[1], раскинувшегося примерно в ста футах от нашего дома.
Моя комната – в единственном числе – располагалась через коридор, соседствуя, но, разумеется, не соединяясь с покоями главы дома – анфиладой комнат, занимавших всю остальную часть второго этажа.
(Это были комнаты отца. Я туда не заходила по собственной инициативе или появлялась там крайне редко. Обычно только по приглашению. Некогда родительские покои благодаря стараниям мамы были красиво убраны, но с годами убранство обветшало, приобрело неухоженный вид. Отец давно жил там один и делал это неохотно. Он предпочитал проводить время в своем офисе в деловом районе Авроры или в домашнем кабинете, расположенном в глубине дома на нижнем этаже.)
Идя по коридору, я лишь на мгновение задержалась у приоткрытой двери комнаты М., словно это был не катастрофический, пожалуй, даже судьбоносный день (если судить задним числом) в жизни нашей семьи, а самый обычный. Направлялась я к парадной лестнице с перилами из твердой древесины и широкими ступеньками, застеленными потертой темно-бордовой ковровой дорожкой. Эта лестница разительно отличалась от «черной» – узкой, с более дешевым и тонким покрытием, – которая наряду с семью спальнями и пятью ванными тоже имелась в нашем старом массивном доме на Кайюга-авеню, построенном в стиле эпохи Тюдоров.
Шла я как лунатик, зачарованная эффектом «зеркала в зеркале» (о чем тогда я еще знать не могла), который буду вспоминать многие-многие годы. Зеркала М. на вид были отнюдь не зловещими, а скорее нейтральными, как любое стекло, независимо от того, что мы через него видим. Но именно потому, что в поле моего зрения эти два зеркала на мгновение случайно сошлись на одной линии, создалось впечатление, что они, будто предостерегая, наделили аурой нереальности, иллюзорности, даже некой фантасмагоричности типичную бытовую картину: одна из обитательниц дома, минуя комнату старшей сестры, спускается к завтраку примерно в 7: 20 утра на заре наступающего дня, одного из многих, как казалось, самых обычных, ничем не примечательных дней в апреле 1991 года.
В связи с чем возникают сомнения: «заглянула» ли я через те зеркала в глубь некой сокровенной непостижимой тайны или то зеркало в зеркале само по себе являлось некой сокровенной непостижимой тайной?
Глава 3
Пропала без вести.
Впоследствии будет объявлено, что М. «исчезла с лица земли». «Растворилась в воздухе». «Бесследно сгинула».
Так ли это было? А так бывает?
Ведь на самом деле никто не исчезает. Каждый человек где-то есть, просто мы не всегда знаем, где искать.
Даже мертвые – их останки. Они покоятся где-то.
В Авроре всем известно, что отец до сих пор не теряет надежды. И я, младшая, менее красивая, менее талантливая сестра, если меня спрашивали, тоже всегда выражала «надежду».
– Да! Каждый час каждый божий день я стискиваю зубы от беспокойства, отчаяния, обиды и ярости. Моя сестра не «пропала без вести» – моя сестра где-то есть.
Многие слышали, как я говорила со всей серьезностью:
– Может, она где-то прячется. Или изменила внешность. Просто чтобы досадить нам. Досадить мне.
И спустя мгновение добавляла:
– Даже если Маргариты нет в живых, все равно она должна где-то быть.
Хотя бы ее хрупкие кости. Прядь серебристо-светлых волос, которые столь соблазнительно падали ей на спину.
Может быть, остатки некогда идеально ровных жемчужных зубов. Посмертный оскал, с триумфом выглядывающий из утрамбованной черной земли.
Глава 4
Ранняя весна.
В северной части штата Нью-Йорк весна наступает медленно, вырывается из зимы, как пар дыхания из пасти пещеры.
Неизвестно, когда точно М. вышла из дома. Лично я не видела, как она уходила, и отец тоже (о чем мы оба сообщили полиции). Наша домработница Лина тоже ее не заметила. Предположительно, она ушла после 7: 20 утра. Вероятно, не позже восьми. Потому что примерно в это время М. – обычно пешком – отправлялась в колледж, куда она редко прибывала позднее девяти часов.
Немного хмурое утро. Четверг. Самый что ни на есть заурядный день.
С карнизов нашего дома свисали сосульки, под ногами – слякоть, ледяная каша, тисы с северной стороны все еще были подернуты инеем, который не спешил таять. Обратила ли на это внимание М.? Или она думала о чем-то совершенно другом?
Думала ли М. – виновато – о чем-то совершенно другом?
Городок Аврора-он-Кайюга построен на пяти-шести холмах, с которых открывается вид на озеро, отвечающее за местный климат. Благодаря так называемому озерному эффекту[2] погода здесь быстро меняется: то лучи солнца пронизывают облака, то дождь собирается.
