А. П. Чехов в воспоминаниях современников — страница 2 из 155

Можно представить, с каким особым чувством читал все это Чехов, недавний сельский врач и строитель нескольких школ в Серпуховском уезде! И стоит задуматься: не проясняет ли реакция писателя на эту статью некоторые побудительные мотивы выбора профессии помимо обычно упоминаемого биографами наивного пожелания матери: «... и непременно по медицинскому факультету иди, уважь меня, самое лучшее занятие...» [5]

Вспоминая о своем решении, Чехов писал, что «в выборе потом не раскаялся». Занятия медициной, по его словам, не только обогатили его знаниями, знакомством с научным методом, но и значительно раздвинули область его наблюдений.

Если уже таганрогская жизнь (и в том числе часы, проведенные в отцовской лавке!) дала ему немалый запас материала, то профессия врача и разъезды, с ней связанные, сталкивали его с самыми разными слоями тогдашнего общества. Позднейшие, запомнившиеся более моло­дым писателям настоятельные советы Антона Павловича почаще «ездить непременно третьим классом» (в тех самых, впоследствии увековеченных Александром Блоком, зеленых вагонах, где «плакали и пели»), опирались на собственный опыт, хотя, конечно же, далеко не исчерпывали и не «вы­давали» всех чеховских средств познания действительности.

И когда читаешь известные воспоминания В. Г. Короленко о веселой готовности молодого Чехова писать о «первой попавшейся на глаза ве­щи» — хотя бы пепельнице, нельзя не почувствовать, что эта уверенность («Хотите — завтра будет рассказ...») порождается сознанием богатства уже накопленного всевозможного материала, как бы способного немедлен­но «кристаллизоваться» в литературную форму при малейшем «сопри­косновении» с каким-либо предметом или сюжетом.

Кладовые чеховской памяти, чеховского опыта были подобны той сказочно плодородной почве, о которой он юмористически заметил в своих записных книжках, что ткни в нее оглоблю — и вырастет тарантас.

Если обстоятельства, при которых совершился его «законный брак» (известно шутливое изречение Чехова, что медицина — это его законная жена, а литература — любовница), писатель вообще утаил, то «роман» с последней очень часто преподносился им как в переписке, так и в разго­ворах в утрированно-легкомысленном виде. «По его словам,— пишет Короленко,— он начинал литературную работу почти шутя, смотрел на нее частию как на наслаждение и забаву, частию же как на средство для окончания университетского курса и содержания семьи». А Суворин в своей некрологической статье о Чехове с умилением рассказывал, будто первый рассказ Антон Павлович вообще написал всего лишь ради того, чтобы раздобыть денег на именинный пирог для матери.

И совершенно не исключено, что эта легенда лукаво сочинена самим Чеховым, чтобы не только лишить свое вступление в литературу малейше­го эффектного ореола, придав ему крайне случайный характер, но и оста­вить в тени все свои предшествующие этому «пробы пера», о которых известно хотя бы из его переписки с братом Александром.

Многие авторы воспоминаний отлично передают атмосферу, которая создавалась вокруг Чехова, его заразительное обаяние, нескончаемые выдумки, всевозможные шутливые импровизации. Читать эти страни­цы — наслаждение. В них оживает очаровательная фигура молодого писателя, его доброжелательность, неподдельное упоение жизнью, начи­нающей хотя бы немного улыбаться ему после труднейших таганрогских и первых московских лет, одарять его радостями литературных успехов, дружеских привязанностей, искреннего поклонения его таланту и челове­ческим качествам. В мемуарах подчас говорится о «пленении», «опьяне­нии» Чеховым, которое испытывали пишущие.

Полнейшее благополучие царит и в отзывах о «милой Чехии», как окрестил семью своего молодого друга добрый и простодушный поэт А. Н. Плещеев.

Темные краски Александра Павловича в мгновенье ока сменяются сияющей акварелью. Мемуаристы наперебой говорят об «атмосфере спло­ченной, дружной семьи... радостной идиллии» (В. Г. Короленко), о «чу­десных стариках» — «милом» Павле Егоровиче и «кроткой» Евгении Яковлевне (Т. Л. Щепкина-Куперник).

Тот «этаж» чеховской жизни, когда юный студент и начинающий писатель перенял у отца и возложил на свои, далеко еще не окрепшие плечи все тяготы содержания немалого семейства, прочно укрыт от посто­роннего внимания, а если и упоминается мемуаристами, то исключитель­но в «диккенсовских» тонах: «С умилением она рассказывала мне, — пишет Т. Л. Щепкина-Куперник о матери писателя, — о той, для нее незабвенной минуте, когда Антоша — тогда еще совсем молоденький студентик — пришел и сказал ей:

— Ну, мамаша, с этого дня я сам буду платить за Машу в школу!»

Между тем, надо полагать, что процесс «передачи власти» в семье вряд ли мог совершаться абсолютно гладко. Да и в дальнейшем не обходи­лось без рецидивов и осложнений. Даже десять лет спустя в письме к И. Л. Щеглову (18 апреля 1888 года) Чехов говорит о «родственном клобке», к которому «привык... как к шишке на лбу» (определение далеко не идиллического толка!). И почти одновременно пишет Александру Павловичу еще резче — о «скоплении взрослых людей, живущих под одной крышей только потому, что в силу каких-то непонятных обстоя­тельств нельзя разойтись», и о том, что его «разговоры... замучили».

