Евгения ДоброваА под ним я голая
Предисловие
Принцип Гудини
Прозу поэта читать всегда интересно: здесь найдешь и ажур, и масштаб. Поэтому книгу Евгении Добровой я ждал с любопытством: подтвердится ли эта формула?
Подтвердилась. Закон селекции сработал без сбоев. Текст яркий, цветистый, местами даже намеренно усложненный, с изощренной вязью метафор. Да, это проза поэта. Так и есть.
Книга, которую вы держите в руках, состоит из дилогии «Двойное дно» и повести «У небожителей». Дилогия, при всей легкости и эфирности письма, весьма сложна композиционно: я насчитал семь ярусов повествования и даже нарисовал схему.
В основе сюжета «Маленького Моцарта» – анабасис (греч. – путь от побережья в глубь материка) юной девушки во взрослую жизнь. Окруженная ее реалиями, героиня ищет опору в воспоминаниях детства – но не может найти.
Тем временем в точке между детством и ответственностью складывается любовный треугольник: героиня, молодой муж и опекающий пару друг семьи. Можно ли усидеть на двух стульях? Нет, нельзя. Но, может быть, все-таки можно?
Произведение написано в стиле «фрагментарное письмо»; это французский жанр, однако повесть по-пушкински имеет завязку, кульминацию и развязку и по-чеховски – хронотоп.
Начиная со второй главы из мозаики, казалось бы, несвязанных фраз – на самом деле это россыпь смешных историй и остроумных диалогов – начинает складываться сюжет – и под занавес приходит к совершенно неожиданному финалу. В каком-то смысле это настоящая провокация. Художественная.
Вторая часть «Двойного дна» – еще одна из линий жизни начинающего литератора Леры Петровской: «закончив два года назад институт и перепробовав – надцать работ… от бензоколонки (оператор-кассир, сутки-трое) до пресс-центра президента Е. (ночной мониторинг средств массовой информации за о-о-очень символическое вознаграждение), я под конец остановила белку в колесе и осела на несколько месяцев в частном издательском доме. В конце концов, где еще приютиться писателю, как не возле книги, думала я».
В провокационном названии «А под ним я голая…» на самом деле нет ничего непристойного. Под ним – это под платьем, а порождена метафора житейским обстоятельством. Друг героини, который «в прошлой жизни был Мойдодыром», понуждает ее крайне тщательно убирать квартиру, и та, испортив хлоркой подол любимого платья, маскирует пятно задорной аппликацией на французском языке: «Nue Dessous». Под ним я голая.
Как и «Маленький Моцарт», повесть построена по принципу двойной композиции: игла в яйце, матрешка в матрешке. Героиня, отработав, как говорят психологи, мифологему Золушки, принимает волевое решение не играть более эту роль. «Моя карета слишком засиделась в тыквах!» – говорит она и хлопает дверью перед носом обомлевшего начальника. Но что Золушка знает о жизни? Она вам расскажет, вернее напишет, сама. Принимая за принцев обычных людей, обремененных собственными проблемами, она ходит по кругу и наступает на одни и те же грабли. Бам-с! – по лбу. Не сделаешь выводов – еще раз получишь.
Сюжетный параллелизм повести «У небожителей» не так сложен, как в предыдущих произведениях, но и тут не обошлось без него. Действие происходит в знаменитой сталинской высотке – Доме на Котельниках. В мастерской художника Кустова проходят частные уроки рисунка и живописи. Героиня натурщица, проводя многие часы в неподвижности, осмысляет грустную историю своей любви и думает, как жить дальше, – первый план; фоном идут легенды про высотку, Кремль, который хорошо виден из окна, и его обитателей. Сталин был вовсе не черным, а рыжим. Сын Менжинского разводил бабочек. Ночью в Мавзолее страшно.
По секрету скажу, что главных героинь Доброва пишет с себя, повествование ведет от первого лица – таким образом мы видим совпадение героя и автора, столь характерное для литературы наших дней (уже даже изобретен термин «я-проза»). И, надо отдать должное, взглянуть на себя со стороны у автора получается, и неплохо. Умение выписывать детали, взгляд сквозь вещи, небуквальная констатация фактов и в то же время непредвзятость – сильные стороны прозы Добровой.
Эту книгу смело можно назвать лирической – она соткана из личных переживаний, осмысления жизненного опыта. Я вижу экзистенциальные мотивы формирования личности, истоки жестокости, эгоизма – и поиски выходов. Доброва не любит открытых финалов и расставляет все точки над i (разве что «Маленький Моцарт» является исключением).
Еще не так давно имя Евгении Добровой было почти неизвестно, а буквально за год автор сделал заметную карьеру в литературе. Открыл Доброву «Новый мир» – по результатам работы мастер-класса этого журнала, прошедшего в рамках самого крупного российского совещания молодых писателей – Форума в Липках – в октябре 2007 года, она была отмечена как лучший прозаик семинара. Интересный поворот судьбы для человека, который всю жизнь писал стихи. А еще мне очень интересно узнать, каким будет продолжение у этих историй, талантливо рассказанных Евгенией Добровой.
Сергей Белорусец
Двойное дно
Маленький МоцартПовествование в двух ключах
Глава I
Самое плохое в макаронах что, что они быстро остывают. Мы – какой моветон! – едим макароны с хлебом.
– От священных коров, наверное, – говорит Миша, намазывая на румяный штрицель масло «Новая Изида». Что ему калории…
Сегодня мне приснилось, что у меня ярко-красный маникюр и что я учу французский язык.
Я хочу жить как младенцы, которым не исполнилось и полутора лет: они не делают ничего, даже еще не рисуют. Их главная idea в том, что они едят и растут.
И никто не потребует от них ни рисунка, ни пятерки по алгебре, ни денег в дом.
«…Некоторые исследователи считают, что в форме анонимного трактата написан также «Апокалипсис» Иоанна Богослова. Он представляет собой аллегорию антиримского восстания в колониях. Трубящие ангелы – это диспозиция войск мятежников…» Мамочка, мамочка, мама моя! Пал Палыч меня изведет своими заказами.
И я, вместо того чтобы работать и соображать, уставилась, как на видишь фигу, на обложку «Истории русской живописи» Бенуа (репродукция картины Флавицкого), смотрю и думаю: опять тараканов надо травить… Нет бы: бедная княжна!
Под компьютером скапливаются тапочки, а на столе чашки.
Сегодня сказала Мише, что меня возбуждает «Крейцерова соната».
Он взялся читать.
Мне захотелось потрогать снег, и я дотронулась до заснеженного завитка ограды детского парка.
За последние пять дней пять раз звонил Пал Палыч: «Когда вы закончите предисловие?» А я ему говорю: завтра, завтра. Откуда я знаю, когда закончу.
Раскатились горошины антигриппина.
У меня инфлюэнца, и по вечерам Миша греет мне нос синей лампой.
– Сегодня у нас капрончик! – кокетливо говорю я и завязываю глаза от света колготками.
Какая уж тут работа…
И вообще я не хочу работать, а хочу сидеть в кружевах и конфетах. Я же девочка.
Самый сладостный в мире звук – звон серебряной ложечки, доносящийся с кухни, где муж пьет свой утренний кофе, перед тем как уйти. Я слышу его сквозь сон.
Иногда я засыпаю прямо за компьютером. Или с книжкой в руках в кресле-качалке, бабушкином.
…Проснулась я оттого, что кто-то погладил меня по плечу. Я вздрогнула: кроме меня, никого дома не было. Оказалось, под собственной тяжестью с плеча сползла накинутая кофта.
Приехал в гости Пал Палыч – навестить больную, – привез с собой пиццу и медовик. Пиццу мы съели сразу, а торт был очень большим, и добрая половина осталась. Мы все никак не могли его прикончить – и медовик казался свежим неделю. Это же ненормально! Я говорю Мише:
– Такого не может быть. Наверное, чего-то добавили.
Миша:
– Конечно, добавили. Дедушке на подводной лодке такие давали. Полтора месяца были как только что из пекарни.
– А ты знаешь, что произошло у нас в ванной?
– Что, кран опять сломался?
– Муха проснулась…
– Муха проснулась! – радуется Миша. – В феврале – муха!
На двадцать третье Миша получил говяжью отбивную в сметане. Первый кусок заглотил не жуя, а взявшись за второй, поморщился.
– Невкусно?!
– Нормально… Жестковато немного…
– Такое блюдо должен готовить мужик. Какой с меня спрос: единственное мясо, которое хорошо может сделать женщина, это человечина.
– Не-а. Это мушшина, – с набитым ртом поправляет Миша. И прожевав: – Про человечину сама придумала?
– В книжке прочитала.
– В какой?
– Не помню…
– Вешал бы таких писателей, – говорит Мишель. – Котлеты бы из них крутил.
– От тебя стоит держаться подальше.
– Но ты, я надеюсь, не станешь писать подобную ересь?
Кончились деньги. Надо срочно ехать за гонораром. За подобную ересь.
Одинокая потерянная пинетка, привязанная за шнурок к притолоке стеклянного павильона автобусной остановки, тихо покачивалась, влекомая дуновением ветра.
Сначала хотела добраться автобусом, но метро затянуло водоворотом подземного сухого тепла. Черт с ними, с пересадками.
Тум! – двери. «Менделеевская». И я вспоминаю о Любочке Менделеевой, и о Блоке, и о реке Пряжке, и о джинсовых ремнях от Пако Рабанна, – и опять о невских берегах.
Бородатый, но лысый мужчина плюхнулся рядом, повернулся в полоборота и уставился на меня в упор.
Глазел беспардонно и долго – как турист на афишный столб «Мулен Руж».
– Что вы на меня так смотрите? Вам нравятся уродины?
– Дура.
– Что, простите?
– Ничего.
И перешел в другой вагон. А как таращился!
Я все еще езжу в метро…
Домой вернулась только к ужину: пустилась в бегство по магазинам.
Когда человек в голодном расположении духа идет за продуктами, он обязательно купит в три раза больше, чем может съесть. Причем каких-нибудь оливок или чипсов. А потом ему неделю не на что жить.
Опять почти нет денег.
Много ли могут заработать начинающая писательница и неизвестный фотограф?
– Гомерически хочется курить.
– Гомер не курил. …Но пил.
Миша завел в записной книжке страницу на букву «э» – «экономия» – и пишет туда, сколько у кого взял в долг.
