«1984» и эссе разных лет — страница 4 из 51

За те сорок с лишним лет, что минули после выхода «Скотного двора», эту модель можно было не раз и не два наблюдать в действии под разными небесами. И все повторялось почти без вариаций. Повторялся первоначальный всеобщий подъем, ожидание великих перемен, на смену которому медленно приходило ощущение великого обмана. Повторялась борьба за власть, когда звонкие слова таили в себе всего лишь игру далеко не бескорыстных амбиций, а решающими аргументами становились кулак и карательный аппарат. Повторялась механика вождизма, возносившая на монбланы власти все новых и новых калифов. И у их приспешников-демагогов оказалось поистине неисчислимое потомство. И прекрасные заповеди бесконечно корректировали, пока не превращали их в пародию над смыслом. И толпы все так же скандировали слова-фетиши, не желая замечать, что осталась только шелуха от этих призывов, некогда способных вдохновлять на подвиги.

Пророчество? Сам Оруэлл, во всяком случае, таких целей перед собой не ставил. И не протестовал, когда о его повести отзывались как об однодневке, снисходительно признавая ее не лишенной остроумия. Теперь подобная слепота английских критиков кажется дикой. Но, видимо, нужно было много времени, чтобы понять и оценить истинную природу повествования Оруэлла. Когда это произошло, его уже давно не было в живых.

* * *

В определенном смысле Оруэлл, несомненно, посодействовал тому, чтобы его не воспринимали как художника. На фоне Элиота, Хаксли, Ивлина Во и других литературных современников он выглядел кем угодно, только не интеллектуалом, каковым, по общепринятому установлению, надлежало быть истинному писателю. К интеллектуалам он вообще относился с насмешкой, чтобы не сказать с презрением, обвиняя их в органической неспособности усвоить самые очевидные факты, касающиеся коренных политических проблем времени. Зачастую эти упреки неоправданно резки, но их нельзя назвать беспочвенными.

Он был убежден, что современному писателю невозможно оставаться вне политики, а одеяние жреца надмирного искусства выглядит на нем как шутовской кафтан. Это была далеко не эстетическая дискуссия. Еще в 1940 году Оруэлл писал, что для английских властителей умов «чистки, повальная слежка, массовые казни, особые совещания и т. п. — вещи слишком незнакомые, чтобы испытать страх. Эти люди примирятся с любым тоталитаризмом, ведь собственный опыт научил их только либеральным понятиям и нормам». Подобный квиетизм стал объектом самых язвительных его нападок. Ответом был либо бойкот, либо непризнание сказанного Оруэллом, как будто дело не шло дальше газетной перепалки между консерватором и радикалами.

Очень многое в этом конфликте объяснялось и тем, что попытки Оруэлла демифологизировать еще не остывшую историю больно били по национальному самолюбию англичан, свято веривших в институты западной демократии, которые якобы ставят надежный заслон на пути диктаторов и диктатур. В это Оруэлл никогда не верил. Он видел, как потворствуют Франко и заискивают перед Гитлером, провозгласив тактику сдерживания. В 1941 году написано эссе «Англия, ваша Англия», где Оруэлл нашел свою метафору современного состояния мира — военный парад: ряды касок, по струнке вытянутый носок сапога, который вот сейчас опустится на человеческое лицо, чтобы раздавить его. Восемь лет спустя метафора станет ключевой в романе «1984».

Роман ответит и на мучительный для Оруэлла вопрос, который он выразил тоже метафорически, вспомнив о библейском ките, проглотившем пророка Иону. В Библии пророк молил бросить его в море, желая искупить вину за разыгравшуюся бурю. Сняв мотив жертвенности, Оруэлл ввел противоположный — бегство от долга. У него чрево кита дает уютное прибежище отказавшимся противиться «веку, когда свобода мысли признана смертным грехом, пока ее не превратят в бессмысленную абстракцию». Со временем произойдет и это; для «независимой личности не останется возможности существовать». И тогда умрет литература, которую удушают условия, вынуждающие безвольно подчиняться такой реальности.

Она умрет оттого, что в ней восторжествует пассивность. «Отдайся созерцанию происходящего в мире, — писал Оруэлл в эссе „Во чреве кита“ (1940), — не противодействуй, не питай надежд, будто способен контролировать этот процесс, — прими его, приспособься, запечатлевай. Кажется, вот вера, которую в наши дни исповедует любой писатель, сознающий, какова теперь жизнь». Пример был под рукой: уже названный Генри Миллер, давний и близкий знакомый Оруэлла. Но для самого Оруэлла это был пример «полностью отрицательный, бесперспективный, аморальный, потому что нельзя быть только Ионой, бестрепетно наблюдая зло или наподобие Уитмена с любознательностью разглядывая свалку трупов».

Смирение отвергалось. Что мог Оруэлл предложить взамен? Не приняв ни проповедничества Уэллса, ни миллеровской циничной насмешки, не соглашаясь ни с конформистами, ни с романтиками обновления, он становился уязвим со всех сторон.

И здесь ему на выручку пришел Свифт.

