Так есть.
Знаю: так еще будет.
И пусть на свете всегда остаются нераскрытые страницы, подобные зовущей дали. Тогда будет вечно жить мечта. И любовь наших детей станет еще красивее, чем наша.
1964 г.
Афонин крест
1
Года три-четыре назад город Красногорск, построенный в войну на местных рудниках, придвинул свои многоэтажные дома к не очень большой станции Купавиной, но остановился перед тенистой березовой рощицей, словно оробел прорубить через нее улицу.
В рощице ютилось кладбище.
Оно не было похоже ни на деревенские погосты, тихие и по-домашнему прибранные, ни на замусоренные городские кладбища — тесное нагромождение оградок да пирамидок с бренчащими венками.
В березовую рощу никто не заглядывал лет пятнадцать. Ни у старожилов-купавинцев, ни у хозяев нового Красногорска не было здесь родных холмов.
Кладбище это появилось в первую военную осень. С эшелона беженцев сняли женщину с больным ребенком. Пятилетний мальчонок, измученный дизентерией, едва протянул ночь, а к утру умер в тесном станционном медпункте. Везти гробик за четыре версты по бездорожью в деревню Перекатову, на кладбище, было недосуг. И с покорного согласия матери, боявшейся надолго отстать от семьи, уехавшей дальше, в Сибирь, малыша похоронили в березовой роще, приколотив на памятнике фанерку с надписью, сделанной химическим карандашом.
…А война сутолочно катила в обе стороны эшелоны, редкую неделю не оставляя на глухой станции покойника.
Скоро рядом с малышом положили тифозного солдата, потом зарезанную поездом женщину, в первые холода закопали в звонкую землю замерзшего узбека из проехавшего трудбатальона…
Так вот и обосновалось в роще безродное кладбище, словно отодвинулось в сторону от большой людской дороги, чтобы не быть на виду да никому не мешать.
Полоскали землю дожди. Вьюги надували над могилами суметы. Ветры стирали с фанерок карандашные письмена, будто наказывая людскую торопливость. И только веснами, когда теплело солнце, роща настаивала воздух терпким запахом молодых почек. Вперемежку с желтыми одуванчиками да белыми пятнышками ромашек выголубливались стайки незабудок, но скоро тонули в нетоптаном разнотравье, скрывавшем все: и цветы, и осевшие по теплу могилы с покосившимися памятниками-времянками. Ничто не нарушало здесь тишины и покоя. Разве только изредка — лязг лопат да приглушенные голоса людей.
Ни тогда, ни много лет спустя купавинцы не примечали, чтобы кто-то приезжал на это кладбище — скорбный след большой войны в далеком Зауралье. Казалось, время обронило людские жизни в дорожной суете и даже не заметило потери…
И вдруг новый город наткнулся на него. Заглохла стройка. Растерялись планировщики. На безродное кладбище пришли люди. Говорили, ответственные. Они сняли фуражки и, всматриваясь в каждую фанерку, будто винясь перед прошлым, обошли все надгробья. Ни одной надписи не сохранило здесь время: всех уравняло, кто лежал в земле, всех привело к одному знаменателю — войне.
На такое руки не поднять.
И люди ушли.
…Для живых смерть не диво.
Люди смолкают, когда она нежданно проходит рядом, потому что разум и сердце немеют перед ее бессмысленностью. Но годы проходят, и память перестает бередить боль горьких утрат.
Красногорск не имел прошлого. Он был молод и торопился расти. Когда-то на его пути стали две столетних деревни, которыми нароком приезжали дивиться ученые художники, но он безжалостно растоптал старину своими многоэтажными домами. Возле него медленно текла задумчивая Исеть, то приникая к высоким берегам, то нежась в протоках среди заливных лугов да светлых березников. А город перегородил ее плотиной, и солдаты, вернувшиеся с войны, едва узнали ее: где же прежние берега да полянки, на которых загадано было сговаривать девок в невесты?
Зато красногорцы свой город любили. Под большие дома они вырубили сотни гектаров леса, но во дворах не тронули ни одной березы и сосны. И казалось, не город шагнул в лес, а лес пришел на его улицы.
И вдруг — маленькая березовая рощица с забытым кладбищем… Грохочущие экскаваторы понуро опустили железные челюсти до самой земли и присмирели. Вздернув стрелы, насторожились краны. В те дни многих купавинцев вызывали в исполком. Спрашивали:
— Кто похоронен? Откуда? Сами же хоронили!..
— Сами, — отвечали мужики. — А кого — не знаем. Откуда — и подавно. — И добавляли: — Милиция дозволила прибрать.
Женщины рассказывали подробнее:
— И дитята были, и солдаты, и неизвестные вовсе… Вся война там…
От купавинцев отступились. Но вскоре кто-то прочитал в газетке объявление, которое в один день лишило старожилов покоя. Родственникам погребенных велели за год перенести прах близких из березовой рощи на городское кладбище.
Ударили первые морозы, потом завьюжила зима, а на кладбище так никто и не приехал. И чем ближе подступала весна, тем больше мрачнели купавинцы. Заговорили:
— Эко место выдумали: покойников с места на место таскать! Будто не люди…
— И нас никто не спросил!