Покупаю резную деревянную рамочку для Мишиной фотографии, продавщица мне подает, смотрю – с трещиной.
– Боюсь, она треснула, – говорю продавщице.
– Не бойся.
Миша купил еще один объектив.
В субботу мы проснулись поздно, к полудню. Я ворочаюсь, зеваю и тру глаза: пока вся не изваляюсь, не встану. Миша протирает очки.
– Интересно, а в Японии есть евреи? – вдруг говорит он.
– Евреи? В Японии? А почему ты спросил? Неужели у меня так будка опухла?
– Ну ты и скажешь! Мне просто приснился еврейский погром в Токио.
– И чем все закончилось?
– Ты танцевала на площади «Хава Нагилу», и тебе надавали по шее. Не сильно, а так…
Это еще что. Однажды просыпаюсь и вижу Михаила, спящего, с пультом от магнитофона и микрофоном в руке. Интересно…
– Дорогой, а что ты делал сегодня ночью?
– Ждал, пока ты захрапишь. Хотел записать…
– И что, храпела?
– Не знаю. Я, пока ждал, уснул.
Еще покупка: в хозяйственном – пакеты для мусора. Сошью из них платья, и Миша снимет новое портфолио. Новое прекрасное портфолио.
Продавщица подает черный рулончик.
– А дайте лучше вон те, серебристые.
– Какая разница?! – бурчит под нос жрица Гермеса: не понимает моего эстетизма.
– Мне для другой цели.
Не могу же я ей сказать, что через такие не буду просвечивать.
В черной пластмассовой ванночке лежит лист: из его глубины медленно вырисовывается, приобретает знакомые очертания мое лицо. Через мгновение лист ловко поддевается пинцетом, и в лоток закладывается новая порция будущих анфасов и профилей. Все происходит со скоростью выпекания блинов. Свет красный, зловещий. Почему-то вдруг становится жутко.
Миша множит и множит меня. Как штаммы.
Сладковатый фотографический запах по всей квартире; никогда не выветривается. В ванную не зайдешь – вечно сушатся пленки. Языки, свитки, змейки – отовсюду, откуда только можно свисать, – серпантином вьются с бельевых веревок, шуршат еле слышно над головой.
Вот как тут стирать?..
Беру таз и ухожу на кухню.
Когда мы еще не были женаты, Миша спросил:
– А может, ты будешь моей музой?
– А может, ты – моей? – А потом подумала, что муз не выбирают, как и родителей.
В Мише проснулось чувство ответственности. «Я должен кормить семью», – сказал он и устроился осветителем на «Мосфильм» в ночную смену.
Мой муж – воплощенная химия и жизнь. Точнее, химия versus жизнь. Парацельс в век Интернета. Иногда просто слов нет. Мало ему своих фиксажей-реактивов – так нет, сегодня застукала его на кухне: в моей розовой чашке что-то дымилось.
– Что это?
– Это? Сплав Вуда.
– А зачем он тебе?
– Должен плавиться в кипятке.
Я заглянула в чашку. На дне лежали серебристые горошины.
– И что, плавится?
– Смотрю… Пока еще непонятно.
– А как же чашка?
– Отмоется…
Я вспомнила, где видела эти горошины. Микола, муж моей подруги Таньки Ниловой, отсыпал пригоршню в процессе разборки хозяйственного хлама, при коем мы присутствовали, в квартире, доставшейся ему после смерти отца.
Вечером позвонила папе.
– А сплав Вуда ядовитый?
– Конечно, ядовитый. – (А как же моя чашка?! Моя розовая китайская чашка!) – А зачем он тебе?
– Так просто спросила.
– Как вообще поживаешь?
– Вот, – придумываю на ходу, – ходила гулять, зашла по дороге в хозяйственный. Купила скалку и яйцерезку.
– Тебя что, муж обидел?
По «Культуре» передача про ландшафты Петергофа. Возлежим на диване как баре, любуемся причудами садовников. Камера дает крупные планы Монплезира, Марли, прудов и фонтанов, долго обозревает фигурные газоны… А наутро Миша предлагает сделать мне такую же прическу: короткая стрижечка с рельефными вензелями. Можно с разноцветными. В интимном месте. Слава телеканалу «Культура».
Кожаная подошва моей левой тапки всегда изрисована, исчеркана шариковой ручкой в духе графики Эшера: когда, сидя в кресле, болтаю по телефону, всегда для удобства подворачиваю ногу и машинально калякаю по подошве.
Покупаем зелень на рынке: три укропа по восемь рублей и китайский салат за восемнадцать.
– Сколько с нас?
– Шестьдесят.
– Сколько?
– Ой, пятьдесят два.
– Сколько-сколько?
– Сорок два…
– Будешь так шутить, бесплатно заберем, – грозится Миша.
– Ладно, ладно, вот нате вам яблочко, – бабка азербайджанка сует его в руки, возьми, мол, и с Богом проваливай.
– Не любим мы яблоки, персик дай!
Прошлой осенью Миша привез с дачи полрюкзака яблок. Одно из них было надкушено. И еще одно. Короче, несколько яблок были надкушены.
«Ки-ислые! – подумала я, – придется варенье варить».
И не ошиблась. Штрифель оказался, как говорил когда-то – правда, не про яблоки, а про мосфильмовские груши, на «Мосфильме» были неохраняемые полузаброшенные сады, – один калдырь, типчик со сломанным носом, завсегдатай массовки и душа местной компании, косым глаза вправлять!
И мы поставили сидр. А Мишиному папе сказали, что сварили варенье.
Сейчас ночь, и слышно, как на кухне свистит сидр. Такой тихий звук.
– Опять за своего Прусточка-Прустца!
Я уже в постели, с книжкой и маникюрной пилочкой в руках.
Миша ревнует.
Как медленно ползет по страницам закладка!
Но я же не могу читать быстрей, чем я читаю.
Мечтаю о том, чтобы на ночном столике лежало не девятнадцать книг, как сейчас, а одна.
– Сколько тебе говорили не ставить на ночь быструю музыку!
– Это же Бах…
– Это все равно, что засыпать под польку.
Миша, однажды в спальне: ты будешь Белоснежка, а я Семь Гномов!
– Осторожнее!! Ты меня понадкусываешь! Хотя на самом деле, когда у меня хорошее настроение, я просто душка, из меня веревки вить можно.
– Да? А потом на них вешаться?
– А давай я сошью тебе такие трусы. С длинным и узким карманчиком, как чехол для зонта.
– Не хочется от тебя засыпать!..
Даже не верится, что в наше время это возможно – жить таким безмятежием жизни…
Мама подарила мне байковую ночную рубашку, в клубничку и с длинными рукавами – как носят в детском саду, но только большую. Миша ее не любил, говорил, что она отбивает у него желание.
– Опять ты в клубничках! Это твоя мама специально…
Но рубашка была теплая, а я мерзла ночами и потому не сдавалась.
Дело кончилось тем, что мы пошли в салон дамского белья и купили мне новую ночнушку – черную, прямого и строгого кроя, с кружевными манжетами и маленьким бантиком на груди, – на что Миша изрек: «Теперь мне будет казаться, что я не в постели, а в опере». Взамен я дала слово никогда больше не надевать клубнички.
– Хочу тебе признаться в одной вещи. Знаешь, когда тебя нет, я иногда все равно сплю в клубничках.
В эту зиму мы занимались любовью мало. Допоздна работая на трех работах, я уставала, Миша это понимал и старался не приставать. Очень, очень уставала.
Звонит Миша из Питера – у него недельная выставка:
– Совсем мне без тебя не спится. Завел даже специальную маленькую подушечку, подкладываю ее под бок и думаю, что это ты.
По ночам мне снятся герои Пруста. Маленький Марсель, рыдающий над кустом розового боярышника в Комбре.
Сван, который уже встретил Одетту де Креси.
Красота причиняет мне боль. Я осязаю ее слишком сильно, слишком болезненно.
И чем дальше, тем хуже.
Все по-настоящему прекрасное драматично.
Однажды я любила мальчика, но только любила его не как мальчика, а как произведение искусства.
Как парки Винченцо Бренны, гудоновские головки или цветочные вазы о львиных лапах на террасе Павловского дворца.
Можно ли людей так любить?
Это же неприлично.
Сегодня вместе с мусорным пакетом выбросила в мусоропровод свои перчатки.
– Вы напишете нам о Прусте? Кому как не вам заказать…
– Постараюсь.
– Вот времена пошли – кто его сейчас читает… – вздохнул Пал Палыч.
– Например, мой муж. Когда мы только познакомились, он поинтересовался, какая у меня любимая книга. Говорю, Аксаков, «Детские годы Багрова-внука». «Дай почитать!» – «Пожалуйста». Через неделю встречаемся, он спрашивает: «А еще?» – «В поисках утраченного времени». С тех пор прошло два года – сейчас седьмой том дочитывает.
– Ваш муж вас очень любит.
Пассаж у Аксакова:
«Достал <…> одну часть «Детского чтения» и стал читать, но был так развлечен, что в первый раз чтение не овладело моим вниманием».
«Детские годы Багрова-внука». Первое произведение в русской литературе, написанное от лица ребенка. Это было за сто лет до Пруста.
От скуки на каникулах, дело происходило в Павловском Посаде, я прочла его в девять лет. У бабушки в шкафу стояло очень мало книг: история Великой Отечественной войны в шести томах, «Лекарственные растения», том Пушкина, собрание сочинений Шолохова, что-то еще – и вот Аксаков.
Это была первая книга в жизни, которая поразила меня.
И что за дурацкая привычка грызть карандаши! Пришла в редакцию читать корректуру предисловия и так увлеклась, что чуть не откусила ластик с карандаша главного редактора.
Когда правка была закончена, он попросил свой карандаш обратно, я отдала – и с ужасом увидела, что стирательная резинка мокрая. Больше всего в тот момент я боялась, что он станет что-то стирать и на бумаге останется пятно.
Пошла с Пал Палычем на книжную ярмарку, в новом пуховичке.
Палыч, мечтательно-сладко:
– Вы в нем такая толстенькая!
Вернулся из Питера Миша.
Он явился с мороза, и мне захотелось поцеловать его холодную щеку.
– Дай-ка тебя поцелую, пока не остыл. Тьфу ты, пока не нагрелся!
– Миша получил «Гран-при» за фотографию лошади, – сообщаю родителям по телефону. Лауреат, повязав фартук, моет посуду.