Все подобные свидетельства самого Чехова, Александра Павловича и редкие обмолвки некоторых мемуаристов (например, M. Е. Плотова — о переменах в стиле мелиховской жизни во время отлучек Антона Павло­вича) необходимо учитывать. И, конечно, вовсе не затем, чтобы «очер­нить» кого-либо из родичей писателя, но чтобы должным образом оценить слова Б. А. Лазаревского, что самым выдающимся качеством Чехова было терпение, и убедиться в его величайшей самоотверженности. («У вас вся жизнь для других, и как будто бы личной жизни Вы и не хотите!» — написала ему однажды Л. С. Мизинова [6], и вряд ли только личные, субъективные мотивы продиктовали ей эти слова.)

К ранее приведенному отзыву Константина Коровина следует доба­вить, что Чехов был не просто красавцем, но и поистине богатырской натурой, долго выдерживавшей огромные «перегрузки» физического и нравственного свойства.

«Обман зрения» ряда мемуаристов не исчерпывался вышеуказанной стороной жизни писателя. Феерия незамысловатых пиршеств, веселых выдумок, дружеских розыгрышей кажется кое-кому из мемуаристов главным, если не единственным содержанием тогдашнего периода чехов­ской жизни (может быть, не в обиду им будь сказано,— по аналогии со своей собственной). И вот И. Л. Щеглов, прозванный Чеховым Жаном, с полным убеждением характеризует большой период в жизни своего приятеля «Антуана» — с 1886 по 1896 годы — как «наиболее счастливую половину его личной жизни» и в то же время как годы, которые «зато и промелькнули... нелепо, неуловимо, точно сладкий майский сон, про­мелькнули в безоглядной сумасбродной суете, оставив в воспоминаниях какие-то светлые праздничные клочки... » [7]

Странным образом это говорится о времени, когда созданы «Припа­док», «Скучная история», «Палата № 6», «Черный монах», когда со­вершается путешествие на Сахалин. О времени, когда уже явственно определилось драматическое своеобразие писательской позиции Чехова, противостоящей многим обветшалым канонам поздненароднической идео­логии и либеральной критики.

Зато Константин Коровин, который с присущей ему, великому жизнелюбу, и в живописи и в мемуарах яркостью запечатлел день, прове­денный с молодым Чеховым, не упустил в этой картине острейшего, хотя и шутливого по форме, спора писателя со знакомыми студентами, рьяно порицавшими мнимую безыдейность его произведений.

То, что в этом диспуте Левитан и сам Коровин целиком на стороне Чехова, не случайно. Оба они, равно как и Врубель, Серов, Нестеров, принадлежали к тому поколению, чьи художественные взгляды совре­менный нам исследователь характеризует как «хотя во многом и полеми­зирующие с творческими позициями передвижников и настаивающие на важном самостоятельном значении красоты и «отрадного» в искусстве, но отнюдь не противостоящие передовым принципам русской художествен­ной культуры, а лишь отражающие ее новый важный этап» [8]. Известно, что в знаменитом «мамонтовском кружке», к которому прямо принадле­жали или тяготели все названные художники, чеховские произведения встречались восторженно. «Читала ли ты Чехова рассказ «Святой ночью», — писала, например, Е. Д. Поленова Е. Г. Мамонтовой в марте 1889 года,— что за прелесть. Вот чудный мотив для картины, полупей­зажной, полужанровой. Его рассказы вообще очень вдохновительно действуют, есть превосходные картинки жизни... » [9]

Коровинские воспоминания лишний раз напоминают о том, что чеховские взгляды и искания в литературе были ярчайшим проявлением происходившего в русском искусстве конца века процесса обновления художественного языка.

В передаче позднейшего газетного хроникера известен рассказ того же мемуариста о разговоре, происшедшем у него с Левитаном в Треть­яковской галерее возле картины В. Г. Перова «Птицелов»: «Они нашли соловья хорошо написанным, а лес показался «железным». Молодые художники решили, что должно быть иначе: соловья не должно быть заметно, а лес должен быть такой, чтобы все понимали, что в нем поет соловей» [10]. Размышления, весьма близкие принципам чеховской пей­зажной «живописи», — вспомним хотя бы знаменитые, «программные» для писателя картину лунной ночи «через блеск «горлышка от разбитой бутылки» в рассказе «Волк», аналогичный совет в письме к брату Алек­сандру и завистливые слова Треплева о стиле Тригорина в «Чайке». Недаром в одном из левитановских писем к Чехову сказано: «Ты поразил меня как пейзажист... »

Возникающий в коровинских воспоминаниях мотив решительного, порой демонстративно-заостренного («У меня нет никаких идей...») сопротивления Чехова прямолинейным и назойливым претензиям к искусству звучит и в других мемуарах, пусть с различной степенью отчет­ливости и с различными «знаками» оценки.

В. Г. Короленко об этой чеховской позиции отзывается довольно сдержанно, хотя в то же время с присущей ему объективностью признает ее историческую обусловленность: «Русская жизнь, — пишет он, — за­кончила с грехом пополам один из своих коротких циклов, по обыкнове­нию не разрешившихся во что-нибудь реальное, и в воздухе чувствовалась необходимость некоторого «пересмотра», чтобы пуститься в путь дальней­шей борьбы и дальнейших исканий. И поэтому самая свобода Чехова от партий данной минуты, при наличности большого таланта и большой искренности, казалась мне тогда некоторым преимуществом».