А. П. Чехов в воспоминаниях современников — страница 3 из 155

Что же касается, например, И. А. Бунина, то он явно искал в чехов­ских убеждениях опору для своей собственной, куда более далеко идущей «автономии» по отношению к общественным устремлениям уже совсем другой исторической полосы.

Некоторые досадливые рассуждения о чеховской самостоятельности и «неподатливости» временами комически напоминают сетования Павла Егоровича Чехова на сыновнее равнодушие к религиозной обрядности: «Что бы съездить в церковь да помолиться?»

Даже Л. Н. Толстой, восхищаясь произведениями младшего собрата, одновременно, как свидетельствует, например, С. Т. Семенов, «очень скорбел, что у него еще не выработалось собственного миросозерцания».

А что уж говорить о претензиях, предъявляемых писателю «по­вседневной» критикой 80-х годов и даже более поздних лет!

«Да, страшно вспомнить, что обо мне писали! И кровь-то у меня холодная — помните, у меня рассказ «Холодная кровь»? — и изображать- то мне решительно все равно, что именно — собаку или утопленника, поезд или первую любовь...» — вспоминал, по словам Бунина, Антон Павлович. И еще более горько и насмешливо говорил А. М. Горькому: «Критики похожи на слепней, которые мешают лошади пахать... Лошадь работает, все мускулы натянуты, как струны на контрабасе, а тут на крупе садится слепень и щекочет и жужжит. Нужно встряхивать кожей и махать хвостом».

Много разнообразнейших «обид непонимания», наносимых писате­лю, зафиксировано в печатаемых воспоминаниях!

Наибольшую известность в этом отношении получила, конечно, история провала на Александринской сцене пьесы «Чайка», оказавшейся непонятной не только специфической публике, пришедшей на бенефис комической актрисы Левкеевой, но и самим актерам и большинству ре­цензентов. Неоднократно печатавшиеся воспоминания Л. А. Авиловой и И. Н. Потапенко, а также мемуары M. М. Читау и дневниковые записи С. И. Смирновой-Сазоновой дают яркое представление об этом событии, которое Потапенко назвал «одним из самых нелепых... в истории петер­бургских казенных театров».

В этой «нелепости», однако, была своя логика. «То, чего недостава­ло, — общий тон, единство настроения, — был недостаток коренной и про­ не здесь только, а и в других постановках», — замечает тот же мемуарист. Чеховская «Чайка» как бы прилетела из близившегося те­атрального будущего, подготовленного исканиями Станиславского и Не­мировича-Данченко, и пророчила его наступление.

Менее громкими, но достаточно безапелляционными были «пригово­ры», выносившиеся многими влиятельными критиками чеховской прозе. Характерные для нее отсутствие откровенного морализаторства, указую­щего перста, отчетливой «подсказки» читателю и предоставление ему самому права вынести суждение об изображенном автором воспринима­лись критикой не как особенная, новаторская манера письма, а как серьезнейший идейно-художественный изъян (в частности — в той статье «корифея» народнической критики Н. К. Михайловского, о которой гово­рил Антон Павлович Бунину).

Даже сама приверженность Чехова к жанру рассказа, зачастую чрезвычайно лаконичного, казалась лишним свидетельством «ограни­ченности» или, на худой конец, «незрелости» его таланта. «Требовали, чтобы я писал роман, иначе и писателем нельзя называться», — вспоминал Чехов.

Неспособность должным образом оценить специфику его творческой индивидуальности естественным образом повлияла и на трактовку его общей писательской позиции. За то, что он, по выражению А. И. Куприна, «не расточался в словесной пене», его именовали равнодушным. За то, что любил народ без громких фраз об этом чувстве, обвиняли в общественном индифферентизме.

Ноты некоторого наивного высокомерия по отношению к мнимой чеховской аполитичности проскальзывают даже у таких вдумчивых пи­сателей, как В. В. Вересаев, хотя он и делает исключение для последнего, ялтинского периода жизни Антона Павловича.

Разумеется, в эти годы, годы общедемократического подъема, пред­шествовавшего первой русской революции, годы триумфального возвра­щения на сцену «Чайки» и дальнейшего плодотворного сотрудничества ее автора с молодым Художественным театром, к чеховскому таланту приба­вились новые «этажи». Однако это бурно «пошло в рост» то, что уже содержалось и в прежнем творчестве писателя.

Однажды Антон Павлович шутливо заметил, что «вырос возле моря, хоть и возле паршивенького, но моря...». Нечто подобное он мог бы сказать и о том времени, когда складывались его личность и талант.

Писатель вступал в жизнь в атмосфере все усиливавшейся реакции, общественной деморализации и застоя. Известные стихи Я. П. Полонско­го, посвященные памяти С. Я. Надсона, применимы и к Чехову:

Он вышел в сумерки. Прощальный Луч солнца в тучах догорал. Казалось, факел погребальный Ему дорогу освещал.