– Лошади! Сама ты лошадь… – раздается за спиной бурчанье. – Это чистокровный англичанин!
– Поучайте лучше ваших паучат! – И, пощадив недоумение мужа, поясняю: – Цитата из «Буратино».
– Интересно, а у Пегаса – гнездо или конюшня?
– Где?
– Где-где… на Олимпе.
Решили приготовить что-нибудь поесть, но оказалось, что из еды в доме остался только чай. Потом нашлись еще две луковицы, кетчуп и морковка.
И я стала варить луковый суп. (Миша сразу: как у американцев!)
Лук был такой старый, что даже не щипал глаза.
– Ну, с божьей помощью съели.
– Бог-то тут при чем?
– Бог при всем.
Не знаю, как там у американцев дела с луковым супом, но только, по-моему, единственное, что у них еще может быть вкусным, это жвачка и чипсы. Ну и еще начинка для курицы – in-the-bird cooking. (Миша про это: внутриптичная готовка. Он тоже ее любит.)
– Чипсы изобрел русский повар Иван Иванов. Он нарезал опасной бритвой картофелину и пожарил ее в кипящем масле.
– А я думала, чипсы придумали в Саратоге. Миша:
– Хочешь, я сам сделаю тебе чипсы? Надо только очень тонко порезать картошку. Бритвой. А потом вымочить, чтобы вышел лишний крахмал. В «Науке и жизни» написано. «Приготовление чипсов в домашних условиях». Правда.
Миша ошибся. Луковый суп у французов. Лучше всего получается из плавленого сырка за семь восемьдесят, такими еще алкоголики закусывают. Русские, разумеется, алкоголики.
А ведь вкусно, черт возьми, если разобраться.
Купили как-то соус вроде майонеза, в пластмассовой бутылочке. На наши «Три яйца» похож, только очень жирный. Но так вроде ничего.
А у бутылочки на горлышке наклейка. На ней написано: «№ 58. What is your favorite sport? Why?»
Миша: наверное, викторина, розыгрыш призов, вроде как у нас: вырежешь 100 кружочков из упаковок от пельменей – выиграешь машину. Только почему они на таком жирном майонезе такие диетические вопросы задают?
– А, – говорю, – дураки.
Но они, конечно, не дураки, как выяснилось. Просто там была еще одна фраза, мелким шрифтом, а мы ее не заметили. А когда заметили, получилось вот что: «Фирма «Крафт». Вопросы для начала застольной беседы. Вопрос № 58. А какой у вас любимый вид спорта?»
Миша за чаепитием: уберите Пушкина с конфет! Это амикошонство!
Посмотрела – и правда: карамельки «Пушкин».
Чай у нас называется утопленники, пакетики с ниточками. Миша учит их отжимать, обматывая ниточку вокруг чайной ложки.
Но я люблю совсем другое: цветки жасмина, прямо в чашке, нежные и скользкие.
На альбомном листе пишу объявление, с тем чтобы повесить его в холле на лестничной клетке: «Господа!
Не могли бы вы слушать музыку несколько тише, если это возможно. Соседи».
Как только текст готов, музыка стихает.
Наступила весна. С дома напротив наконец-то сняли леса.
Я чувствую, как исчезает страх.
Кофе и ситро
танцуют буги под шум метро, —
напеваю, шагая по лужам, это даже не лужи, а лужицы; дождь недавно прошел, и блестит вечерняя тьма, отблески фар длинные, дрожащие – как лунные дорожки на море.
Миша пришел с дождя, промокший до нитки: – Определенно, есть какое-то обаяние в этом светящемся мокром асфальте.
Как дразнят запахи!
На улице набрасываюсь на хот-дог, прикусывая салфетку.
Я знаю, как обанкротить магазин.
Однажды в супермаркете Global USA на вешалке уцененных товаров я приглядела демисезонное пальто. Его уценили в четыре раза – за то, что на рукаве не было пуговицы. Но сидело оно прекрасно.
– Надо брать, – сказала продавщица с бейджем «Can I help you?». – А пуговицу купите.
Но я сделала проще: нашла на другом этаже точно такое же пальто, зашла в примерочную и оторвала недостающую пуговицу.
А потом так и шла до метро с пуговицей в кулаке.
Осенью уценю у них дубленку. Выберу, какая понравится, и отстригу пару пуговиц. Или пояс вытащу, так надежнее. И через неделю приду за ней в секцию уцененных товаров. А пояс у меня уже есть!
Америттер – это, оказывается, аутентичное название поджаренного на растительном масле хлеба. Еда нищебродов, но как благородно звучит.
Когда у нас нет денег, я экспроприирую у родителей зубную пасту. Выдавливаю сколько надо в пустую баночку из-под фотопленки, а тюбик, чтобы не было заметно, надуваю.
Миша потом: «Ты спасла нас от кариеса!»
Странный невроз, три раза уже посещал. Начинаю чистить зубы, и вдруг мне кажется, что это не моя зубная щетка. Что бы это значило? А еще иногда мерещится, что яу себя в гостях. В прямом смысле: дома. Что-то вроде маминой квартиры: все можно трогать, есть, пить, всем можно пользоваться, но это – гости.
– Ой, как от тебя вкусно пастой пахнет! Подыши на меня, а то я зубы не чистил.
Семь Гномов в кои-то веки приготовили завтрак. Что ж, очень мило с их стороны. На завтрак у нас нерожденные курочки и петушки.
– Э-эй! Ко-ко-о! – пою, тормоша вилкой яичницу. У меня хорошее настроение.
– Чего?
– Это я не тебе.
– А кому?
– Яйцу!
– А, – говорят Гномы, – понятно.
О слепая судьба! О бедный птенчик!
– Расскажи что-нибудь из детства!
– В детском саду, во время тихого часа, в возрасте шести лет я занималась рукоблудием.
– Да ну?!
Глава II
Мое детство. Этюды Черни, собирательство заграничных этикеток, рассказы Драгунского, журнал «Юный натуралист» – кто за меня определил, что мне нужен именно этот журнал? – бабушка, ее дом, ее город – Павловский Посад. Хожу по магазинам. Мне дают рубль, это три пломбира, два крем-брюле и одно «Морозко». Ангины не было никогда и нет до сих пор. Весной с соседкой одноклассницей ездили на кладбище – срезали нарциссы и продавали на Казанском вокзале по десять копеек за штуку. У меня была глиняная расписная копилка. Больше не помню. Опять в голове вертится Черни…
Часто играли во дворе с одной девочкой из соседнего дома.
– Ася, – спрашиваю я, – а как тебя по-настоящему зовут – Асетрина?
Это была, конечно же, аналогия «Катя и Катерина». Мне странно, что я помню эту осетрину, ведь мне было тогда три года.
Помню, я еще сказала ей тогда: «Давай дружить!» – а папа потом: никому не говори «давай дружить». А мы просто договорились.
Однажды маме в магазине понравилась мыльница. Это была мыльница на присоске, и маме ее очень захотелось. Мыльница стоила восемьдесят копеек, это было дорого. Но мама выпросила у папы эти восемьдесят копеек и купила ее.
Мыльница должна была присасываться к кафелю, но почему-то не присасывалась, а сразу отскакивала в сторону вместе с мылом. Мы с братом были в восторге, целый вечер присасывали ее к стенке и смотрели, как она отскочит.
На следующий день мама отнесла покупку обратно, чтобы поменяли, но мыльниц уже не было.
И тогда на эти восемьдесят копеек мама набрала папе носков.
В обмен на корпус от кассеты брат научил меня открывать папин сейф маминой пилочкой для маникюра, причем из всего набора подходила только одна – самая тоненькая; остальные не пролезали.
Помню родительский лексикон. У мамы с бабушкой было свое арго, специальный подвижной состав словечек, касающихся моего поведения, времяпрепровождения или уличавших меня в нездоровье:
– сачкует (пропускает занятия в школе, сказавшись больной, а на самом-то деле знаем мы эти простуды);
– питюкает (играет на пианино);
– не ботай! (не стучи ногами по стулу);
– через-не-хочу! (касательно геркулесовой каши);
– подкашливает (а это вообще предательство: можно в любой момент, как волшебный Сезам, произнести это слово, и она – то есть я – никуда не пойдет. Даже тихое учительское мошенничество типа ярмарка солидарности меня впоследствии меньше расстраивало);
– не мамкай!;
– не нервируй меня-а!;
– что за девка поперешная! (бабушкино любимое);
– одет как панано (это обычно папе);
– чумазая, как отымалка (а это уже мне, отымалка – грязная тряпка, которой протирали печь);
– Лера, кто ест руками? Одни свиньи едят руками!;
– красавица каканая! (по аналогии с писаной);
– сбагрить (отправить ребенка к бабушке. Ребенок при этом сразу же вспоминает багор, которым либо соседа Аркашу, утонувшего по пьяному делу в дачном пруду, либо когда Дед Мазай и зайцы);
– похоти! (мне никогда ничего сразу не покупали – требовалось некоторое время похотеть, от недели до нескольких месяцев, срок зависел от крепости маминых нервов).
И так далее в повелительном наклонении:
– Не выдумывай! Не пререкайся! Не отлынивай! Не паясничай! Поразглагольствуй у меня еще, поразглагольствуй!
Дом наш, и сад… Яблони в яблоках. Пасека, ульи и мед. «Бычье сердце» зреет в теплицах… Дедушка окучивает крыжовник… Дедушка… он был начальником следственного отдела, считал, что ему все можно, и воровал у соседей клубнику. До сих пор не пойму, что ему эта клубника – своей полно! Может, слаще была?
Бабушка:
– Поиграй, пока тетя Маша в огороде! Ну давай, давай! «К Элизе»!
Тетя Маша – бабушкина соседка, старуха, у нее еще губы всегда накрашены. Бабушка про тетю Машу: моложавая.
Опять эту Элизу…
И бабушка сразу окна настежь.
Чего не сделаешь ради бабушки.
А тетя Маша: «Ваша уже так хорошо играет! Маленький Моцарт!»
Конечно, хорошо играю. Конечно, «маленький Моцарт». Ведь бабушка ей по дешевке рассаду продает. Только я почему-то считала, что Моцарт – это скрипач.
И мама туда же. «Играй, играй! Тебе еще двадцать минут, я засекла. В перерыве между сонатиной и адажио можешь съесть яблоко, – мама пристраивает его на пюпитр. – Вот Скрябин – перед сном целовал свое пианино. В пять лет!»
