Я чувствую, что уже нет сил сжимать гранату в руке, и бросил ее прямо в пулеметную точку. Немцы стали стрелять наугад, мой товарищ пополз в одну сторону, я — в другую. Слышу, как немцы между собой говорят на «нейтралке», что никого нет.
Они ушли, а я пополз дальше, к своим, и добрался до наших на участке 156-го СП.
Нога синяя, распухшая, раны не видно. Утром пришел капитан — «особист» и допрашивал меня три часа подряд. Но больше меня смершевцы не тронули. (После войны, в начале шестидесятых годов, я столкнулся с этим «особистом» в Риге, в милиции, куда пришел за какой-то справкой. Спросил его: «Вы в 51 — й гвардейской служили?» — «Да». И я напомнил ему обстоятельства «нашего знакомства».)
Всего из лыжбата дивизии выбралось к своим только 13 человек.
Остальные — или погибли, или попали в плен…
Гибель товарищей по лыжному батальону никогда не давала мне покоя, все произошедшее в то утро постоянно возвращалось ко мне, и я решил, что волею случая остался жив только для того, чтобы узнать, как все случилось на самом деле.
После войны я написал письмо в военкомат в Новосокольники, но военком мне ответил, что такой деревни в районе нет и ни о каком лыжбате он не слышал.
Я не успокоился, снова послал письмо в район, и пришел ответ из села Окни, от председателя колхоза, который сообщил, что деревушка Климово после войны слилась с деревней Окни в один населенный пункт и что погибшему лыжбату поставлен памятник…
— С «особистами» на фронте еще сталкиваться лично приходилось?
— Да. Один раз, в конце сорок второго года, они пришли меня арестовывать.
Мы наступали, и наши тылы безнадежно отстали, застряли на занесенных снегом дорогах. Лошади, тянувшие повозки и сани с боеприпасами и провиантом, стали дохнуть с голоду, так роты поочередно снимали с передовой и заставляли бойцов в ближнем тылу голыми руками рыть снег и искать под ним фураж. Я возмутился вслух. Уже через час за мной пришли два «особиста», как они выразились — «за моим длинным языком».
Я им говорю, что на «нейтралке» гниют две огромные скирды сена, а нас снимают с передовой и заставляют черт знает чем заниматься. Особисты: «Где ты видел скирды?» — «Напротив позиций нашей роты». — «Покажи», — смотрят в бинокль. — «А притащить можно?» — «Да, там дорога рядом». — «А ты готов пойти?» — «Так точно».
Вечером приготовили трое саней и ночью совершили «рейд за сеном». А на вторую ночь, когда мы снова подъехали к скирдам, немцы нас обнаружили и обстреляли, убили одну лошадь, ранили бойца, а у меня шинель в трех местах была пробита пулями…
— У Вас лично был страх оказаться в штрафной роте?
— Нет. Мы в какой-то степени даже завидовали штрафникам.
В наступлении к нам постоянно придавали штрафные части, и нередко в бою штрафники и «обычные» пехотинцы смешивались и действовали вместе.
После боя командир полка передавал остатки штрафников дальше, а мы продолжали воевать. И кому было легче? Они в одну атаку сходят, а потом «кто в могилу, кто по домам», а мы воюем до третьего пришествия…
Если я чего на войне боялся, так только одного — попасть живым в плен. Всегда при себе держал гранату, чтобы успеть подорваться. Как-то зимой нас перебросили на другой участок, и на голом месте, прямо на снегу, мы стали занимать оборону.
Меня с одним бойцом послали в дозор, вперед, метров на триста, залегли в воронке. Кажется, со мной вместе в ту ночь был Саша Мокрушин, парень из Сочи.
Неожиданно сзади раздалась немецкая речь. Мы смотрим, идет со стороны наших позиций свыше полусотни немцев. Я достал гранату, приготовился рвать чеку и жду. Товарищ взял автомат на изготовку. Но как поступить? Если откроем огонь — верная гибель… Решили, что, если нас обнаружат, подрываемся. Но немцы прошли в десяти метрах и не заметили нас. Когда немцы прошли, то товарищ долго не мог вырвать гранату из моей руки, настолько крепко я ее зажал от дикого напряжения…
И когда несколько раз по ночам в стрелковую роту приходили дивизионные разведчики, ходили по траншее и агитировали к себе, я не хотел идти к ним, поскольку знал, что вероятность оказаться в ситуации, грозящей возможным пленом, у разведчиков больше, чем у простого пехотинца. Но пришло время, и достала меня окопная жизнь до самого края, и я сам, добровольно, попросился в дивизионную разведроту.
— Как награждали в пехоте?
— Рядовые бойцы наград почти не видели…
Ордена на войне, по большому счету, имели до середины сорок четвертого года только офицеры, «штабные» и летчики, в авиации на награды не скупились. Очередь до относительно честного награждения рядовых солдат дошла только в конце войны.
Я помню, как в сорок втором, когда втроем тянули кабель через Дон, создавая «паромную переправу» для захвата плацдарма, то всем пообещали ордена.
И действительно, одному из нас не орден дали, а присвоили звание Героя Советского Союза, и, чтобы его потом немцы в каком-нибудь бою не убили, Героя отправили служить, «на сохранение», в редакцию дивизионной газеты… Но двум другим не дали ни ордена, ни медали… Пехоту очень слабо награждали.
