Каждое задание в разведке тщательно готовилось, а в пехоте как? Всех утром в атаку, прямо с марша в бой, вперед на «ура», авось получится, а что там у немцев в обороне стоит, где пулеметы и минные поля — разбирались по ходу… Гнали, как скот на бойню, я это на своей шкуре десятки раз испытал… Кто потери в пехоте считал, кто ее жалел?
А риск быть убитым… В стрелках, я считаю, было намного опаснее, чем в разведке.
Разведкой «не разбрасывались», ее берегли и «дивизионщиков» держать оборону в первой траншее, как стрелков, не направляли. Я, например, форсировал в пехоте немало рек, начиная от Дона и заканчивая Западной Двиной, и ни разу не видел, чтобы дивизионных разведчиков пускали первыми при форсирования для захвата плацдармов.
В 270-й СД и в 51 — й Гвардейской СД такого при мне точно не было, а в других дивизиях — не знаю.
В какой-то степени все фронтовики являлись «смертниками».
Так и «тыловых крыс» иногда тоже убивало, смерть косила без разбора не только тех, кто сидел в окопах и кормил вшей в первой траншее, где смерть кружилась над головой круглые сутки, или тех, кто полз в составе разведгруппы через минное поле по «нейтралке» за «языком». Я помню, как в штаб дивизии прибыл какой-то начфин — большой начальник. Его разместили в отдельной землянке на ночь.
До передовой километров семь-восемь. Ночью прилетел шальной снаряд, разорвался рядом с этой землянкой, осколок залетел в окно и убил начфина прямо в постели.
Погибнуть мог каждый, кто находился в зоне досягаемости огня противника.
А сколько людей было убито и ранено, не успев дойти до переднего края…
— Как относились к дивизионным разведчикам в дивизии?
— Разведчики обычно общались напрямую только с «тыловыми крысами», поскольку если группа не находится на задании, то дислоцируется вместе со своей ротой возле штаба дивизии. А «тыловые» и «штабные» в моем понимании — это была просто свора сволочей и бездельников, которая обжирала простого солдата. Тыловики, насколько могли, наслаждались своим положением, бессовестно жрали и пили в три рта, обвешивали себя орденами, не имея малейшего понятия, что творится на передовой.
А после войны вся эта «штабная и партийная бражка» стала писать мемуары, руководить ветеранскими комитетами и организациями, выступать на собраниях и митингах, рассказывать, мол, как они лично всю Отечественную войну выиграли, захлебываясь от своего восторга, лжи и бахвальства… Я презирал их тогда и сейчас…
И тут не только «злоба окопника» во мне говорит…
Политработников у нас тоже за людей не считали. Те же бездельники, брехуны и болтуны, жирующие в тылах на нашей солдатской крови. Так и запишите…
Самое страшное и несправедливое творилось в отступательных боях. Вся эта тыловая трусливая свора воров, бездельников и бандитов без оглядки бежит на восток, а мы должны были прикрывать до последнего патрона отход этих гадов, при этом теряя самых лучших бойцов и зачастую не успевая вытащить с поля боя своих раненых…
С пехотой у разведчиков почти не было контактов. Да и какие отношения могли быть у дивизионной разведгруппы, идущей на задание, с простым окопным рядовым бойцом, который не имел права отойти от своей ячейки вправо или влево больше, чем на 10 метров, с «фитилем» — доходягой, который не сегодня завтра будет на том свете, а если повезет, то на операционном столе в госпитале или в санбате.
Какой между ними может быть разговор? Каждый занят своим делом, разведгруппа прошла на задание в одном месте, вернулась на другом участке.
— Давайте продолжим «по стандартным вопросам к воевавшим в разведке». Как была вооружена разведгруппа, идущая в поиск?
— Прежде всего мы не брали с собой ничего лишнего. Шли налегке, в ватниках, а не в шинелях или в полушубках. Перед заданием разведчики сдавали в роте свои ордена и документы. У каждого автомат, на поясе два запасных диска или рожка, по две гранаты-«лимонки», пистолет в кармане и финка за голенищем сапога. Ракетница только у старшего группы. Нередко мы пользовались немецким автоматами.
Наши ППШ и ППС был ненамного хуже немецких автоматов, но у них был главный недостаток: они были слишком чувствительны к песку, и если песок попадал внутрь, то это вызывало задержки при стрельбе. И когда мы двигались ползком по песчаному грунту, то автомат приходилось поднимать над собой.
У меня в разведке было два трофейных пистолета, но сразу после войны начальники стали устраивать обыски в казармах, «шмонать» личный состав в поисках трофеев и нетабельного оружия, и мне пришлось эти пистолеты выбросить в какое-то озеро.
— В Вашей разведроте существовал зачет взятых «языков», личный или на группу, для представлении к наградам?
— Я лично о такой дурости тогда не слыхал. И «соцсоревнования» между взводами, «кто лучше воюет», у нас не было.
— Каким было поведение солдат вермахта, взятых в плен во время разведпоиска?
— На этот вопрос ответить невозможно. Все взятые «языки» сразу передавались в СМЕРШ или в разведотдел, где их допрашивали и решали дальнейшую судьбу, и как они вели себя на допросах, я, рядовой разведчик, просто не знаю. Командир разведроты или взводный могли на таких допросах присутствовать, а нам до этого дела не было.