Скрябин у них с бабушкой человек популярный, как ширпотреб: не ковыряй подбородок! Хочешь как Скрябин? От прыщика умереть?
В первом классе нас всех сфотографировали, и через неделю каждому выдали по большому глянцевому листу. В углу общего снимка в персональной рамочке сияла улыбкой наша классная – Глафира Сергеевна Карпова. Химия «мелкий бес», очки в пуленепробиваемой оправе, криво подведенная бровь – все как надо.
Грымза была ужасная. Однажды поставила мне «кол» за то, что неправильно держу ручку. Потом еще один. Ручка должна смотреть в плечо! – безапелляционный приговор висел надо мной все детство, как дамоклов меч: с младенчества держу канцпринадлежности с наклоном в другую сторону – от себя. Так, кстати, вся Америка пишет. Но Глафира Сергеевна в Америке не была. «Колы» продолжались. Положение становилось критическим. Поэтому писать как надо я все-таки выучилась. Так что у меня два почерка. (Миша: «Тебе еще повезло! Левшам раньше вообще руку к парте привязывали, чтобы они ею не писали».)
Так вот, внизу лучезарного лика классной руководительницы изящным курсивомбыла сделана подпись: «Учительница первая моя…». Меня эта подпись бесила. Какая, к черту, «учительница первая моя», когда можно «моя первая учительница»! Теперь я поняла, почему. Дети не думают инверсиями – они мыслят прямым порядком слов.
Это и есть черта. Когда ребенок перестает замечать в жизни инверсии – он уже взрослый.
Меня купают с марганцовкой. Бабушка сыплет ее из маленького стеклянного пузырька, на глаз, но всегда щедро: вода по цвету как малиновый сироп. Мне нравится ее обесцвечивать – сделаю дело и гляжу на волшебную метаморфозу.
– Ах ты, поганка, опять насикала!
– Не вытирай попу полотенцем для лица! Сколько можно говорить одно и то же!
Бабушка выхватывает его у меня из рук и стегает пару раз по только что вытертому месту. Вырываюсь, визжу, задеваю корыто с грязной водой, оно встает на дыбы и обдает бабушку с ног до головы обесцвеченной марганцовкой.
– А-а-а! – взахлеб кричит бабушка. Я сломя голову убегаю в сарай. Голая, прямо по огороду. Бабушка сейчас страшней, чем соседи.
Я, Мише, в ответ на его вопрос:
– Нет, в кровать никогда. Даже когда совсем маленькая была.
– А напрасно, матушка. Сразу тепло, хорошо… А приятно-то как! Не хочешь попробовать?
– Сейчас уже неинтересно…
Ах, сколько в жизни упущений…
Шаги на крыльце, а потом в коридоре, похожи на шум тяжелых шаров в недрах бильярда – густой, мелодичный и печальный.
Это идет с рынка бабушка.
– Будешь кино смотреть? – Мишин голос выводит меня из доледникового периода детства.
– Какое?
– Blow-up. Фотоувеличение.
– Blow-up – это взрыв.
– Ну, я не знаю… Может, и взрыв. В любом случае – трансформация материи…
– Ты поняла? – спросил потом Миша. – Ему все показалось. Никто никого не убивал.
Уже с утра я жду «Спокойной ночи, малыши».
Я сижу у бабушки в большой комнате, на коленках тарелка с овсянкой, в нее налито молоко, все это два раза размешано-перемешано мамой и бабушкой: каша-малаша. По телевизору «Веселые старты».
Бабушка, с поволжским акцентом на о:
– Мы в войну голодовали! Очистки ели! Это у нее последний козырь.
Ну как я могу быть хуже бабушки.
И я начинаю давиться остывшей овсянкой.
Хотя прекрасно понимаю, что бабушка хитрит. Очистки – они ведь не могут быть просто так, они от чего-то!
На ужин – тошницели с макаронами, томатный сок и молочные гренки.
Макароны – это конечно же молочные черви. Про них мне рассказывала тетя Клава, бабушкина подруга, директор Павлово-Посадского молокозавода.
Иногда бывают рожки, тогда это опарыши – я видела их, когда дедушка вялил рыбу в сарае.
Гренки похожи на губки для мытья посуды, жирные насквозь и скользкие.
Томатный сок пузырится, как выдуваемое через трубочку медсестрой, из тех, что с улыбкой Бабы-Яги – сейчас укусит комарик! – берут кровь из пальца.
Я нюхаю чашку и ставлю обратно на стол. Бабушка:
– Ешь, я сказала! Тарелка обязывает…
На обеденном столе у нас стоит жестяная чайная банка с надписью Duncan's. Однажды я спросила маму:
– А что такое «дункан»?
– Дункан? Любовница Маяковского. Любовница Маяковского! Этот титул показался мне каким-то необыкновенным, почти сказочным, – и долго не давал покоя воображению.
Как образ Шахерезады или Клеопатры.
Жестянка от чая прожила на столе почти двадцать лет. Из-за нее я провалилась на экзаменах вуниверситет.
Я же прекрасно знала, что Дункан – жена Есенина. Но от волнения почему-то ответила, что любовница Маяковского.
Реакция мамы: «Дурочка, год потеряла». Ну почему потеряла-то?
Помню, в детстве бабушка в три счета объяснила мне, что такое элегантный.
– Представляешь, вот едет, допустим, он в поезде, и все на него смотрят, потому что все у него лучше, чем у других, – зонт, чемоданы шикарные…
И я поняла.
А сегодня Петька спрашивает меня за столом, перед тем как идти в детский сад:
– Мам! А что такое цивилизация? Поди объясни.
Или: а что такое перфорация?
Это уже проще. У нас даже соревнование было в детском саду: кто ровней оторвет от рулона кусочек туалетной бумаги по линии перфорации.
ПалПалыч придумал про меня слово «хихихальщица».
Петька придумал двустишие:
Глядь —
это вам не блядь!
Первые детские рифмовки всегда неприличные: дирол – в жопе димедрол, Дональд Дак – мудак… Им иначе не интересно.
Да и вообще, поэзия – это всегда что-то стыдное.
Семейное предание хранит единственное стихотворение дедушки по папиной линии, написанное им в ранней молодости и посвященное сестре:
Нинка-дура
В печку бзднула —
Пироги крючком загнула!
Папа все восхищался: какая образность! Не как-нибудь, а именно крючком загнула!
Я редко бываю у родителей.
Ася Павлова беременная! – докладывает обстановку мама, когда в какой-то мой приезд мы всей семьей садимся обедать. Ася – моя подруга детства, играли вместе в песочнице, но только она давно уже не Павлова, а Тарелкина.
– Она даже в консерваторию ходит!
– В консерваторию? Зачем?
– Чтобы ребенок гармонично развивался. Они же там все слышат в животе. У них на пятом месяце уже есть слуховые косточки…
Я рада за Тарелку – но каковы методики!
– Правда? – удивлению моему нет предела. – А вы что, тоже в консерваторию ходили, когда я… ну, того?
Родители на минуту задумываются.
– Не, кажется, не ходили, – говорит мама.
– Мы в цирк ходили, – вспоминает папа. – Вот и доходились.
«Блю-у канери-и», – по телевизору танцуют ккло-уны. Это очень грустная песня, Blue Canary, и каждый раз, когда клоуны под нее танцуют, нам с Мишей как-то не по себе.
Глава III
– У меня в повести появился ребенок.
– Ребенок? – переспрашивает Миша. – Ты с ума сошла. А в каком месте?
– Героиня собирает его в сад, а он ее спрашивает: «Мам! А что такое цивилизация?»
– И что?
– Что, что… Ты смог бы объяснить?
– Не знаю…
– Вот и она не может.
– Дети… Ты представляешь, какие у тебя могут быть дети? Да их еще до рождения на учет в детскую комнату милиции поставят! Придумала тоже…
– Полагаешь, лучше убрать?
– Лучше убери. От греха подальше.
– Мы с твоей мамой когда познакомились, здесь же сидели.
Меня привлекает порядок слов, я оборачиваюсь: за соседним столиком обедают респектабельный господин и плохо одетая девочка лет пяти. Странная парочка, думаю я. Вокруг носятся жеребцы в форме «Макдоналдса», драят пол.
– Хочу вырезать этот домик, – сказала девочка, разглядывая яркую коробочку от детского обеда. – Ножницами.
И она зашевелила пальчиками, изображая, что режет бумагу.
Она не поняла его…
А это пусть остается – как мизансцена.
Ночь. Тихо-тихо дома. Сижу на кухне, заканчиваю главу. Луна в небе желтая-желтая – как витаминка…
Внезапно в настенных часах что-то стукнуло, хрустнуло – и от неожиданности я вздрогнула так, что ручка, проехавшись по листу, перечеркнула написанное.
Отложила тетрадь и пошла к Мише в комнату.
М-да… Витаминка. Красиво, но неправильно. Метафорично, но нереалистично. Потому что образ «луна желтая» – не то что навеян, вбит литературой. Ну какая же она желтая! Она серебристая, голубоватая, зеленоватая в конце концов.
– А у Басё она похожа на срез спиленного дерева! А у Маяковского на горлышко бутылки!
– Миш, хочешь витаминку?
Миша: но ведь правда – желтая!
К утру зверски захотелось пива, и я упросила Мишу сходить в магазин.
– Тебе какого?
– Мне «Афанасий темное».
Вскоре Миша вернулся – с пивом, и потрясенный.
– Ты знаешь!..
– Что случилось?
Оказалось, Мишу разыграла продавщица. Он ей:
– Мне, пожалуйста, бутылку темного…
– Темное вредно для мужчин! – Пожилая, между прочим, тетя.
– Да я, собственно не…
Он хотел сказать «не себе», но не успел.
– Что, еще не мужчина? Тем более не надо пить! Я говорю: а ты что?
– Пошел в другой магазин…
Михаил у меня мужчина, да еще какой – от цели никогда не отступит.
– Миша, а вы не хотите сходить в воскресенье на выставку? В Дом художника. Там будет мой приятель, Петя Пирогов. Знаете такого? Абстракционист. У меня для вас с Лерой есть пригласительные.
Итак, вчера мы втроем – я, Пал Палыч и Миша – смотрели абстракциониста Пирогова. Запомнилась инсталляция из лесных орехов в виде щита с геральдической надписью: «Внутри эти орехи пустые старая плутня продает их в переходе метро театральная».
