Иван Артемьевич сидел на скамейке и казнил себя со всех сторон.
…Подошел к своему дому.
И хоть был еще день, но против обыкновения никто не вышел ему навстречу.
Иван Артемьевич с трудом преодолел расстояние между калиткой и крыльцом. Поднявшись на него, отдохнул и только потом толкнул дверь.
В прихожей стояла Надежда. Она держала за руку незнакомо притихшего Иваненка. А Ивану Артемьевичу бросился в глаза ее живот, непомерно большой, укорно вздернутый вверх, отчего платье ее жалко задралось, обнажив узловатые сухие колени. Лицо ее неузнаваемо изменилось; обычные пятна стали незаметны, потому что все оно землисто потемнело. И только глаза остановились на Иване Артемьевиче с таким кричащим вопросом, что он забыл все слова, да если бы и помнил их, все равно сейчас не смог бы выговорить.
Молнией мелькнуло в сознании, что у этой женщины, его единственной дочери, уже никогда в жизни не будет ни любви, ни радости, что дети ее — сироты. Что кончится скоро война и победный день не станет ей праздником.
И горе ее будет еще тяжелее от сознания, что всего этого могло бы не случиться, если бы ее родной отец один-единственный раз в жизни подумал сначала о ее судьбе…
Иван Артемьевич молча стоял перед дочерью, вглядываясь в нее, весь переполненный любовью и состраданием к ней, Иваненку, к жене, которая, закусив платок, со страхом выглядывала из комнаты.
И все искал каких-то слов.
Но не нашел их.
Он только чувствовал, что смертельно устал. И тогда ноги против его воли стали слабеть. Он уже не мог противиться и как-то неловко опустился на колени, склонив седеющую голову, не в силах больше смотреть на дочь.
И слова пришли:
— Прости меня, дочь. Иначе не мог.
Через месяц по представлению военного командования Иван Артемьевич Кузнецов, Павел Глухов и Константин Захаркин были награждены орденами. Костя — посмертно.
…А победа пришла только через год. Иван Артемьевич узнал о ней в поездке. Радовался, как все, с трудом удержав слезы.
Когда вернулся в депо, сразу пошел к начальнику. Подал заявление.
— Уходишь, Иван Артемьевич? — спросил тот, не удивившись. — Устал?
— Уставать мне нельзя, — ответил тихо Иван Артемьевич. — Внуков надо растить.
11
В тот самый мой приезд домой, на другой день после бани и парной, столь неожиданно закончившейся для нас поражением, отец с утра забеспокоился. Где-то перед обедом исчез из дома почти на час, а потом вернулся и заторопил меня:
— Айда, поможешь.
— Что за дело?
— Не разговаривай, — не стал объяснять родитель. — Раз говорю, значит, надо.
Я все равно томился бездельем и возражать не стал.
Мы вышли из дома, и отец, к моему удивлению, повернул в сторону, где станция кончалась и где когда-то стоял семафор, а нынче маячит невыразительный его преемник — светофор. Мы шли по дорожке, протоптанной возле насыпи, там, где кончался подъем на станцию. Прошли до того места, где насыпь пошла на исход. Папаня пошарил вокруг глазами, отыскал груду каких-то обломков шлакоблоков, присел на них и пригласил меня.
— Не пойму, что за дело ты выдумал? — не удержался я от вопроса.
— Посылку тяжелую жду, привезти должны. Ждать недолго: специально к дежурному узнавать ходил…
Просидели мы не более получаса. Вдруг отец, часто вглядывавшийся вдаль, выпрямился.
С шадринской стороны показался товарный поезд. Шел он почти бесшумно, потому что вел его тепловоз. За локомотивом тянулся, пропадая из глаз, фантастически длинный состав.
— Да, составчики пошли! — искренне удивился я.
— Не наше время, — отозвался отец. — До пяти тысяч таскают. Нашим и не снилось такое.
— Красиво идет, — сказал я.
— Кузнецовы прибывают! — с оттенком гордости объяснил отец. — Лихие ребята.
— Кузнецовы?!
— Ну, Захаркины… Порода-то все одно кузнецовская.
Отец легко поднялся на невысокую насыпь.
Тепловоз был уже совсем близко. Вдруг дверь задней секции открылась, и, начиная метров с пятидесяти до отца, на бровку одна за другой полетели связки березовых веток. Когда тепловоз поравнялся с отцом, молодой машинист, с веселым курносым лицом, снял фуражку, помахал отцу и что-то прокричал с улыбкой, показав белые зубы. Из второй секции помахал рукой другой, еще моложе, по всему.
— Ну, и что все это значит? — спросил я, подходя к отцу. — Заказывал, что ли?
Он остановил меня жестом, выжидая, пока пройдет состав.
— Заказывал, что ли? — повторил я вопрос.
— Не видишь, веники привезли? Где их у нас сейчас возьмешь? Раньше, бывало, сходишь в березовую рощу: два шага — и заботы нет. А теперь?.. Вот и привезли ребята по пути. Две связки мне да две — дяде Ване. Ходок-то он нонче уж не тот. Бери, понесем…
Пока мы с папаней орудовали на насыпи, внизу объявился еще один человек.
Я узнал дядю Ваню Кузнецова.
— Привет, Иван Артемьевич! — крикнул ему отец, спускаясь.
Я поздоровался тоже.
— Опять ты, Ялунин, опередил меня! — проговорил тот вместо приветствия. — Привезли?
— Привезли.
— Ну и молодцы, — похвалил Иван Артемьевич. — А это кто? — спросил, показывая на меня.
