ничем ему не обязан и уж точно не обязан ему своим восстановлением на троне. Подобная же логика возобладала во время поистине удивительной встречи между Людовиком XVIII и Александром I, состоявшейся на следующий день.

Два монарха уже встречались и даже тесно общались. Дважды наследник Бурбонов пользовался гостеприимством русских царей. Сначала его пригласил в Россию Павел I, отец Александра, принимавший его с 1798 по 1801 год; затем сам Александр, у которого он жил с 1804 по 1807 год, расположившись со своим маленьким двором в Митавском дворце[87], пока это гостеприимство не стало невозможным из-за подписания Тильзитского мира. Кроме того, Людовик и Александр встречались в Курляндии в марте 1806 года, и по-видимому, Александр в этот момент пообещал графу Прованскому «помочь ему вернуть себе французский трон, но указал, что он против полного восстановления старого монархического порядка во Франции»{368}. Прошло восемь лет, но взгляды Александра I не переменились.

1 мая в четыре часа пополудни Александр в сопровождении генерала Чернышева прибыл в Компьен под восторженные приветствия толпы. Его карета была попросту «запряжена шестеркой почтовых, ехала в сопровождении офицеров Национальной гвардии и нескольких гусаров. (…) Этот государь пожелал эскорт из одних французов»{369}. Когда царь приехал, на крыльце Компьенского дворца его встречал принц де Конде[88], а затем его провели к королю, встретившему его лично. Два монарха расцеловались и заперлись в салоне-будуаре старинных апартаментов королевы Марии-Антуанетты{370}. Александр I ожидал, что король выразит ему благодарность за помощь и за самопожертвование русских солдат, но Людовик XVIII не без некоторой снисходительности дал ему понять, что, будучи наследником самой древней королевской династии в Европе, он ничем не обязан наследнику Романовых. Беседуя с королем, Александр снова выступил в поддержку Конституции и монархии, которая не будет ни абсолютной, ни основывающейся на божественном праве: «Божественное право больше не имеет силы Для Франции. (…) Датируйте Ваше правление с того дня, когда Вас провозгласят королем, Вы не сможете уничтожить историю»{371}. Следуя этой же логике, он снова попросил короля сохранить трехцветную французскую кокарду «символ двадцати пяти лет славы». Но несмотря на все его увещевания, Людовик XVIII оставался бесстрастным и неприступным, не желая, чтобы другой монарх, пусть даже и участник коалиции, диктовал ему, что делать.

К этим разногласиям добавились и совершенно неожиданные унижения, разозлившие Александра и заставившие его вернуться в Париж[89] сразу по окончании ужина. Хотя по натуре своей русский царь был человеком благодушным, его разгневало местонахождение отведенных ему апартаментов — в самой глубине дворца — а также их скромность:

«Его провели через трое или четверо [апартаментов], роскошно обставленных и находящихся на одном уровне. Ему объяснили, что они предназначаются для Месье [графа д’Артуа], для господина герцога Ангулемского, для господина герцога Беррийского, никого из которых во дворце не было. Затем ему устроили самое настоящее путешествие по коридорам и потайным лестницам, и остановились у маленькой дверцы, которая вела в очень скромное помещение: это была комната коменданта замка, совсем не входившая в число больших апартаментов»{372}.

Поццо ди Борго, присутствовавший при этой сцене, «был как на иголках; при каждом повороте коридора он видел, как растет его [царя] справедливое недовольство»{373}. Кроме того, ужин, на котором присутствовало около тридцати тщательно отобранных гостей, но имевший при этом характер официального и публичного приема, поскольку толпа получила дозволение ходить вокруг стола{374}, привел к новым унижениям в адрес царя. Следуя традиционному монархическому этикету, Людовик XVIII первым вошел в Большую обеденную залу, и обслужили его там тоже первым, и сидел он в просторном кресле, в то время, как его сотрапезники, в том числе и русский царь, всего лишь «представитель младшей ветви Голштинской династии»{375}, и наследный принц Швеции Карл Юхан, получили обычные стулья! «Ни слова благодарности или доверия не сошло с уст короля или Мадам [герцогини Ангулемской]» по отношению к русскому царю. «Более того, он не услышал ни одной любезной фразы»{376}.

После этого Александр в узком кругу неоднократно сетовал на отношение к нему короля Франции, замечая, что «можно подумать, что это он[90] вернул мне мой трон. Его прием для меня был все равно, как если бы мне на голову опрокинули ведро ледяной воды»{377}. Он высказал свое разочарование Гортензии де Богарне:

«Я только что приехал из Компьена. Вы видите, я печален. Я люблю Францию: я желал бы ее счастья, и я сильно опасаюсь, что эта семья Бурбонов не способна составить это счастье. Король показал мне свою прокламацию. Он ее датирует девятнадцатым годом своего правления. Я посоветовал ему убрать эту дату, но не похоже, чтобы он был расположен следовать моему совету. Я предвижу, что он заденет интересы многих людей. Это не подойдет Франции. Мне это печально, потому что мне кажется, что это дело моих рук»{378}.

Но Александр, по-прежнему склонный к миролюбию и не желавший выходить из образа великодушия и стремления к всеобщему согласию, в котором он пребывал с самого вступления в Париж 31 марта, не стал публично жаловаться на высокомерие, а то и дерзость короля Франции.