Уличное кафе около Дома художника. Контраст: ярко-синее небо и белая пластмасса – столики, стулья, стаканы, тарелки, ножи и вилки. Еще ложки – добавляет Пал Палыч. Я беру сосиску и кофе. Следом за мной к стойке подходит Миша:
– Мне то же самое. Только вместо кофе чай, а вместо сосиски чебурек.
Пал Палыч:
– Прелесть ваш Миша! Я думал, это только в нашей молодости так шутили. – Сам он заказывает большую пиццу.
Я пытаюсь порезать ее на порции пластмассовым ножом, придерживая пластмассовой вилочкой. Ну вот и готово.
– Как вы вкусно порезали, – говорит Пал Палыч.
– Да, но где-то нас ждет сюрприз. – И я (как Миша потом сказал, злорадостно) показываю вынутую из пиццы вилочку без одного зубца.
Сюрприз достался Пал Палычу.
Миша отказывается от кока-колы:
– Это кровь Микки-Мауса.
У Миши есть шорты с вышитым Микки-Маусом, подозреваю, детские, он их очень любит.
– Пиво какое-то с горчинкой… Я такое не люблю.
– С димедролинкой! – уточняет Пал Палыч. – Как раз от аллергии помогает. Есть у кого-нибудь аллергия?
Мы целый день гуляем в Парке Искусств, я напиваюсь и машу руками, как Марчелла Солтан, это актриса, а потом хочу писать.
И направляюсь в ближайшие кусты, впрочем, довольно жидкие.
– Не видно меня было?
– Не видно. Если б не слышно…
– Что же делать… Вы ведь не бой кремлевских курантов предполагали оттуда услышать…
Пал Палыч:
– Мороженого хотите?
– На пьяную меня мороженого лучше не покупать!
– На пьяную вас лучше водки не покупать!
Я: – Какая прелесть! Запишем этот каламбур. Не покупать мороже-ное или – ного? Пал Палыч: – ную!
Это кто еще из нас хихикальщик?
– Пиявочка вы моя. Лечебная.
Как быстро мои кавалеры нашли общий язык! Посетители вернисажа уже разошлись, а они сели в сквере на лавочке, беседуют и пьют водку. На меня ноль внимания. Я уже и книжку пробовала читать, и в туалет два раза сходила – сидят и сидят, как прилипли.
– Пошли погуляем, холодно так сидеть, – тяну Палыча за рукав, а им никуда неохота.
– Не, не, не, Лерочка, мы пока не пойдем, у нас тут проблемы.
Я (о, наглое и самонадеянное существо):
– У вас у обоих может быть только одна проблема. И эта проблема хочет гулять.
Спрашивается: зачем я это сказала? Пал Палыч-то ладно. Но Миша!
– Записывайте, записывайте свои истории, – сказал, затягиваясь «Житаном», Пал Палыч. – Про детство, родителей. Про то, как сами пишете. Про издательства, литературную жизнь. Про все. Ведите дневник! Потом получится роман, вот увидите. Минимум повесть. А я вас издам.
Я подошла к делу ответственно и принялась вспоминать.
Миша помогает:
– Тебя возили на море?
– Возили.
– И что?
– Ну, море. Теплое. На водных велосипедах катались. Родители в волейбол играли на пляже.
– И все?
– Ну, дяденька один клеил маму, все подходил ко мне и говорил: «Мама? А я думал, это твоя сестра. Такая молоденькая!» А потом на берег вышел папа, мама достала из сумки персики, разложила их на пакете, и мы стали полдничать. На маме был васильковый купальник, очень красивый. Она сидела на песке по-турецки и подкладывала мне хорошие, а сама брала с бочками. «У меня уже четыре складки на животе», – удрученно сказала она, глядя на линию горизонта. Папа ничего не ответил, а мне стало ее ужасно, просто нестерпимо жалко.
– Сколько ей было?
– Двадцать пять. Почти как мне.
– А у тебя сколько складок?
– Не знаю. Может, одна…
– Сейчас посмотрим.
Миша задрал мне футболку. Складок не было.
– Ноль, – облегченно сказала я.
– Значит, дело не в возрасте.
– Конечно, не в возрасте. Питались раньше по-другому. Послевоенных детей старались впрок накармливать, на всякий случай. Бабушка в войну наголодалась, поэтому вся пища дома – сахарку, маслица побольше. Все супы на поджарках, картошка на сале… А мама все ее рецепты унаследовала.
– Это же вкусно.
– Я от бабушкиной кухни страдала.
– У тебя просто плохой аппетит.
Есть ли у детей аппетит? Что-то не припомню, чтобы мне в детстве когда-либо было вкусно. Клубника? Нет. Земляника? Горчит. Крыжовник? Кислый. Вишня? То же самое. Черешня? Почти не покупали. Смородина? Фу, этот запах! Яблоки? А есть ли у них вообще вкус? Манго? Привкус жести от банки. Торты и пирожные? О, только не это! До рвоты. Конфеты? Без эмоций, хотя и не противно.
Сгущенка? Липкая.
Молоко? Противное, особенно если деревенское или прокипяченное.
Сметана? И как дедушка это ест…
Творог? Даже проглотить сложно, крупчатый.
Курица? Шкурки.
Колбаса? Невкусная. (Кроме охотничьей, но поедание оной было, по-моему, едва ли не однократное, так что не в счет.)
Котлеты? Нет.
Гречка? Пахнет ржавыми железками. Суп (щи, борщ, лапша на бульонном кубике и без мяса). Ну разве что.
И хлеб, пожалуй. Если корочку горелую срезать.
Зато во взрослой жизни аппетит меня догнал. Заманила сегодня Пал Палыча в грузинскую забегаловку: ничего не могу с собой поделать, уважаю харчо. Пал Палыч заказал чахохбили, я у него отъела кусочек – вкусно.
Хихикали. Кормила Пал Палыча мороженым с ложечки. Пихаю ему в усы клубничный пломбир и приговариваю:
– Вот, на всю жизнь запомните.
А он и не знает, как реагировать.
Ему пятьдесят три года или около того.
Если кормить его с ложечки, можно всю жизнь ужинать за его счет, думаю я. Но что скажут люди?
Образы пионерского детства преследуют меня по ночам. До сих пор не могу забыть лозунг из школьной ленинской комнаты:
Стал вожатым – не пищи,
легкой жизни не ищи!
Его сочинил один мальчик, отличник. Ему потом еще грамоту дали и путевку в Артек.
Для меня это было озарение. Я поняла, что поэт всегда будет избранным.
И решила стать поэтом.
Помню, как в лагере мальчишки ночью ходили мазать зубной пастой девчонок.
Это казалось нам непоправимо ужасным, до бесконечности непристойным – как вымазанные дегтем ворота в украинских деревнях. Но! – в то же время это было чертовски притягательно, потому что напоминало взрослую интимную жизнь: пока она в постели, он совершает над ней некое действо. Если она вдруг проснется – то та-ак завизжит! – и убежит, босая, по коридору в женский туалет. Далее всеобщий переполох, заспанная вожатая, негодяй посрамлен – но в то же время он герой!
Думаю, зубная паста – это был неосознанный символ спермы.
Что еще? Однажды мама вернулась из командировки и обнаружила на кухне поганку. Мы с папой жили вдвоем около месяца, и никто ничего не замечал.
– Нет, вы только взгляните! На самом видном месте!
– Где?
– Да вот же.
Мы посмотрели под ноги. Действительно, справа от двери из-под плинтуса торчала поганка на длинной худенькой ножке. Мама нагнулась, выдрала грибок и выкинула в помойное ведро.
Пока спала, забыла все на свете. Приоткрыв утром глаза, увидела на подушке слева, сантиметрах в пяти, голову Миши.
– Боже мой, кто это?! – подумала. Помню, что был испуг. Потом сообразила.
Переживание мимолетное, в долю секунды, – а взволновало, взбодрило на весь день.
Что-то подобное со мною случалось и раньше: «Я в Ясеневе. Квартира бабушкина. Еще есть… Миша…» – память загружалась с черепашьей скоростью, по кластерам.
– Представляешь? – рассказываю вечером Михаилу. – Нет, ну ты представляешь?!
С кем же я живу в уме, в космосе, если то и дело забываю за ночь, кто мой муж? Перебрала знакомых мужиков, да так и не нашла: никто не подходит. Может, одна?
С возвращением, дорогая!
В четыре руки чистим картошку. Миша:
– Ой, что ты делаешь, надо ножом!
– Пионеры в лагере всегда глазки ногтями выковыривают… Стоп, надо записать.
– Записывай. И больше никогда так не делай.
– Спасибо, дорогой, ты мне очень помог.
– Чем же?
– Ты сварил пюре. Дорогой, гордо:
– Это было акме пюрейной промышленности.
…В тот вечер Миши не было дома, и Палыч засиделся у меня в гостях. Мы поужинали, я взялась мыть посуду.
Почему-то помню, что у меня колыхались ягодицы… Пал Палыч подошел и обнял меня. От неожиданности я выронила чашку. Она и еще две тарелки разбились.
– Простите. Простите, пожалуйста! – Пал Палыч вернулся обратно к столу, вытащил из пачки сигарету и закурил.
– Будете кофе? – Но поскольку спросить как ни в чем не бывало не получилось, я выдержала паузу и добавила: – Вы с ума сошли.
– Вероятно. И вы это знаете.
– Господь с вами, Павел Павлович! Так мы всю посуду перекокаем.
– Не могу вас не бояться…
– Ах, молодость, молодость…
В три часа ночи он спохватился и стал звонить жене.
– Алё, Нина? – Голос у него был, как у ослика Иа.
– <…>
– В Ясеневе.
– <… >
– Есть голова на плечах!!!
Хрясь трубкой по аппарату, и весь разговор.
Всю ночь я боялась ложиться, и поэтому мы сидели на кухне, болтали и пили коньяк. Пал Палыч больше не приставал.
В полседьмого утра я проводила его до лифта, заперла дверь на оба замка и легла досыпать.
Потом он мне по телефону, укоризненно:
– Вчера приснилось, что я занимаюсь любовью со своей женой.
Во сне с женой любовью занимался! Вот ужас-то!
– Миша пригласит вас на дуэль!
– Вот именно что пригласит…
Роман «Это я, Эдичка» был написан в 1979 году, за два года до моего рождения.
Мама сожгла неприличную книгу в теплице – там стояла буржуйка.
– Это роман об одиночестве, – сказала я тогда маме. Это была первая «дура», которую она от меня получила.