Я вообще войну закончил «с пустой грудью», только несколько нашивок о ранениях на гимнастерке. После войны, когда разведрота заступила на охрану штаба дивизии, меня заметил на посту комдив. Поглядел на меня: «Солдат, почему не награжден?» — «Наверное, не заслужил, товарищ генерал». — «Сколько раз ранен?» — «Четыре». — «Где был?» — «Везде. Начинал пулеметчиком на Дону летом сорок второго, а в вашей дивизии — с осени сорок третьего». Командир дивизии на месте распорядился, чтобы на меня заполнили наградные листы, и своей властью вручил орден Красной Звезды и медаль «За отвагу»…
— Так почему Вы приняли решение уйти из пехоты именно в дивизионную разведроту? Вы парикмахер по довоенной специальности, и при желании человек с такой профессией в армии мог спокойно пристроиться в том же штабе полка, стричь и брить начальников. Идейным комсомольцем Вы никогда не были, от Советской власти Ваша семья добра особо не видела, и тем более к тому моменту Вы уже два года честно отвоевали рядовым бойцом на передовой.
— Вы правы, но я не имел никакого желания «воевать парикмахером» и искать теплое место в армии. Хватило мне и двух месяцев службы старшиной в санбате.
С этим я для себя определился еще в начале войны. Мне надо было мстить за свой народ. А как иначе… Я мог несколько раз уйти из стрелковой роты на курсы младших лейтенантов (где на малограмотность не смотрели), но не захотел…
Главную причину, подвигшую меня на такое решение, я вам уже объяснил — просто жутко устал от пехотной жизни, от грязи, голода и вшей, от полного физического и морального истощения. Но не устад от ежедневных смертей на моих глазах, к этому я уже настолько привык… И убивать немцев тоже стало для меня очень привычным делом. Но были еще причины, повлиявшие на решение уйти в разведку.
— Какие причины?
— Вы плохо себе представляете, как в пехоте относились к евреям.
Постоянные разговоры про «жидов в Ташкенте», о «пархатых жидах в штабах».
Я «встревал», и меня спрашивали: «Что ты так евреев защищаешь? А ты сам жид, что ли?» — «Да!» — «Не бреши, все жиды в Ташкенте»… И так все время…
Еще на призыве писарь, услышав мое имя — Эля, заявил, что таких имен он не знает, и записал меня Алексеем. Мне мои товарищи по роте говорили, чтобы я убрал букву «х» из фамилии и записался Гетманом, а не Гехтманом, и тогда спокойно сойду за украинца — «Алексей Григорьевич Гетман». Я не соглашался. На передовой, когда многократно остатки разбитых частей сливались в одну, можно было при желании записаться хоть русским, хоть узбеком, да кем угодно. Но я не менял судьбу…
Кроме одного случая. Во время формирования очередного сводного полка писарь, заполняя данные, меня спросил, желаю ли я, чтобы меня дома считали убитым, и если да, он отошлет «похоронку» родным. И я кивнул в ответ. С тех пор для родных я считался «погибшим» и позволил себе «воскреснуть» только после войны…
После окружения, когда я попал в другой батальон, на моих глазах произошел один случай. Лежим в окопах, немцы ведут сильнейший, невыносимый огонь по нашим позициям, головы не поднять. Рядом со мной лежит солдат, пожилой еврей из Одессы. Появляется ротный, присмотрелся к бойцам, лежащим на дне траншеи, и командует ему: «Наблюдай за «нейтралкой», жидовская морда!» Одессит ему отвечает: «Что тут наблюдать? Я только высунусь, меня убьют!» — «Я приказываю!» — «На, радуйся!» — и одессит только поднял чуть голову на бруствером и сразу получил пулю в лоб, упал мертвым на дно окопа. Ротный посмотрел на его труп и сказал: «На одного жида меньше стало!»… Я не могу вам передать никакими словами, что я чувствовал в эту минуту…
На передовой ротные и взводные менялись «как перчатки», но ранним летом сорок четвертого года нашу роту принял под командование капитан Истомин, пожилой мужик лет 40–45, служака из запасников. Истомин был неплохим командиром, продержался у нас долго, но был у него один «пунктик»: евреев он ненавидел… И тут ему подвернулся момент меня «достать». Когда мы наступали в Латвии, то шли во втором эшелоне.
Я нарвался на землянку, чей-то продуктовый склад, и взял оттуда три каравая хлеба и три шматка сала, все принес товарищам в роту, поделили на всех бойцов.
Кто-то «стукнул» Истомину, и он приказал построить роту.
Меня Истомин вывел на середину, достал из кобуры пистолет и сказал: «По приказу командования ему положен расстрел за мародерство. Что скажет рота?»
Все стоят, молчат, прямо напротив меня мой друг Лосев, но что он может сделать?
Вдруг рядом разрывы снарядов, «слепой» артобстрел. Все упали на землю, потом снова встали. Истомин опять спрашивает у бойцов: «Рота, так что мы сделаем с Гехтманом?»
Все молчат… Тогда он меня ударил пистолетом плашмя в лицо и приказал солдатам разойтись. На следующий день мы перешли в наступление. Идем в атаку, залегли под огнем, и тут появляется ротный: «Что, Гехтман, валяешься, как поросенок в говне?»