А купавинцы, извозчики уже железные, жгли себя не старыми снежными вьюгами, а горячим огнем паровозных топок, не замечая спаленных бровей, запекшихся губ и усталости, которая, прислонив к переборке будки, усыпляла на минуты с открытыми глазами, пока дежурный, бросив проволочный круг с жезлом на звонкий пол, не будил их хрипло:
— Поехали!..
Так и въехали в ту вторую военную зиму.
А она обернулась урезанными хлебными карточками, уплотненным графиком движения поездов, сыпным тифом и голодом. Но и это было бы легче перетерпеть, да оттуда, с фронта, сообщали, что насмерть стал Сталинград и отдать его нельзя. Туда катили все поезда, все эшелоны с солдатами, тысяча за тысячью молодых ребят, которые на пятиминутных остановках еще успевали улыбнуться купавинским девчонкам.
Господи! До чего же она бессердечная, эта война: обездоливает походя, бьет навзничь с улыбкой, калечит, не оборачиваясь.
Усталость деревенила душу: даже крепкие мужики спускали курки, теряли терпенье.
На Грязнушкинском разъезде перед Купавиной еще с середины лета открыли жезловку, выполов полынь на втором пути, да прибавили еще третий. Сделали это, чтобы оградить Купавину от пробок.
Там-то в октябре и застрял с воинским эшелоном дядя Ваня. Промаялся пару часов у реверса и двинулся к дежурному узнать, что за чертовщина творится.
Никита Елагин, дежурный — одногодок с Иваном Артемьевичем, только лысый, — сидел у селектора со слезящимися глазами.
— Нету у меня пути, — устало говорил в трубку. — Главный занять не могу, для пропуска он. Купавина разгрузиться должна…
У Никиты было жалобное лицо. Трубка казнила его на расстоянии, он молча разводил руками, шевелил губами и, поперхнувшись, безвольно махнул рукой.
В это время в дежурной появился молодой майор с новенькими погонами, перепоясанный по всей форме ремнями.
— Начальник эшелона, — небрежно бросив руку к козырьку фуражки, отрекомендовался он. — Где дежурный?
— Я. — Никита отхлебнул кипятка из железной кружки.
— Ты?! — Майор стал каменеть. — Ты что же это, тыловая гнида, держишь меня уже третий час?!
Не получив сразу ответа, выпрямился нервно, словно хотел подрасти еще на вершок. Приказал:
— Отправляй немедленно!
— Куда? — спросил Никита простодушно.
— Туда! — гаркнул майор, вытянув руку.
— Не могу.
— Что?! А если я тебе помогу?.. — и он выразительно положил руку на кобуру пистолета.
У Ивана Артемьевича что-то лопнуло в груди. Он стал между майором и дежурным и почти прошептал:
— Перестань егозиться.
— Что?! — взвился майор. — Кто такой? — обернулся он в поисках союзников.
Смазчик, дремавший в углу возле печи, сжавшись, только плотнее сомкнул глаза.
— Машинист я, — сам ответил Иван Артемьевич. — Твой эшелон веду.
— Стоишь, а не ведешь, — поправил его майор.
— И буду стоять, пока он не разрешит отправиться, — кивнул на дежурного. — Тут он командир.
— А если я сейчас его хлопну… чтобы ты понял?
И майор расстегнул кобуру.
— Убери дуру! — взревел вдруг дядя Ваня. — А то я!..
Он посмотрел с брезгливостью на пистолет, а потом перевел взгляд на бледного майора:
— Ох, дурень. Как же ты воевать собираешься? — И, не ожидая ответа, повернулся к двери. От порога спросил устало: — Никита, что там?
— Пробка, — отозвался Никита. — Разгружают сразу два эшелона: санитарный и с оборудованием. Через полчаса поедешь.
— У меня, понимаешь, тендер пустой, — сказал Иван Артемьевич.
— Ладно… — отвернулся Никита к селектору.
— Полчаса?! Еще полчаса?! — заорал майор снова.
— Полчаса, — уточнил Иван Артемьевич. — А ты пукалку свою положь на место, а то обронишь невзначай до срока. Не на лошади едешь… Наша дорога железная.
И вышел.
Через полчаса эшелон отправился.
В следующую поездку Иван Артемьевич поехал во френче, при всех орденах. Сослуживцы удивились, так как при орденах видели Ивана Артемьевича только по большим праздникам. Спросить не решились. Сам он молчал.
А дорога натужно гудела составами. Звоном в окнах отдавались выхлопы паровозов, втягивающих на станцию потяжелевшие поезда.
Под Новый год пал молчком без памяти у топки помощник машиниста Гришка Хромов. В Купавиной отпоили его молоком, сказали, голодный обморок. К Новому же году бабы стащили на базар все, что можно. Потом начали резать скот.
Голодная зима косила людей. В березовой роще росло безродное кладбище. Там лежали все, кого в дороге настигали и роняли болезни, голод или несчастный случай: и женщины, и дети, и солдаты, и вовсе неизвестные. К весне им и счет потеряли.
Да и фронт без отдыха валил похоронками, обходя редкий дом, плодил сирот, отымая у баб надежу на счастье в остальной жизни.
Но расправил плечи Сталинград последним взмахом охватил и смертельно сжал в своих объятьях добравшуюся до Волги фашистскую орду. Сошла с лица людей серая тень напряжения, отпустила душу задубелая тоска по облегчению. Не с легкой радостью, а с жесткой ухмылкой глядели они на обложку «Крокодила», на которой, скривив рожу, обмотанную платком, похожий на ведьму, пускал слезу Гитлер по утерянному колечку из двадцати двух дивизий.