– Ваша дочь что-нибудь пишет?
– Слава Богу, нет.
Они так ничего и не знают.
Ведь папа хотел, чтобы я была музыкантом.
Но у меня язык не повернулся соврать, что я до сих пор где-то играю. Ограничилась тем, что сказала: работаю в издательстве «Советский композитор». Все ближе к музыке…
Где-то зазвонил телефон, но я никак не могла понять, где он.
…Звук доносился из холодильника.
Здравствуйте, сказал голос Пал Палыча. Вот сейчас день, а ведь у меня было преодолимое желание позвонить вам в три часа ночи. – Что же не позвонили? – Я же говорю: преодолимое.
Может у девочки быть роман с дяденькой, черт побери, или нет?! Нет, не может. И все это знают.
Тем более, если девочка дылда, у девочки рост манекенщицы, а дяденька ей по плечо.
Нет и еще раз нет.
Но дяденька известный издатель, а девочка начинающая писательница.
– С Мишей мне жить, а с вами работать! – кричу я. – Как вы не можете понять?
Слова легли на язык, как облатка. Какая глупость. Уж лучше бы молчать…
Но разлюбить любимого человека так же сложно, как и полюбить нелюбимого.
Опять телефон. Это Миша.
– Ну скоро ты там?
– Дорогой, подожди три минуты, мне остался последний абзац. Я перезвоню.
– Надеюсь, твои абзацы не как у Пруста.
Он не любит, когда я называю его «дорогой».
Боже, как просто описывать! Как легко все описывать!
А почему бы, собственно, писателю не завести сюжет про то, что он писатель? Про бытность в сей роли? Если каждый уважающий себя художник имеет автопортрет в берете, с мольбертом и кистью, то есть ему не зазорно тиражировать себя так, чтобы все знали, что он такое, – то почему бы и писателю не писать про себя?
Приехал в гости Пал Палыч. Опять привез пиццу. Он почему-то всегда привозит пиццы – не знаем, как его отучить. С чего он взял, что я их люблю?
– Еле нашел вам без грибов.
– Да вы с ума сошли! Привезли бы с грибами.
– Вы же их не едите.
– Я только лесные не ем, потому что они ядовитые бывают, я боюсь. А шампиньоны ем.
– Недавно целый детский сад такими отравился…
– Тогда опять боюсь, – сказала я, а надо было: «Не знала, что в детском саду кормят пиццей».
Было Девятое мая, мы стояли втроем у меня на балконе, курили и смотрели салют. Потом кончилось пиво, и Палыча отправили в супермаркет.
– Пока вы отсутствовали, мы сочинили метафору, – сказала я, когда он вернулся. – Про небесный целлюлит. Собственно, это я сделала.
– Злая девочка, – как всегда в таких случаях, говорит Пал Палыч. Он очень любит злых девочек.
Я не злая, я наблюдательная. Я вижу то, чего не следовало бы. Вчера на Мише были совершенно замечательного цвета трусы, небесно-голубые с белой каемочкой. Но только почему-то в них плохо умещались… половые признаки.
Перед сном Михаил заметил, что я его разглядываю.
– Как тебе мои новые трусцы? – Он всегда говорил «трусцы» и «носцы» вместо трусов и носков.
– Смешные… Это мама подарила?
– Ага.
– Миш, – спросила я, когда мы уже легли, – а ты когда-нибудь сам покупал себе белье?
– Нет, – сказал Миша.
– А крем для бритья?
– Крем покупал.
Утром, когда он в семь вскочил на работу, я еще раз увидела голубые трусы. И рассыпающееся в стороны тело. И тут меня осенило страшной догадкой. У трусов не было мужских вытачек спереди.
– Миш! Поди сюда на минутку!
Но Миша, заподозрив неладное, скорее впрыгнул в джинсы и застегнул ширинку.
– Чего тебе?
– Нет, ничего, иди.
Так и есть. Трусы были женские.
Неожиданная новость. Миша набрался смелости и объявил маме, что решил в этот раз подстричься не у нее – за пятнадцать минут садовыми ножницами, – а у меня.
– Смотри, сейчас лето, шапку носить не станешь, а лысина к тебе не пойдет, – отреагировала она.
Пал Палыч:
– Ну что за девятый падеж: «лысина к тебе не пойдет»?
– Она так сказала.
– Да ну, исправьте. Это же текст.
Поддалась на уговоры. А зря, Пал Палыч ошибся. Не читал он «Записок интеллигента» академика Князева, где среди прочего сказано: «Некоторые из женщин ходят в морской форме, и к ним она чрезвычайно идет».
Миша:
– А скучают как? По вам? По вас?
– Я пишу «по вас», мне нравится. Как Паустовский. А тут еще ленинградцев прочла, военные мемуары. И все как один: стреляют – по нас!
Миша принес с «Мосфильма» огромную газовую зажигалку.
Я: – С какой стороны бояться?
Купила в «Седьмом континенте» карамельки Herba: пачка типа жвачечной: на каждую буквы названия – одна долька. Миша увидел и спрашивает:
– Что это у тебя такое?
– Карамельки «Херба». Вкусные-е! Видишь, одно ba осталось. А her я съела.
– Шел вчера вечером мимо нашего дома, вижу – весы лежат. Напольные. Старые такие, обшарпанные, кто-то выбросил за ненадобностью. Я обрадовался, как раз купить собирался. Встал на них, они показали 120 кг, я расстроился и не взял. Вставь в «Моцарта».
– Шампиньончики! – Продавщице скучно, вот она и комментирует, что видит у меня в пакете. – Чтобы стали беленькими, положите на минуту в уксус. Я просто раньше поваром работала.
– Спасибо, – говорю, – а может, вы подскажете, как делать маринад для огурцов? А то они у меня все какие-то мягкие получаются.
– Да нет никакого рецепта: вода, уксус и соль. Бывает, что в двух одинаковых банках получается совершенно по-разному. Все, деточка, от настроения зависит.
– «От настроения!» – ворчит на улице Миша. – А как же в заводских условиях? Им что, таблетки для хорошего настроения дают?
Придумала эпизод. Субботнее утро. Просыпаются муж и жена. Жена приподнимает одеяло, заглядывает под него и говорит: «О-о!.. Дорогой, а хочешь, встанем сегодня пораньше и сходим в «Военохот»?
Ты ведь давно собирался…» И так далее. Но какая чушь. Боже, какая чушь!
– Лерочка, не надо писать про то, чего вы не знаете. Пишите лучше про редакцию – про тот же «Советский композитор», который вы так ловко подсунули родителям. Вы же не первый год во всем этом крутитесь. Вот и пишите.
– Но я никогда не работала в «Советском композиторе». Вы невнимательно читали. Там же написано: героиня родителям лжет.
– Тогда пишите про одуванчики. Это несложно. Или про бабочек. Писал же Набоков…
И, чтобы уесть меня окончательно, Палыч рассказывает анекдот на тему плохого танцора. «Репетиция балетной труппы. В зал входит мужик с огромными ножницами и говорит: здравствуйте, я ваш новый балетмейстер».
Я: – Все неправильно! Это должна была быть репетиция не балета, а мужского хора, а с ножницами – не балетмейстер, а капельмейстер. Если не разбираетесь, сочиняйте про бабочек!
Пал Палыч часто шутит изобретательно, но не смешно: плавленый поворот, парсуна нон грата. Хихикаю только из вежливости.
Не удержалась, поддалась соблазну: довольно-таки сексапильные босоножки, черный лак и высокая шпилька. Во избежание семейного недопонимания (предыдущая пара втиснута в шкаф только вчера – красные замшевые мокасины с круглыми пряжками на носу) до поры до времени отдала коробку на хранение Пал Палычу.
– Я их вам легализую, – пообещал он. – На день рождения подарю. Ну и еще что-нибудь, конечно, подарю, чтобы вам не обидно было.
Постельное белье IKEA напрочь измарано чернилами гелевой ручки Zebra; ни хрена не отстирывается.
– А что ты хотел, койка писательницы. Миша:
– Да это тушь ресничная! Ты выдаешь желаемое за действительное.
– Ты что не спишь? – А почему ты решил, что я не сплю? – А потому что во сне не зевают.
Раннее утро. Мы с Мишей занимаемся важным делом. Звонит телефон. Миша, матюгаясь, хватает трубку:
– По производству детей, – и тут же ее бросает.
– Что «по производству детей»?
– Они спросили: «это фабрика»? Я ответил.
Сажаю в горшок с драконовым деревом косточки от овощей и фруктов, которые покупаем… Уже взошли лимон, гранат, айва, авокадо – Палыч как-то принес. Последней стала виноградная косточка.
Миша:
– Ты посадила себе розги! И они уже проросли.
Розги мне понадобятся, факт. Для самобичевания.
В понедельник надо сдать план диссертации. Ой, мамочки-и! Как говорит Мишель, крик индейца. Нет, невозможно дома работать: постоянно какая-нибудь ерунда отвлекает. Я даже полюбила мыть посуду. Как уважительный повод не заниматься поэтикой Бродского.
Пока только суббота. План отложен, на повестке разборка в шкафу, пыль и мокрая тряпка. Где-то в самом дальнем углу попадается книга. «Московская земля в творчестве Блока». Открываю посередине, в глаза бросается фраза: «Маленький Саша любил стихи».
Тоже, небось, чья-нибудь монография-диссер-та… фия.
Созналась Мише в растрате. И пожаловалась:
– Пал Палыч не отдает мои туфли!
– Он их… <грубо>многократно испачкал спермой.
Я:
– Ничего, отмоется.
В общественном туалете филфака на пол всегда аккуратно постелена «Русская мысль». Раз в неделю газета меняется – и посетители не теряют связь с внешним миром… Книжные новинки, расписание русскоязычных богослужений в Париже. Так, сидя в Москве, мечтаешь о Франции…
В статье про писателя Никонова Пал Палыч зачеркивает слово «талантливый» (а Никонов правда талантливый) и пишет сверху: «одаренный».
– Но почему?
– Политес, Лерочка, политес… Молодой еще потому что.
Смотрю на лист через плечо и с ужасом представляю, как про меня кто-нибудь возьмет да напишет, а он будет сидеть и вычеркивать «талантливая».
– Внучка, ко мне! Иди, мой хороший! – Старуха из квартиры над нами выгуливает на пустыре здоровенную псину.