А про пленных, взятых в обычном бою, когда я воевал в пехоте, что могу сказать…
В обычном бою в плен почти никогда не брали, убивали на месте, куда их в бою девать?
В мае сорок пятого, когда мимо нас вели многотысячные колонны пленных из Либавы, то дивизионная разведрота не позволяла пехоте вершить самосуд над пленными. Перебежчиков не трогали, есть на моей памяти случаи, когда к нам перешел поляк и сам сдался чех. С власовцами пришлось сталкиваться в основном только под Курском и в Курляндии, где в конце войны группы власовских бандитов бродили в наших тылах, отказываясь капитулировать, и нам, разведчикам, было приказано «заняться ими вплотную». В плен их почти не брали.
После войны, когда наша дивизия стояла в Риге, мне довелось присутствовать на казни девяти немецких генералов, приговоренных к повешению за свои преступления.
— Как для Вас закончилась война?
— В начале мая сорок пятого нас перебросили на новый участок, под Лиепаю.
Мы открыто совершили дневной переход, у немцев уже не было в Курляндии бомбардировочной авиации. Разведрота, как обычно, шла впереди дивизионной колонны. Смотрим, навстречу нам идут по дороге пять немецких БТРов и огня не открывают.
Мы остановились и изготовились к бою. На крыльях БТРов лежали люди в нашей офицерской форме, и мы подумали, что это власовцы или, может, немцы чего-то замудрили. У одного из разведчиков не выдержали нервы, он бросил гранату в первый БТР и ранил одного из офицеров. Стали разбираться, кто такие, и оказалось, что это наши офицеры, десять человек, по два на каждый БТР, сопровождают немецкое командование из гарнизона Либавы на переговоры к командующему фронтом Баграмяну в населенный пункт Айспуте. Наша колонна пропустила парламентеров, и нам стало ясно, что войне наступает конец. Потом трое суток подряд мы занимались прочесыванием нового участка дислокации дивизии, вылавливали «окруженцев» и власовцев по лесам и выполняли приказ — «собрать все взрослое мужское население от 15 до 60 лет из прифронтовой полосы» в нашем районе. И тут 9 мая рота получает приказ: «Взять «языка», и жребий судьбы выпал так, что именно нашей группе приказали провести поиск. Пошли вдевятером, трое в группе захвата. Нам не дали времени подготовиться к поиску, изучить местность предстоящей работы. Взводный вообще остался в первой траншее, а наша группа выползла на «нейтралку», готовясь, как стемнеет, внезапно взять «языка».
Еще было совсем светло, и мы все скопом залегли в высоком кустарнике.
Стали обсуждать полученное задание, и никто из нас не понял, почему сейчас нужен контрольный «язык», когда немцы уже толпами сдаются в плен. Что еще командованию неизвестно? «Языков» и так хоть пруд пруди… Зачем нам погибать, когда война вот-вот кончится? Наше «собрание» закончилось тем, что вся группа вместе приняла решение: задание не выполнять. Как стемнело, мы поползли вперед, специально «пошумели», немцы нас засекли и обстреляли, и под огнем противника мы, все целые, вернулись к своим позициям, мол, делать нечего, группа обнаружена на нейтральной полосе…
Вот таким выдался для меня последний день войны…
— Каким было для Вас возвращение с войны?
— Мне иногда кажется, что я с нее так и не вернулся…
Демобилизовался в декабре 1945 года и остался в Латвии. Работал всю жизнь парикмахером, в 1947 году забрал родителей к себе в Ригу. Женился, вырастил детей.
Я вернулся из армии совершенно другим человеком, мое сердце на фронте настолько зачерствело, что я стал грубым, необщительным и замкнутым человеком, с изуродованной психикой. Ненавидел «тыловых крыс» и всю эту ложь о прошедшей войне, которую власти и коммунисты десятилетиями вбивали в сознание народа и которой намертво прикрыли настоящую солдатскую правду.
Война меня не оставляла, и шестьдесят лет подряд я постоянно видел «фронтовые сны».
А потом как отрезало, и эти кошмарные сны исчезли, но мысли о пережитом не покидают меня и по сегодняшний день…
МоскалевАлексей Владимирович
Родился я в 1926 году в славном городе Шуя Ивановской области. В семье юриста, который во время Первой мировой служил поручиком Российской армии, командиром пулеметной команды. В революцию отец перешел на сторону красных и в 1922 году вступил в ряды Коммунистической партии, хотя и был золотопогонником. Он ознакомился с учением и Маркса, и Ленина и понял, что это будущее для всего российского народа. Когда я его спросил: «Папа, почему в тебя во время Февральской революции солдаты не воткнули штыки, как они это сделали с командиром полка?» — он ответил: «Леша, я очень по-доброму относился к нижним чинам, поэтому они меня избрали заместителем командира полка. Полк возглавил солдатик безграмотный, а я все-таки кое-что соображал в военном деле и при нем стал заместителем». Потом были Октябрьская революция, Гражданская война, увольнение. На гражданке он стал юристом, поскольку был грамотным — окончил реальное училище и Александровское военно-пехотное училище на Старом Арбате, где сейчас Генштаб. До последнего дня своей жизни работал юрисконсультом и возглавлял партийную организацию на фабрике «Шуйский пролетарий».