— Дождался собака!
— Отольются тебе наши слезы! Пущай теперь Германия ревет…
Ранняя весна давила остатки страшной зимы, обдавая свежим ветром обожженные лица машинистов, рано выбросила зелень, обещая скорое избавление от голода, который старались не замечать, но к которому и привыкнуть не дано. Щедрее стали на разговоры купавинцы, хоть военное житье и переладило их по-новому.
Подходил после поездки паровоз на место смены бригад, и привычный короткий разговор был уже другим:
— Как съездилось? Как машина?
— У нас порядок, — белели зубами в ответ прибывшие. — А как у вас?
— Наступаем! — довольно отвечали принимающие и взлетали в будки, как сытые.
Даже печальная березовая роща на краю станции начинала быстро зеленеть, будто торопилась скрыть от живого глаза скорбный людской приют, который весна все еще пополняла с непонятным упорством.
Земля просыпалась, обещая жизнь. Работа и неминуемые утраты обретали новый смысл.
С наступлением тепла враз прибавилось забот на дороге. Оттаивало железнодорожное полотно, и путь начинал качаться, вела его в стороны капризная погода, а за всем надо было углядеть.
Еще зимой началась подготовка к смене легких рельсов на тяжелые на всем паровозном плече. Поезда заметно потяжелели, шли впритык друг за другом. Легкие рельсы, положенные при строительстве, плохо терпели новую загрузку. Да и тяжелым паровозам, которые уже вовсю шуровали на челябинском направлении, путь на главную магистраль был заказан напрочь. Машинисты, как могли, увеличивали вес поездов, нередко до опасного риска нарушая тормозные режимы составов, лезли на подъемы… Но и знали: выше пупа не прыгнуть. Надо надежный путь.
А как за лето силами путейских бригад сбросить старые рельсы, поставить на их место новые да еще не останавливать движения? В другое время можно было бы нагнать народу побольше. А сейчас видели на перегонах, что зима ополовинила путейских мужиков военным призывом, и теперь на путях орудовали ключами, ломами да тяжелыми молотками бабы, вытягивая из себя последние жилы.
Иван Артемьевич, видя их, каждый раз мысленно обращался к своей семье. Повезло Надежде. Хоть и не спала последнее время, да все-таки в тепле. И мать с внуком дома. Три работника, три зарплаты на пятерых, голода почти и не хлебнули по сравнению с другими. «А этим как?» — думал он не только о путейских женщинах, но и о стрелочницах, о смазчицах и подсобницах в ремонтном цехе депо. Наворочаются, если война скоро не кончится, и рожать разучатся, угробятся окончательно…
А потом думы поворачивали к себе, к работе.
Не попал, как надеялся, на фронт: хотелось еще посидеть у реверса бронепоезда. А может, правильно, что оставили здесь? Ведь не орел уж… И тут работа пошла такая, которой и не знал раньше. Что бронепоезд? Рейды, бои, а потом отдых. Пойдут бои вдали от дороги и — пожалуйста, загорай… Сейчас окончательно почувствовал себя на своем месте. Дождаться бы, дотянуть только до победного времени. А то уж и поясница скрипит, иной раз сразу и с места не встанешь. А надо дотянуть…
И все-таки работать стало веселее, хоть и дел прибавилось. Немец пятился по всему фронту, и казалось Ивану Артемьевичу, что его военные эшелоны, которые он приводил на Купавину и передавал дальше, вливаясь в войска, все дальше отбрасывали и отбрасывали захватчика к Западу.
Войска уходили на запад, каждодневно растягивая тыловые пути на сотни километров, затрудняя снабжение фронта, принуждая железнодорожников держать движение на крайнем пределе.
Не всякий мог выдержать такое. Усталость валила людей с ног, притупляла сознание.
В один из ненастных дней осенью молодая стрелочница, замордованная бесконечными подготовками маршрутов на отправление и прием, приняла поезд на занятый путь. Встречая поезд, увидела свою ошибку только тогда, когда паровоз уже пересчитал входные стрелки. Все поняла мгновенно и тут же бросилась под состав… Беды удалось миновать, а жизнь человека пропала. Купавинцы всегда осуждали людей, которые накладывали на себя руки. Но этот случай угрюмо перемолчали. Никто не осудил тогда девчонку за ее поступок, потому что иначе пошла бы она в тюрьму, и надолго: законы военного времени не прощали оплошности.
Той же осенью, когда уж обезлюдели поля, а березняки притушили пожар первого увяданья и побурели, теряя листву окончательно, вел Иван Артемьевич многолюдный воинский эшелон. Вглядывался на стоянках в солдат и видел, что трудновато стало с народом: солдат пошел разнокалиберный, от розовенького, как олябушка, до задрябшего лицом, с обвислым усом. Не до выправки, видно, стало. Требовала война черной работы, к которой подходят все. И много требовала.
Часть ехала, видно, не первостатейная, потому как маршрут следовал по обычному графику, не то что некоторые с пометкой чуть ли не в аллюр три креста. Стоянки выдавались не короткие, и начальник эшелона — непоседливый молодой капитан — то и дело исчезал у дежурных и тотчас появлялся на перроне, нервно меряя его шагами.