2 мая, перед въездом в Париж, король принял в Сент-Уане временное правительство и представителей Сената и Законодательного корпуса, чтобы ознакомить их с содержанием декларации, которую он подготовил вместе со своими советниками Блака, Витролем и Ла Мезонфором. Текст, опубликованный на следующий день в «Le Moniteur» и тотчас расклеенный по улицам Парижа, покончил с неясностями последнего месяца. Но он отнюдь не успокоил сторонников либеральной революции, поскольку король в этой декларации именовался «Людовик, милостью Божией король Франции и Наварры», а не «король французов» по воле народа или народных представителей в Сенате. Кроме того, хотя король действительно высказался в пользу Конституции, он считал, что проект, представленный Сенатом, составлен в спешке и потому не подходит:

«Внимательно прочитав план Конституции, разработанный Сенатом, (…) мы признали, что в основе своей он хорош, но, поскольку значительное число статей несет на себе отпечаток той спешки, в которой они составлялись, он не может в своей настоящей форме стать фундаментальным государственным законом»{379}.

И король перехватил инициативу, поручив комиссии разработать Конституцию, которая составлялась бы по его требованию и в полном подчинении его власти. Таким образом, в начале мая либеральные инициативы Талейрана и Александра I потерпели неудачу. Однако, что очень важно, монархия, которую Бурбоны готовились реставрировать, уже не опиралась на божественное право и собиралась гарантировать населению некоторое количество политических прав и общественных свобод. Поэтому нельзя сказать, что схватка, в которую ввязались царь и Талейран, ни к чему не привела.

На следующий день, 3 мая, старый король вступил в свою столицу, и хотя пригороды выказали меньше энтузиазма, чем сам город, толпа, собравшаяся у него на пути, — возможно, около ста тысяч человек — искренне радовалась, если не обретению короля, то тому, что он привез с собой: надежду на мир. Именно таким было настроение юной Амели де Бом:

«Король приехал вчера. Мы видели, как он зашел к нашему меховщику на улице Сент-Оноре. Все окна были украшены драпировками, гирляндами, венками, надписями. Кортеж был поистине прекрасен, впереди него шествовало множество солдат, а за ним ехала коляска, в которой сидели король и госпожа герцогиня Ангулемская. (…) На лице короля было выражение небесной доброты, один взгляд на него показывает, что оц сделает своих подданных счастливыми. Герцогиня Ангулемская выглядит несчастной. Говорят, что у нее красные глаза, потому что она плакала.

Наконец-то мы все будем счастливы, все наши добродетели получили вознаграждение. Король в стенах нашего города, и он будет принадлежать нам всегда»{380}.

С прибытием короля русские солдаты стали менее заметны: чтобы не возникло впечатления, будто короля возвращают на престол иностранцы, Александр I запретил солдатам покидать бивуаки, а офицерам — их квартиры. Некоторые, полные любопытства, нарушили приказ и, переодевшись в гражданскую одежду, смешались с толпой парижан, чтобы присутствовать при событии. Именно так поступил Иван Жиркевич:

«На крышах и в окнах выставлены были флаги и знамена белые, с вышитыми лилиями, а с балконов спускались разноцветные ковры. По обеим сторонам улицы стояли под ружьем национальные гвардейцы. Король проехал мимо этого места часу во втором. Он ехал в большой открытой коляске, запряженной цугом, в восемь лошадей, в мундире национальной гвардии и в голубой ленте ордена Св. Духа, без шляпы, кланяясь приветливо на все стороны. Рядом с ним сидела герцогиня Ангулемская, а напротив их, впереди, старик принц Конде, тоже без шляпы. (…) Впереди коляски прежде всех ехали жандармы, за ними три или четыре взвода легкой кавалерии, потом два взвода гренадер бывшей императорской гвардии. Весьма заметно было, что с концов фалд мундиров их и с сумок сняты были орлы, но ничем другим не были еще заменены. Перед самой коляской в буквальном смысле тащились в белых платьях с белыми поясами, с распустившимися от жару и поту волосами 24 каких-то привидения! В программе церемониала въезда эти несчастные названы “девицами высшего сословия”, чему трудно было поверить. Около коляски ехали французские маршалы и десятка два генералов, тоже французских. Ни русских, ни других иностранных войск при этом не было. Нам. русским, было отдано в приказе, чтобы находиться в этот день безотлучно при своих частях, но многие из офицеров, подобно мне, прикрываясь гражданским костюмом, смотрели на церемонию. Народу хотя и было довольно много, но нельзя было сравнить с той массой, которая толпилась при вступлении нашем в Париж, и приветственные клики как со стороны национальной гвардии, так и народа раздавались весьма вяло»{381}.

Пусть, по словам русского офицера, парижане проявили в этот день меньше энтузиазма, чем тогда, когда в Париж вступали союзные армии, нет сомнений, что значительная часть парижан выражала радость и облегчение, когда старый король приехал в свою столицу. Но в краткосрочной перспективе это возвращение ничего не изменило: Франция и, в частности, Париж, продолжали оставаться под оккупацией союзников.

III.