Хоть я и изображал перед матерью, что с женитьбой не горит, все больше тянуло меня к бабьему теплу. На мое горе, весеннее солнце отражалось в обеих: и в дочке соседа, и в дочке солтыса. Я с радостью вертелся бы между двумя солнышками — дергал бы их за косы, целовал в губы и напевал бы им любимые рождественские гимны о теленке, сосущем палец Младенца.
И тогда появлялся передо мной Ясек в шапке набекрень, в черном сюртуке, в шелковой рубашке с отложным воротником. И я видел, как он ведет под руку вдовушку и молоденькую служанку. Улыбается мне, показывая сахарно-белые зубы, спрашивает, когда я позову его в старшие дружки, ведь он уже пригласил лучших еврейских музыкантов из-за леса. В такие минуты, видя Ясека с простреленным виском, Ясека в свадебном наряде, я тут же убегал в сарай и до упаду колол распиленные на чурбаки буковые бревна.
Кроме того, я плоховато знал и дочку солтыса, и дочь соседа. Правда, мы жили почти рядом, но когда так близко живешь, то видишь сучок в доске, дырку в заборе, покосившийся сарай, а все целиком охватить не под силу. Короче, с женитьбой я хотел еще повременить. Теперь, когда я собирался ввести в свой дом одну из этих девушек, я мог иначе, незаметно приглядываться к ним: как к хозяйкам, женам, матерям. И хотя меня все сильнее тянуло к обеим, я решил не заигрывать с ними, чтобы их не спугнуть. Если бы они заметили, что я вдруг стал охотнее и чаще поглядывать, как они выходят из костела, танцуют на гулянье, работают в поле, то, безусловно, начали бы остерегаться всех тех бесенят, что манили их то туда, то сюда.
Но я ничего не мог с собой поделать. Почти каждый день, когда девушки возвращались с поля или шли в лавочку, я усаживался на бревне возле ворот. Садился будто бы покурить, но если одна из них выходила из калитки немного раньше, чем я ожидал, а я вытаскивал в ту минуту кисет, то цигарку свернуть не мог — бумага рвалась в пальцах.
Вскоре я заметил, что девушки почувствовали, почему я так часто сижу у ворот на бревне, и стали прихорашиваться. Теперь они выходили в праздничных, высоко зашнурованных башмаках. На головах у них были самые лучшие платки, они завязывали их на затылке так, чтобы в аккуратно расчесанных и заплетенных косах был виден гребень. Даже у колодца я не видел их босыми и неряшливыми. Когда они подходили к моему дому, то старались идти легко, пританцовывая. И хотя тропинка шла посреди пустоши, я слышал шелест и хруст накрахмаленных нижних юбок.
Потом, чтобы не испугать девушек, а тем более себя, я стал поджидать их возле дома, а то, когда они проходили по пустоши, я невольно вставал с бревна и, опершись о забор, старался подольше видеть их в просветах между ракитами. А здесь, возле дома, мальвы и пионы в палисаднике прятали меня от девушек. Я же мог не хуже, чем от ворот, наблюдать, как они идут по всей пустоши.
Но девушки, вероятно, догадывались, что я по-прежнему тайком поглядываю на них и, приближаясь к моему дому, шли легкой, плавной походкой. Меня это немного смешило, таким шагом, каким они проходили мимо моего дома, начинают только оберек на гулянье. Но все же я был рад, что они прихорашиваются, думая обо мне.
И с еще большим удовольствием размышлял о бричке, которую вытачивал и ковал кузнец. Теперь почти каждый день, когда я шел огородами мимо гороха и кукурузы, я заглядывал к кузнецу. Я поснимал с чердака поленья явора, дуба, акации, которые отец сушил много лет для различных частей брички. Я присматривался, как под стругом, долотом и рубанком кузнеца дерево, высушенное до сердцевины, до последнего вдоха, приобретает цвет меда, разрезанной тыквы, красного яблока. Если на обструганных спицах и косяках колес вдруг появлялись сучки, я брал в руки части моей будущей брички и просил кузнеца соединить их так, чтобы они образовали узор, который можно увидеть только во сне, узор, что придает таинственную красоту всему колесу. Я позаботился и о том, чтобы железо для брички было твердым и в то же время податливым, как трава. В таком железе, густом, почти кудрявом, закаленном в воде, белой и красной глине, можно было гораздо глубже и яснее выбить узор со стеблем, листом папоротника, соколиным пером, дерущимися на рассвете петухами. Этот тонкий узор не закрывали сурик и лак, и ржавчина его не брала.
Конечно, кузнец заметил, как я забочусь о каждой части брички. И стал допытываться, на ком я собираюсь жениться, засылал ли я уже сватов и когда будет оглашение. Чтобы он больше не приставал ко мне, я выставил ему бутылку горелки и на закуску большой круг колбасы.
А я на самом деле, хотя в этом не признавался даже самому себе, готовил бричку, думая не о том, чтобы матери было удобно, а о том, как на нее посмотрят девушки, которые все чаще проходили мимо моего дома, являлись мне во сне, на дне реки, когда я после целого дня работы в поле купался, ныряя до песка, до ила. И хотя колеса брички были еще не окованы, а верба на кузов по-прежнему краснела у реки, я уже видел, как еду по пустоши. Бляхи на упряжи вычищены до блеска золой, деревянные части хомута пропитаны политурой, а кожа натерта салом. Лошадей, вычищенных скребницей и щеткой до золотого блеска — мой мерин и кобыла были гнедые, — я изо всех сил сдерживаю вожжами. Но это только взбадривает их. Они идут, подняв головы высоко, до веток ракиты, и прядают ушами. Под их напряженными ребрами екают селезенки.