Чего только не услышишь. Я, когда их встречаю, только и думаю, как бы она не укусила меня за пальто. Злая, зараза. Не люблю собак!
В пятом классе надо было учить есенинский стих про собаку. «Покатились глаза собачьи // Золотыми звездами в снег…» Я полагала, стих про живодеров – собаке выкололи глаза! – и всегда старалась его пролистывать.
А тут еще бабушка – нравоучает из книжки: «Долог день до вечера, коли делать нечего». Помню, все детство жалела этого Колю.
Бабушка расчесывает у зеркала химические кудряшки – старый-старый гардероб на звериных лапах, зеркало в рост, во всю створку. «Вон Машке – скоро шестьдесят, а у ней до сих пор коса до попы!»
Ну, это еще неизвестно, что у нее там до чего – коса до попы или попа до косы. И вообще она противная – так меня за волосы оттаскала, когда мы с Аськой играли в ее малиннике.
Однажды тетя Маша зашла к бабушке за семенами огурцов и увидала, что на веранде сушится белье. Я в это время сидела внизу под верандой и делала в земле секретики.
– Зин, – сказала тетя Маша, – и как ты только можешь в таких трусах ходить?
– В каких «таких»? – не поняла бабушка. Трусы у нее были самые обычные, как и у всех: белые «хэ-бэ».
– Ой, а я в таких не могу… Я только шелковые ношу. Бабушке, видно, это сильно запало в душу. Лет через десять, помню, она была просто счастлива злорадством, что видела у Машки на веревке во дворе – yes! – штопаные-перештопаные трикотажные серые панталоны.
Только теперь я поняла, какая тетя Маша была развратница.
Скольжение шелковой материи по телу…
И-и-у!
Sex through the…
Как? Как по-английски шелковый платок?
… Я поморщилась.
– Тебе не нравится, как я тебя глажу?
– Да.
– Почему?
– Мне кажется, что по мне ползают мухи.
Утро из далекого детства, я лежу в полусне, от окна на изножье кровати падает блик, он нагрел простыню. Мухи одолевают меня, садятся на лоб, щеки и плечи, ползают, снова взвиваются… Мне щекотно, почти невыносимо щекотно, но встать пока что нет сил – я могу только дернуться или мотнуть головой – и опять взмываю ко снам, они тоже роятся где-то над головой и один за другим слетают ко мне, я пытаюсь за ними следить, но сны беспрестанно меняются, траектории их полета такие же изломанные и беспокойные, как роение мух под люстрой в бабушкиной спальне.
Последней вспышкой сознания я почувствовала, как Миша, точно невод из моря, с усилием тянул с меня джинсы.
Миша читает книжку – снова Толстой, на этот раз «Воскресение».
Из книги по полу разлетелись закладки – точнее, это даже не закладки, а буквы картонного трафарета, сильно потрепанные от старости и запачканные масляной краской.
Их было три: Б, Г, О.
– Из этих букв можно сложить только одно слово.
– Да, – сказал Миша.
Мне было четырнадцать лет, когда бабушка отвела меня креститься.
– Опусти руки в купель и держи, – повелела помощница батюшки.
Я опустила. И тут она увидела, что у меня маникюр.
– Маникюр бывает только у Сатаны! – сказала старица. – Запомни!
И пока они там пели и кадили, я держала свои сатанинские пальцы в купели и запоминала. И запомнила на всю жизнь.
– Миш, – говорю я, – а ты знаешь, был в истории случай, когда одного человека за литературное произведение отлучили от церкви, а другого – в это же самое время – причислили к лику святых.
– Ты имеешь в виду Малую Терезу?[1]
– Да – (Пал Палыч бы пошутил: сохранение энергии.)
– Не понимаю, что тебя так рассмешило.
Отвечаю: то, что история мировой литературы иногда позволяет себе такие причудливые рокировки. Прелесть, а не сюжет! Китайская двусторонняя гладь.
…Задумалась и не заметила, как на экране закружились фракталы.
Улитка прилипла к языку и не отлипает. И не противная, а такая красивая, с рожками. При этом известно, что оторвать ее можно только вместе с мясом (или отрезать). Катаю я ее во рту, катаю, как конфету, и думаю: и как это меня угораздило улитку лизнуть, ведь я же знала, что она прилипнет. Проснулась от неразрешенного вопроса, пошарила языком во рту: фу, нет улитки, можно дальше спать.
– Ты не целовал меня ночью? Говорит, нет.
Что же это было?!
– Что-то Палыч давно не звонил… – заметил за завтраком Миша.
– Он на меня обиделся.
– За что?
– Да ни за что. За то, что я замужем..
Сижу в полупустом вагоне метро и, поймав свое отражение в крышечке пудреницы, подвожу глаза. Вроде никто не смотрит. Вот Нилова, та даже в зеркальце на людях не отважилась бы посмотреться. А мне все равно. Ужасно невоспитанная девчонка.
В Yves Rosher в подарок к флакону духов дали сиреневый бархатный конвертик размером 5х5 см, в нем еще что-то лежало, какие-то грошовые бусики.
Миша увидел и сразу нашел применение: – презервативница.
Приезжали родители. На кухне мама увидела, словно накрыла взглядом конфетницу. В ней пестрой горкой лежали «Лимончики» и «Барбариски».
– Ты была у бабушки?
– Нет.
Я поняла, почему она это спросила. Когда она произнесла «у бабушки», я вспомнила точно такую же вазочку на дачном овальном столе. «Лимончики» и «Барбариски». Все правильно. Иногда еще появлялась «Красная шапочка». Мне было семь лет.
Я сидела на диете и для пущей самоагитации повесила над обеденным столом записку – жирным черным маркером.
Записка гласила:
Блядь! Я похудею!!!
Первым в кухню вошел папа.
– Ты это… Сними пока…
Я отцепила скотч, положила листочек на подоконник надписью вниз и ушла с папой в комнату смотреть телевизор.
Но мама – известная проныра, вечно ей что-нибудь не так, – решила этот подоконник протереть, поскольку он ей показался грязным.
– Валерия! Ты почему Мишу не кормишь? – вскоре послышалось из кухни возмущенное контральто.
Но больше всего их расстроили презервативы на полочке. Как же, они свои всю жизнь прятали, а тут напоказ!
– Т-так-перетак! – сказала мама, уставившись на наши с Михой банановые кондомы.
Надо было спрятать в тот кармашек.
– К сожалению, в нашей конторе издать вашу повесть пока не получится… – Пал Палыч задумчиво листает россыпь страниц. – Но я познакомлю вас с Красичем.
– Это еще кто?
– О, это большая шишка. Директор Объединенных издательств. Заодно водки попьем.
На следующий день мы купили бутылку и отправились к Красичу. Он жил в Переделкине.
– А адрес вы взяли?
Пал Палыч показал мне листочек, сделанная синим грифелем надпись пересекала его по диагонали: «Дача напротив дачи Евтушенко Забор Дерево Калитка».
Поразительно, но мы сразу нашли… Забор, дерево, калитка… Озеро, облако, башня… Ночь, улица, фонарь… Что еще?
Красич оказался чаровник и остряк, поил малагой и кьянти, забрал у меня рукопись и обещал через неделю позвонить.
– Вы думаете, возьмет?
– Я его уговорю. Пусть сначала прочитает. В некотором смысле он мне обязан своим процветанием: совершенно случайно я устроил ему сделку века.
Глава IV
Будильник затренькал без четверти девять. Я встала, раздернула шторы, выглянула в окно. На улице, в тусклом, едва зарождающемся свечении позднего зимнего рассвета, чуть закручиваясь на лету, шел снег. Начиналось новогоднее утро.
В обед объявился Пал Палыч с поздравлениями и культурной программой.
– Вы не хотите сходить на Васильеву? В «Ленком»? Новогоднее представление. У меня два билета.
– Хочу. Но, к сожалению, не могу. Ко мне приезжают родители. С шампанским, «Птичьим молоком» и авоськой мандаринов. Так что я пас… Предложите Мише – может, он пойдет…
– Я не хочу с Мишей! – расстроился Пал Палыч. – Я хочу с вами.
За что люблю зиму – так это за мандарины.
На Новый год мне в подарок достался ситцевый кухонный фартук.
Миша: – Я очень люблю шить для девочек. И вообще я всегда хотел быть девочкой.
А я вот наоборот – ловлю себя на том, что когда в уме придумываю диалоги, то говорю за мужчину.
Сама я шить так и не научилась: на курсах кройки и шитья продержалась не больше недели.
Занятия вела томная дама в изукрашенном люрексом фиолетовом свитере и в облаке неизменного «Амариджа».
– Мулине, девочки, – проникновенным голосом рассказывала она, рассекая воздух классной комнаты бордовым маникюром, – происходит от слова мулевать. То есть рисовать.
На Васильеву я все-таки попала: Пал Палыч поменял билет на пятое число. Весь спектакль он сопел мне в шею, а после вызвался проводить. Я не возражала – вечерами в Ясеневе даже стреляют. Палыч благополучно доставил меня до подъезда и у дверей сказал следующее:
– Возможно, я покажусь вам нескромным, но не могли бы вы угостить меня чашкой чая?
Нет, нет и нет. Тем более, что Миши нет дома. Сказать ему, что у меня нет заварки?
– После того как вы от меня уезжаете, я весь день думаю о вас и болею. А мне завтра нужно работать.
– Но, Лерочка! Пустите хотя бы позвонить!
– Извините, что не прибрано. Совсем замоталась! Времени просто в обрез. Сегодня вот была дилемма: или покрасить волосы, или убраться в квартире. Успеваю – только что-то одно, на выбор. И решила: то, что я плохо выгляжу, увидят пять человек, а то, что дома бардак, – один. То есть Миша. Но он остался у родителей. А пришли вы. Так что все равно получается один.
– Да, с математикой у вас все в порядке.
– Зато с русским проблемы: пять раз подряд слово «что» – это же моветон!
– Послушайте. Я придумала. Мы вас усыновим. А что? Миша согласен…
Разве где-нибудь сказано, что усыновлять можно только детей?
– Ну ладно… Уже поздно. Пойду стелить постель.
– Вы хорошо подумали?
– Две.
– А теперь?
– Мне реагировать?
На ночь Пал Палыч рассказал мне о том, что давно, быть может, два года назад – тогда мы были едва знакомы, – напившись, он затосковал. Вспомнив, что я вроде бы живу в Ясеневе, он сел в метро и поехал; там долго бродил по перрону – но меня не было. Тогда он вернулся и, переходя на свою линию на Новокузнецкой, увидел…
– Меня? – разволновавшись, спрашиваю я.