Пожалуй, определенно можно сказать, что М. ушла из дома в обуви фирмы «Сальваторе Феррагамо» – коричневато-красных ботильонах на низком, но вполне различимом каблуке. Ее следы вели через высокие тисы за нашим домом к узкой асфальтированной дороге, от которой примерно через полмили тянулось ответвление в сторону «исторического» кампуса женского колледжа Авроры, основанного в 1878 году. Раскинувшийся на крутом склоне, студгородок представлял собой скопление старых зданий из красного кирпича – строгих по стилю, с пострадавшими от непогоды мрачными обшарпанными фасадами. Саут-Холл, Майнор-Холл, Уэллз-Холл, Фулмер-Холл, примыкающий к новому зданию школы изобразительных искусств Кайюги, где М. работала художником-педагогом и вела курс занятий по скульптуре.
Отпечатки ботильонов М. вели от задней двери нашего дома через газон с вытоптанной травой площадью примерно в один акр на ничейную территорию – лесистый участок с побитыми зимой лиственными деревьями и кустарниками, принадлежавший округу Кайюга. Вскоре следы сестры терялись среди множества других – людских и звериных – на извилистой тропинке, которая тянулась через лес к Драмлин-роуд.
Если бы мы знали. Если бы догадывались, что она никогда не вернется. Тогда мы сфотографировали бы отпечатки ботильонов «Феррагамо». Определили бы, продолжаются ли ее следы по другую сторону Драмлин-роуд или к тому времени они уже исчезли, что могло означать лишь одно: кто-то (неизвестное лицо) на дороге остановил свой автомобиль перед М. и заставил ее сесть в машину. А быть может, она по доброй воле села в эту машину, тихо поприветствовав водителя: «А вот и я».
Глава 5
Видели в последний раз.
Сколько раз меня спрашивали: «Когда вы видели сестру в последний раз? О чем вы с ней разговаривали?»
И я старательно объясняла, что последний раз видела М. примерно в 7:20 утра в день ее «исчезновения», но мы вообще не разговаривали.
Я ее видела; она меня – нет.
Но эти дураки никак не унимались, все выпытывали и выпытывали у меня, когда я общалась с сестрой в последний раз и что она говорила. И я, напрягая память, честно отвечала:
Маргарита не говорила мне ничего такого, что указывало бы на то, что она несчастна, встревожена или обеспокоена.
Я не поясняла, что мы не в таких отношениях! Да, мы сестры, но не настолько близки, чтобы доверять друг другу свои тайны, и Маргарита уж тем более никогда не стала бы рассказывать мне о своих любовниках. Вы слишком наивны, если думаете иначе.
Не уточняла я и то, что на самом деле видела не саму сестру, а ее отражение в двух зеркалах.
И лицо М. я видела не отчетливо. В стоящем на туалетном столике зеркале оно представляло собой размытый овал с полустершимися чертами. Едва знакомый. Если б я не была уверена, что это моя сестра, никогда бы ее не узнала. Красота, обезображенная изъянами.
Зеркала удваивают расстояния, превращая привычное в нечто странное.
Глава 6
Месть.
Есть знаменитое и вместе с тем скандальное произведение искусства – рисунок Виллема де Кунинга[3], «стертый» Робертом Раушенбергом[4] в 1953 году. Можно было бы сказать, что менее значимый художник мстит великому мастеру, уничтожая его творение. Этакий акт вандализма, который можно принять за эксцентричность.
Ведь разве уничтожение работы великого мастера для незначительного художника не есть самый верный способ доказать свое превосходство?
Я – не художник. М. не боялась, что я уничтожу ее работы.
Я писала стихи. Но мои сочинения для всех были тайной – зашифрованные письмена в ящиках стола, где их могли «прочесть» только мыши.
М. были очарованы все, кто ее знал, особенно наши родители.
Природа наделила М. красотой. Несправедливость. Всякая красота – несправедливость. М. была добра, но мне казалось, что ее доброта проистекала из тщеславия. Мягкосердечие тоже было присуще М., но оно проявлялось, когда она решалась снять броню с души. Она (это было очевидно для всех) любила меня. Или чувствовала привязанность ко мне.
Я не была соперницей М. Меня, нескладную младшую сестру, никто не воспринимал всерьез. Я словно была косматой пастушьей собакой, грузной, неуклюжей, с влажными глазами навыкате, большим мокрым носом и высунутым розовым языком. Собакой, которая быстро выбивается из сил, поднимаясь по лестнице, и потом никак не может отдышаться.
Даже мое имя, Дж. – Джорджина, – было куда менее благозвучным, чем Маргарита.
Меня назвали в честь какой-то маминой тетки. Та была замужней матроной, имела дом в престижном районе Авроры, имела слуг и детей, а после смерти ее предали забвению. В общем, полнейшее ничтожество. Оскорбление!
Говорили – утверждали, – что после маминой кончины М. вернулась домой из Нью-Йорка ради меня. Что М. «отказалась от стипендии Гуггенхайма[5]», которая обеспечила бы ей год творческой свободы, что эти деньги ей пришлось возвратить, когда она снова обосновалась в Авроре. Однако я знаю наверняка, что М.