— Сынок приехал.
— Хорошее дело. — И удивился: — А немолодой уж!..
— Так ведь ребята-то по нам.
— И то правда… Как иначе-то?
— Вот и твои уж вместе ездят, Костя-то когда с учебы приехал?
— А нонче только. Иван и взял его сразу к себе. Все ж таки свой глаз и почутче и построже…
Старики шли впереди меня и о чем-то беседовали.
Оба уже давно были не у дел. О чем они могли говорить?..
Я шел за ними, стараясь не стеснять своим присутствием, смотрел на Купавину, которая была уже совсем не похожа на прежнюю.
И подумал: а ведь и старая живет.
И купавинская баня здравствует, как молодая.
И по-прежнему прибывают на станцию поезда, которые ведут купавинцы кузнецовской породы.
1983 г.
Памятник(вместо эпилога)
Письмо матери было привычно коротким. Но на этот раз она просила приехать в Купавину к определенному сроку — Дню Победы. «К нынешнему празднику, — писала мама, — много народу ждут. Если не приедешь, нам с отцом неловко будет…»
Кто не знает, как жизнь разделяет нас с отчим домом? И виной тому дороги, по которым увела судьба. Вот и я, закончив университет, понял, что отстал от Купавиной. Многие годы носило меня то по Якутии до самого океана, то по Средней Азии от ледников до пустынь, то по кедровникам горного Алтая. И получалось: год пройдет, другой, третий, а родительский дом все как-то в стороне оставался. А потом и семейный якорь завелся… И выходило, что в родном доме появлялся редко, да и то наскоком.
На этот раз дома не был шесть лет.
Поезд подходил к Купавиной поздним утром.
И в прежние наезды я замечал, как меняется Купавина. Год от года все меньше оставалось ее, той одноулочной, барачной да казарменной державы, в которой проходило детство, где начинал понимать себя. Старая станция обрастала высокими кирпичными домами, словно стыдясь своей неказистости, пряталась в их тень.
Вот и сейчас перед вагонным окном тихонько проплыла осевшая бревенчатая школа. Когда-то она стояла на просторной поляне и оттого, наверное, казалась большой. На переменах вокруг нее затевались шумные скоротечные игры. А сейчас, превратив в свою контору, ее прижал к высоченной стене большущий багажный двор.
А вот и сад привокзальный… Раньше он считался самым культурным местом на станции. Вечером сперва, конечно, шли в клуб: смотрели кино, когда привозили, потом объявлялись танцы. Заканчивались они к одиннадцати. Но расходиться парням и девкам не хотелось. И тогда шли гулять в станционный сад, где были сделаны аллеи, стояли скамьи с гнутыми спинками. Сквозь листву густых акаций пробивался свет электрических фонарей, освещавших перрон. В зеленом полумраке хорошо было сидеть на удобных скамейках, вести разные разговоры и целоваться…
Наконец показался и сам старый вокзал: длинное барачное здание, покрашенное, как и все служебные помещения железных дорог, желтой охрой. Когда-то перед ним была просторная площадка, с которой начиналась широкая лестница в восемь ступеней, выводившая пассажиров к поездам. Теперь лестницы не было, да и сам вокзал спрятался за старой зеленью да дорогим парапетом, протянувшимся вдоль длиннющего перрона. В середине его неожиданно открывалось пространство перед величественным светло-серым новым вокзалом. Сверкающие буквы на нем извещали о новом хозяине этих мест: «г. Красногорск».
А где же Купавина?..
Она предстала передо мною на перроне в лице моих стариков. Я увидел их еще из окна. Они не решились смешаться с крикливой, настырной толпой горожан, облепившей выходы из вагонов, а стояли в некотором отдалении от людской давки, зная, что так они будут заметнее для меня.
После неловких объятий, мы, минуя вокзал, вышли на просторную привокзальную площадь. На ней, возле сквера с фонтаном, выстроилось десятка два легковых автомобилей. По краям же, возле тротуаров, стояли троллейбусы и автобусы, принимая приезжих. От площади уходила широкая улица многоэтажных домов…
Вся эта непривычная громадность как-то больно сжала сердце: площадь смела некогда теснившиеся здесь важное здание службы движения и три многосемейных барака, а улица, уходившая как раз в ту сторону, куда мы бегали купаться на Каменушку, не оставила и следа от знаменитой на Купавиной Экспедиции…
Проходя мимо троллейбусов, я все-таки спросил:
— И куда же это отправляет Купавина свои новые маршруты?
— Один в Красногорск, другой на Новый завод, — ответил отец.
— Так далеко? — удивился я.
— Так ведь срослось все, сынок, — сказала свое слово и мама. — Для них через Исеть широкий мост построили. Нынче пешком туда никто не ходит.
Вот оно как! Красногорск когда-то начинался в двенадцати километрах от Купавиной. И, помнится, когда решали побывать там, собирались с вечера, а выходили поутру самым коротким путем: огибая Большое болото, через лес добирались до Исети. Там по крутой тропинке спускались к берегу против деревни Волновки, где через реку ходил махонький паром, на котором хозяйничал одноногий Мартемьян. По виду он был вечно недоволен, сердито стукал по парому деревяшкой, которую самолично вытесал для себя вместо ноги. Мартемьян не любил переплывать реку на пустом пароме — неохота ему было одному тянуть трос. Поэтому с другого берега его не всегда могли докричаться. Иногда час сидели в ожидании встречных пассажиров… А потом — тридцать копеек и еще четыре километра пути.