Разумеется, это был весьма своеобразно прочитанный Свифт, провозвестник антиутопии, которая бичует государство всеобщей подозрительности и могущественного сыска. Говоря о Свифте, Оруэлл, собственно, говорил о себе. Однако в истории литературы он выбрал действительно подходящий образец. Ведь именно Свифтом была доказана возможность судить о времени, не страшась гипербол, если за ними есть нечто реальное, пусть это не признается общественным мнением. Оруэлл видел в творце «Гулливера» художника, полагавшегося не на преобладающую веру, а на здравый смысл, хотя бы его и почитали безумцем. В споре с собственным временем свифтовская позиция становилась для Оруэлла единственно приемлемой.

Над страницами «1984», конечно, не раз вспомнится шедевр Свифта: и Академия прожектеров в Лагадо, отыскивающая способ повсюду насадить умеренную правильность мыслей, и государство Требниа, где выучились в зародыше истреблять любое недовольство. Тут больше чем литературные параллели. Тут схожие взгляды на социум и на человеческую природу.

В государстве Океания, о котором повествует Оруэлл, мудрецам из Лагадо пришлось бы не профессорствовать, а учиться самим, так далеко вперед продвинулась их наука. Однако это все та же наука полной стандартизации, когда ни о каком независимом индивиде просто не может идти речь. И это уже не проекты, а будничное, привычное положение вещей.

Неусыпное наблюдение внимательно к последней мелочи быта подданных Океании. Ничто не должно ускользнуть от державного ока, и суть вовсе не в страхе — подрывная деятельность практически давно уже исключена. Высшая цель режима состоит в том, чтобы никаких отклонений от раз и навсегда установленного канона не допустить как раз в сфере личностной, интимной — там, где такие отклонения, при всем совершенстве слежки и кары, все-таки еще не выкорчеваны до конца.

Человек должен принадлежать режиму с ног до головы и от пеленки до савана. Преступление совершают не те, кто вздумал бы сопротивляться, — таких просто нет; преступны помышляющие о непричастности, хотя бы исключительно для себя и во внеслужебном, внегосударственном своем существовании.

Тоталитарная идея призвана охватить — в самом буквальном смысле слова — все, что составляет космос человеческого бытия. И лишь при этом условии будет достигнута цель, которую она признает конечной. Возникнет мир стекла и бетона, невиданных машин, неслыханных орудий убийства. Родится нация воителей и фанатиков, сплоченных в нерасторжимое единство, чтобы двигаться вечно вперед и вперед, одушевляясь абсолютно одинаковыми мыслями, выкрикивая абсолютно одинаковые призывы, — трудясь, сражаясь, побеждая, пресекая, — триста миллионов людей, у которых абсолютно одинаковые лица.

У Оруэлла это не воспаленная греза реформатора, вдохновленного вывихнутой идеей; это, за микроскопическими исключениями, реальность. В ней господствует сила, безразличная к рядовой человеческой судьбе. Граждане Океании должны знать лишь обязанности, а не права, и первой обязанностью является беспредельная преданность режиму: не из страха, а из веры, ставшей второй натурой.

Парадокс в том, что подобной искренности добиваются насилием, для которого не существует никаких ограничений. Центральная проблема из всех интересующих Оруэлла — до какой степени насилие способно превратить человека не просто в раба, а во всецело убежденного сторонника системы, которая раздавливает его, как тот сапог, опустившийся прямо на лицо. Где кончается принужденность? Когда она перерастает в убеждение и восторг? Тайна тоталитаризма виделась Оруэллу в умении достигать этого эффекта, и не в единичных случаях, но как эффекта массового.

Разгадку он находил во всеобщей связанности страхом. Постепенно становясь сильнейшим из побуждений, страх ломает нравственный хребет человека и заставляет его глушить в себе все чувства, кроме самосохранения. Оно требует мимикрии день за днем и год за годом, пока уже не воздействием извне, но внутренним душевным настроем будет окончательно подавлена способность видеть вещи, каковы они на самом деле. Государству надо только способствовать тому, чтобы этот процесс протекал быстро и необратимо.

Для этого и существует режим — с его исключительно мощным аппаратом подавления, с полицией мысли и полицией нравов, с «новоязом», разрушающим язык, чтобы стала невозможной мысль, с обязательной для всех доктриной «подвижного прошлого», согласно которой память преступна, когда она верна истине, а минувшего не существует, за вычетом того, каким оно сконструировано на данный момент.

История, культура, само человеческое естество — только помехи и препятствия, мешающие тоталитарной идее осуществиться в ее настоящей полноте. Пока сохраняется хотя бы хилый росток неофициозной мысли и неказенного чувства, не могут считаться вечными самовластие лидера Океании, называемого условным именем Старший Брат, и диктат целиком ему подконтрольной организации, которую обозначают столь же условным словом «партия». Задача не в том, чтобы добить противников, ибо они мнимы. Она в том, чтобы исчезла возможность несогласия, пусть сугубо теоретическая и эфемерная. Даже как отвлеченная концепция всякая индивидуальность должна исчезнуть навеки.