Где-то посреди пустоши я вижу идущих под руку девушек. Я подгоняю лошадей тростниковым кнутом. А проезжая мимо девушек, еще сильнее натягиваю вожжи, откидываюсь назад, чуть ли не падая в кузов. Лошади, фыркая и взрывая копытами траву так, что комья земли и дерна летят у них над головами, вдруг останавливаются, пританцовывая. Девушки с визгом отпрыгивают в сторону. И тогда я высовываюсь из брички, поднимаю шляпу над головой, зову девушек по именам и приглашаю сесть в мою бричку. Девушки, хихикая, с ужимками, забираются в кузов. Я помогаю им, втаскивая за руки. Они садятся на кожаное сиденье, а между ними — мать, закутанная в шаль.
А я как бы нечаянно щелкаю кнутом. Испуганные лошади срываются с места. Девушки прижимаются к матери, взвизгивают от страха. Я их успокаиваю и, повернувшись, сыплю им на колени заранее купленные леденцы в бумажках.
Но этого мне мало. От переполняющего меня счастья я громко пою свадебные припевки, все сильнее и чаще щелкаю кнутом, подгоняя и так бегущих галопом лошадей. Пустошь, как огромная зеленая карусель, раскручивается перед нами. А я мчусь по пустоши в догорающую за башней костела зарю. Я хочу, прежде чем догорит в ракитах заря, догнать сивую помещичью упряжку и промчаться мимо нее во весь опор.
4
После жатвы у леса я вернулся домой к вечеру. Напоил скотину, бросил лошадям в ясли по охапке свежего клевера; идти к реке не хотелось, и я налил несколько ведер колодезной воды в деревянную колоду, из которой всегда, кроме зимы, пили лошади. Я разделся и ледяной колодезной водой смывал с себя пыль и свет жатвы.
Чистый, пахнущий простым мылом, в свежевыстиранной рубашке с отложным воротником, покуривая, я сидел на дубовом пороге, выщербленном дождями. Далеко впереди, за Вислой, за золотыми холмами, на которые сыпались сумерки, я видел маленькую, с комара, ветряную мельницу. На ней вся округа молола пшеницу на пеклеванные пироги. Без этой мельницы нечего было и думать о свадьбе. Когда я смотрел на крылья мельницы, что предвещали свадьбу, дожинки или гулянья, яснее видел, заглянув в себя, обеих девушек.
А ведь за эту мельницу Ясек уводил краденых лошадей, и мне казалось, когда я долго всматривался в холмы, что вижу, как он едет по ним на вороной трехлетке. Ясек в свадебном наряде. Гриву лошади украшают павлиньи перья. Перед Ясеком, тоже верхом, едут вдовушка и служанка. Впереди них на облаке, похожем на библейского дракона, пробитого копьем, едет наш старый приходский ксендз, он пытается развернуть епитрахиль и связать ею руки Ясека, вдовушки и служанки.
Когда я стал все чаще засматриваться будто бы на холмы, а на самом деле на самого себя, мне пришлось поставить себе условие. Если я начинал засматриваться, то отказывал себе в завтраке, обеде, цигарке или не ходил купаться вечером в нагретой за целый день солнцем реке. И тут же заставлял себя взяться за какую-нибудь ненужную, но освобождающую от видений работу.
Так было и сегодня. Как только и заметил, что вместо погружающихся в сумерки холмов вижу внутри себя обеих девушек на золотистом фоне и от этого девушки становятся еще красивее, я тут же, как ошпаренный, вскочил с порога. Я вспомнил, что должен был отнести кузнецу еще одно полено акации. С сухим поленом под мышкой, как с огромной восковой свечой, я шел тропинкой через пустошь, через огороды, что лежали седым кольцом, замкнутым со всех сторон соломенными крышами. Проходя кукурузой, горохом и белеющими овсами, я обрывал полными горстями овсяные метелки. Горсть овса я бросил в пепельный воздух и тут заметил, что мне навстречу идет дочка солтыса.
— Ах, чтоб тебя, — громко выругался я. Ах, чтоб тебя, в голове у меня все перемешалось. Глядя на холмы, вижу Ясека в свадебном наряде, а за ним вдовушку и молоденькую служанку. Глядя в лес, вижу девушек, заглядывая в себя, вижу девушек. Погружаясь в дремотное сено, руками ощупывая его, ищу девушек. Куда я только ни пойду, всюду — передо мной, за мной, во мне и сквозь меня — бабы, бабы, бабы. И сейчас снова. Только я вышел из дому, идет мне навстречу эта тоненькая дочка солтыса, та, которую я видел во сне, пахнущая сеном, мятыми ягодами, травой и сном. И пахнущая всеми девчатами, которых я, купаясь в реке, дергал за косы, щипал за ягодицы, целовал в губы и в обнаженную золотистую шею, прежде чем решил, что женюсь на одной из этих девушек.
Господи, боже мой, еще никогда я ничего так не хотел — ни кружки воды, ни яблока из мальчишеского сна, ни буланого, о котором мечтал с детства, никогда я так не хотел нырять в реку, чтобы поймать ту сказочную рыбу, что должна нас всех накормить, никогда так не хотел вишневой, расписанной в павлиньи перья брички, — как хотел я эту девушку, что шла мне навстречу. Я хотел ее потому, что она постоянно приходила ко мне во сне, приходила, когда я смотрел на золотые холмы, и вот пришла теперь по той тропинке, по которой я иду к кузнецу и несу последнее, сухое, как порох, полено акации, что должно увенчать мою бричку двумя вырезанными из него райскими птицами.