По тому нешуточному пристрастию, с которым относились ко всяким слухам, как перед неотвратимой бедой, можно было судить, что для купавинцев кладбище, о котором, казалось, они забыли и сами, было вовсе не чужим.
— Вся война там!
Когда-то купавинцы сошлись по объявлениям из разных деревень, своими руками построили и железную дорогу, и новые дома для себя. Война пересекла их судьбу черной полосой. Бабы четыре года бились с ребятишками в голоде и холоде. Если бы их позвали к мужьям на подмогу, на фронт, означавший в их понимании неминучую смерть, они за полдня собрались бы и туда, передав потомство по рукам дальше — старикам да старухам. Но их не позвали. И поэтому они безропотно ютили у себя еще и беженцев, разламывая на чужих и своих последний кусок хлеба. А когда смерть настигала людей в Купавиной, покойника провожали честь по чести, как своего, потому что причиной тому была общая напасть. И в душе купавинцы гордились исполненным долгом.
Перед людьми их совесть была чиста.
И вот пришел этот апрельский полдень, когда к березовой роще притарахтел трактор «Беларусь», приспустил нож бульдозера.
Его уже ждала безмолвная толпа купавинцев.
Тракторист был свой, станционный, Галимзян Садыков, сын старика конюха Нагумана Садыкова, умершего во вторую военную зиму. Галимзян, как и многие другие из Купавиной, работал в Красногорске, а жил в отцовской квартире. Еще накануне он рассказал своим, что его вызвал прораб и велел ехать с утра в березовую рощу ровнять кладбище.
Женщины, дети да несколько стариков стояли в сторонке. Галимзян на них не смотрел. Отвернувшись, он хмуро выслушивал приказ десятника:
— Давай прямо отседова заезжай и по кочкам — наскрозь, до самого края! Шибко не задирай, главное — деревяшки эти сшибить!
Галимзян зло хватил рычаги. Трактор дернулся вперед, повалил первый крест и пошел дальше. Женщины всхлипнули…
Трактор вышел на станционный край рощи, развернулся, сунулся было обратно, но вдруг запнулся и заглох. Галимзян тяжело слез с машины, остановившейся перед аккуратно оструганным, почти не пострадавшим от времени крестом, стянул с головы фуражку и опустился на колени.
— Афонин крест! — ахнула какая-то в толпе. — Бабы! Да ведь это Афонин крест!
— Господи, прости ты нас, грешных!..
Подбежал десятник:
— Граждане женщины!.. Дело казенное, прошу не мешать, порядок не рушить. — И, пробившись к Галимзяну, крикнул: — Садыков!..
Галимзян повернул к нему лицо, такое же веснушчатое, как когда-то у его отца, сказал нетвердым голосом:
— Слышишь — Афонин крест? Не поеду.
— Садыков! — угрожающе побагровел десятник.
— Чего орешь?! Не поеду! — Галимзян вскочил, стал, загораживая собой могилу, и сам закричал: — Не поеду! Слышишь? Не поеду!.. Ты его знаешь?! А? Ты его знаешь?! Ничего ты не знаешь!..
Так же порывисто, как и вскочил, Галимзян сел на могильный холм, спрятал лицо в фуражке. Тихо плакали женщины. Кулаками терли глаза старики. Отбежали в сторону перепуганные ребятишки.
Беспомощно опустил руки примолкший десятник.
…Галимзян открыл лицо. По-мальчишески растерянно огляделся по сторонам, взглянул вверх. Там, в вышине, в голубом, без единого пятнышка, весеннем небе, из края в край волнами перекатывался многоголосый вороний кар. Едва залиствевшие, еще полупрозрачные метлы берез, чуть расшевеленные легким ветерком, казалось, медленно кружились и плыли куда-то в сторону.
Все было так, как в ту далекую-далекую весну…
2
На всю Купавину до войны был один магазин. Стоял он неподалеку от вокзала, как раз делил пополам единственную улицу станционного поселка, вытянувшуюся вдоль железной дороги километра на два. Даже в те дни, когда в магазин забрасывали дешевый ситец, из-за которого бабы могли друг дружке глаза выцарапать, даже в такие дни в магазин влезало не более трех-четырех десятков покупателей. Прилавки стояли по двум сторонам: который покороче — хлебный, который подлиннее — промтоварный.
Продавщица тоже была одна. Поскольку чаще покупали хлеб, то все толклись возле маленького прилавка, возле него же требовали и промтоварную мелочь. Поэтому продавщица все время бегала туда-сюда. Когда же прибывал редкий товар, хлеб и вовсе не продавали.
Керосином торговали два дня на неделе с заднего хода, из пристроя, потому что затаскивать бочки в продуктовый склад запретили пожарники. Отпускала керосин сторожиха Мария Кузьмина. Доверяли ей вполне, потому что баба честная, хоть и неграмотная. Деньги считала она, правда, не бойко, но купавинцы были такие, что если уж шли в магазин, то цены знали получше продавца. Лишнего не передавали, но и обманывать было не заведено. Как же иначе, если все свои?
На некотором расстоянии от магазина стояла высоченная старая береза. Своими длинными косами она почти касалась крыши маленькой караулки, в которой жил магазинный сторож Афоня. Караулка досталась ему е