Даже по мнению такой видной деятельницы освободительного движе­ния, как Вера Засулич, «все, что народничество могло сказать, было уже оказано лет десять тому назад, и теперь у него нет больше, сил уже даже на то, чтобы сделать «усилия»,— все ограничивается одними и теми же фразами» [11]. Сходные процессы шли и среди либералов. А в литературном быту это порой оборачивалось уже совершеннейшей карикатурой при всех добрых качествах и благородных побуждениях тех или иных людей. «Все, что он скажет,— вспоминал Вл. И. Немирович-Данченко о В. А. Гольцеве, вызывавшем острые насмешки молодого Чехова, хотя впоследствии сде­лавшемся его добрым знакомым,— все вперед знали наизусть».

Однако веяние отступившего и обмелевшего «моря» ощущалось и в «сумерках».

«Смолкли честные, доблестно павшие», как писал Некрасов. Однако сам «звук» их речей еще как бы дрожал в воздухе, а по временам громыхал гневный голос прорывавшегося через цензурные путы Щедрина.

Характеризуя компанию «медицинской молодежи», к которой при­мыкал Чехов в начале 80-х годов, младший брат писателя Михаил вспоми­нал, что там «Салтыков-Щедрин не сходил с уст — им положительно бредили» [12]. В ранних произведениях Чехова заметно явное воздействие сатирических приемов Салтыкова. Внимательно следил за его творчеством Антон Павлович и в дальнейшем [13], а на смерть сатирика отозвался в письме к А. Н. Плещееву примечательными строками: «Мне жаль Салтыкова. Это была крепкая, сильная голова. Тот сволочной дух, который живет в мелком, измошенничавшемся душевно русском интеллигенте среднего пошиба, потерял в нем своего самого упрямого и назойливого врага».

Обстоятельства первых лет существования Чехова в литературе сложились так, что ему не привелось, хотя бы даже мимолетно, общаться со Щедриным, как это посчастливилось сделать ранее его приятелю И. Л. Щеглову после первых же публикаций. Появление чеховских рас­сказов в «Новом времени» и поддержка, оказанная Сувориным молодому писателю, вряд ли могли подвигнуть его на знакомство с Салтыковым. И уж, казалось бы, все это тем более могло заранее решительно настроить последнего против сотрудника газеты, которую сатирик неизменно честил устно и письменно. Однако если со стороны одного из «столпов» народни­чества и недавнего сподвижника Щедрина по «Отечественным запискам» Н. К. Михайловского Чехов встречал более чем сдержанное к себе отноше­ние, то Салтыков необыкновенно высоко оценил «Степь». И этот отзыв был, бесспорно, немаловажен для Антона Павловича.

Были у молодого писателя и совсем малозаметные, «капиллярные» связи с уходящей в прошлое эпохой освободительного движения. Рядом с Антошей Чехонте обитал в юмористических журналах автор известного «Реквиема» («Не плачьте над трупами павших борцов...») поэт Л. И. Пальмин — смешной, опустившийся человек, в котором, однако, порой вспыхивал дух былого «шестидесятничества».

Мимолетными, порой добродушно-ироническими, но неизменно со­чувственными упоминаниями о «Лиодоре Ивановиче», бесплатном паци­енте молодого доктора, буквально пестрят чеховские письма 80-х годов. И любопытно, что, когда впоследствии, слушая рассказы Антона Павлови­ча о Пальмине, А. И. Куприн заинтересованно реагировал лишь на деталь его быта, использованную в «Палате № 6», то ощутил «неудовольствие» рассказчика. Оно, конечно, прежде всего объяснимо присущим Чехову целомудренным отношением к своему писательскому труду (тот же Куп­рин отмечал, что «пишущим его, кажется, никому не удавалось заставать: в этом отношении он был необыкновенно скрытен и стыдлив»), а также обостренной реакцией на отыскивание в его произведениях черт и сюже­тов, сколько-нибудь напоминающих жизненные обстоятельства друзей и знакомых. Однако в данном случае чеховское «неудовольствие» могло быть вызвано и досадой на то, что собеседник обратил внимание лишь на деталь полуанекдотического свойства, тогда как для самого Антона Павло­вича пальминский «сюжет» к этому отнюдь не сводился.

Сама многообразная общественная деятельность Чехова находилась в непосредственной связи с идеями, получившими широчайшее распро­странение именно в шестидесятые — святые, по выражению писателя (это при его-то антипатии к громким словам!), — годы.

В этом отношении примечательно уже путешествие на Сахалин, вызывавшее недоумение даже среди ближайшего окружения писателя и объяснявшееся порой крайне наивно [14], а в суворинском «Новом време­ни» даже ехидно-издевательски.

Сам путешественник в присущей ему манере уверял, будто все дело в том, что «поездка — это непрерывный полугодовой труд, физический и умственный», «а для меня,— пояснял он,— это необходимо, так как я хохол и стал уже лениться. Надо себя дрессировать». Или еще того пуще: «Хочется вычеркнуть из жизни год или полтора».

Однако когда Суворин высказал сомнение в целесообразности затева­емой поездки, Чехов ответил ему с необыкновенной горячностью: «Жа­лею что я не сентиментален, а то я сказал бы, что в места, подобные Сахалину, мы должны ездить на поклонение, как турки ездят в Мекку... Из книг, которые я прочел и читаю, видно, что мы сгноили миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски; мы гоняли людей по холоду в кандалах десятки тысяч верст, заражали сифилисом, развраща­ли, размножали преступников... »