– Нет, не вас. Я увидел, что на скамейке лежит какая-то женщина, а вокруг суетятся люди. Мне почему-то стало ясно, что она умирает. Я подошел. Это была моя бывшая соседка по коммуналке в Мерзляковском – я жил там несколько лет.
В пользу того, что это не она, был один-единственный аргумент: другое пальто. Но ведь пятнадцать лет прошло. Хотя, когда мы с ней были соседями, пальто у нее было только одно. Она очень много пила. Вы, Лерочка, кстати, тоже очень много пьете.
После его рассказа у меня было такое чувство, будто бы я избежала смертельной опасности.
– Вы думаете, я много проживу?
– Лерочка, в вашем возрасте все так говорят, и живут до восьмидесяти девяти.
– А то я иногда смотрю на свою руку. Или ногу. И вижу, что она мертва.
– Ну что мне с вами делать…
– Я часто разговариваю с вами. Мысленно. А это плохо.
– Наконец-то я увижу хваленый рассвет из вашего окна.
– Да, смотрите сюда. В створку буфета, он в ней отражается. Так лучше видно.
Пал Палыч сел писать про меня роман. Я, честно говоря, не знала, как к этому отнестись.
– Но ведь я тоже пишу про себя!
– Ну и прекрасно. Вы пишете свое, я – свое.
– Может, тогда нам стоит объединиться?
– Нет, дорогая, я не Ильф и Петров. Я не смогу.
– Но может, попробуем?
– Может, когда-нибудь и попробуем…
Конечно, остроумно дать главной героине имя Валентина, в то время как ее прототип (меня то есть) зовут Валерия. Правильно, чего далеко ходить. Пруст вон тоже называл своих баб мужскими именами: Жильберта, Альбертина, Андре…
Назвал бы, если уж на то пошло, хоть Александра… Как красиво: Саша! Ну, или Кира, на худой конец. Да мало ли имен…
Он пишет про девочку, которая рассказывает ему свои истории. Как училась в университете, как ходила замуж и как разводилась, как за ней ухаживали мужчины и как ей нравились женщины. Она рассказывает о своей бабушке и о том, как ее обижали старшие сестры. Как одноклассницы воровали в раздевалке сменку и как родители в целях наказания уже не вспомнить за что порвали билет на кремлевскую елку.
Она рассказывает и рассказывает, оттачивая житейские сказки за чашкой эспрессо или бокалом мартини. После пятого пересказа они отшлифованы так, что становятся притчами. А он, автор, передает их от ее лица.
И все они сводятся к тому, как она, в сущности, одинока.
Бег этот по узкому кругу, но, тем не менее, автор, переходя со своей спутницей из кофейни в кофейню, – за вечер они посещают не менее трех, – охотится за этими байками. А получается, что за ней. А она ускользает, и ускользает, и ускользает…
Через день они встречаются снова: она постоянно голодная – свидание как-никак назначено в ресторации.
Но мои истории в его изложении становились вульгарными – а не тревожными, как мне бы хотелось.
Он их зачитывал: ничего интересного.
Все люди одиноки. А что касается половинок – Платон гениально надул человечество.
Фрагмент из опуса Пал Палыча:
«…Только спьяну можно потащиться в Ясенево и битый час встречать поезда, ожидая невозможного, не зная даже, к какому из дальних, теряющихся в дымке сознания выходов она качнется в своем длинном пальто, рассекая воздух тяжелой коклюшкой зонта…»
Зарабатывает Пал Палыч немного. А я вытворяю вот что:
– А давайте еще во-он в тот ресторанчик зайдем..
– Лерочка, у меня всего сто рублей осталось!
– Что же вы так плохо подготовились?
Или:
– У вас деньги есть?
– Нет.
– Так займите.
– Пожалей старика, ты его разоришь, – заметил Миша.
– Я гусеница, я объедаю его, как молодую зелень.
– Скажи лучше, как горькую кору!
Вчера на даче Мишиного папы пережила экзистенциальный опыт.
– Пойдем чай пить! – позвал утром Миша.
Это вниз, значит. А мне совершенно не хочется вставать.
– Принеси сюда…
– Чего носить-то? Кухня есть. Пойдем.
– Сил нет.
– Давай я тебя понесу.
– Мы вдвоем не пройдем… – Факт, лестница узкая, как трап, и неудобная.
– Пройдем.
Миша берет меня на руки, и вот мы стоим над ступеньками. Он, конечно, не сможет спуститься со мною. С высоты смотрю вниз, на кафельный кухонный пол. Это длится мгновение.
– Да, не пролезем, пожалуй, – констатирует Миша, но все еще держит меня над люком. И вдруг мне мерещится: он разжимает руки, и я лечу. А он говорит мне сверху: «Ты же хотела на кухню – ну вот ты и внизу».
Я представила, как сверху выглядело бы мое тело.
Это длится мгновенье. Миша осторожно ставит меня на пол и спускается из мансарды за чаем.
Что, собственно, можно сказать… Вниз – это цель, а средство может быть каким угодно. Я подумала, что ничего не смогла бы ему возразить, ведь я действительно: а) хотела чаю; б) не хотела идти сама.
Принесла с рынка льняное масло – а оно горькое. В контексте прочих масел бутылочка кажется дорогой – пятьдесят рублей за пол-литра, но поскольку есть это нельзя, переводим в разряд косметики и получаем огромную бутыль массажного масла и/или средства для укрепления волос всего за каких-то несчастных полтора доллара.
Опять целый вечер ходила с Пал Палычем по заведениям и выкармливала из него деньги.
Кафе в доме архитектора Баженова, подвал с крашеными красно-коричневой краской покатыми сводами.
– Смотрите! Мы как внутри вывернутого наизнанку пасхального яйца, сваренного в луковой шелухе…
– Лерочка, фу!
Пал Палыч вызвонил за компанию хабалистого бородача по фамилии Ложкин; тот изводил официантку. Когда девчонка отошла, я на примере решительных действий Таньки Ниловой, она по молодости бегала с подносами, рассказала, что бывает с теми, кто неправильно себя ведет в общепите.
– Она что, опрокинула на голову тарелку?
– Нет, всего лишь украсила креветками в майонезе лацканы пиджака – со словами «я тоже их терпеть не могу!».
Подействовало. Ложкин поутих. Еще раз зарвется, скажу:
– Помните, как я спасла вам пиджак?
– Вы соблюдаете пост? – спросил, изучая меню, Пал Палыч, потому что была Страстная.
– Я… ну… внутри себя… – выкрутилась я и тут же придумала стихотворение:
Я царь – я раб, я червь – я бог!
О, все внутри тебя!
Вот скоро Пасха – так не ем
внутри себя сосиски я
и там же крашу яйца.
– Хороший стих, только печатать такое нельзя, – огорчил меня Палыч.
– Извините, я отойду.
В туалете я разговаривала со своим отражением:
– Петровская, ты зачем съела гамбургер? Не ешь гамбургеры.
Никогда больше не ешь гамбургеры.
Даже полгамбургера.
А то превратишься в говяжью котлету.
Ты уже котлета.
Петровская, вырви.
А ну быра иди и вытошни гамбургер.
Тебе шьют новое платье.
Узкое и приталенное, между прочим..
Ну, и чего мы ждем?!
– Сегодня я живу один. – Сказал Пал Палыч, когда мы вместе шли до метро, возвращаясь из ресторана. – Мои все на даче. Поехали ко мне? Купим мартини, вы же любите. Я покажу вам свой новый рассказ…
Но я испугалась, что на стенах будут висеть мои фотографии, и не поехала.
– Не пропадайте!
– Это без вас я пропаду!
Мы прощаемся на Третьяковке. Все еще чувствуя спиной пятно его взгляда, я стараюсь как можно скорее проскочить гребенку турникетов и смешаться с толпой.
Роман Пал Палыча вышел в самом начале лета.
Мы прочитали его всей семьей, усмехнулись, а мой зонт, который и в самом деле был зонтом-тростью, с тех пор получил обиходное название «коклюшка».
– Нашел смутный объект желания, – сказала мама. – Тоже мне Бунюэль.
– Лера, возьмите зонт, сегодня дождь обещали.
– Коклюшку? – машинально переспросила я. Пал Палыч покраснел.
Мне стало как-то нехорошо.
Этого он мне не простил.
Но моя книга была уже в типографии.
Глава V
Желание проросло из меня, как мандрагора из семени висельника.
Я набираю номер карандашом: только что накрасила ногти.
– Затосковала темной тоской, – сообщаю Пал Палычу. – Это, наверное, писательская тоска. Сегодня у нас на ужин картофель фри и портер. Приезжайте, лучше всего, думаю, к девяти.
– У нас – это у кого?
– У нас с вами…
– Я занят.
– У вас влюбленность уже прошла, а у меня только начинается…
– Как вы сказали?
– Шутка. Бестактная злая шутка, отрепетированная дома перед зеркалом.
– То, что вы собираетесь сейчас сделать, – не от влюбленности, как вы соизволили выразиться, а от скуки.
А я и не собираюсь. Как раз хотела доказать себе, что на самом-то деле ничего и не собираюсь.
Желания приходят и уходят.
– Тогда расскажите мне что-нибудь на ночь, – прошу я.
– И вы мне.
– Договорились.
Любимая история дедушки:
Блокадный Ленинград. Некая мама водит трехлетнего мальчика в сад, пешком, на другой конец города. Зима. Они долго идут по улицам. На пути тут и там попадаются трупы – убирать некому. Мальчик уже знает их всех наизусть и помнит, кто где лежит. Некоторые покойники кажутся ему хорошими и добрыми, а некоторые – плохими и злыми, и, каждый раз, приближаясь к какому-нибудь злому, он просит маму обойти это место. И тогда они идут другой дорогой.
Всю ночь я проплакала, под утро мне снилось, что я кого-то убила, короче, на следующий день вид у меня был ни к черту.
– Что с тобой? – спросил Миша, вернувшись утром с «Мосфильма».
– Меня Пал Палыч обидел.
– Бедненькая… А ты с ним не водись.
– Не могу…
Люблю ли я Пал Палыча? О да. Но странною любовью. То есть по-своему. Если перевести на человеческий язык, это значит, что по каким-то причинам одному нравится мучить другого. Как заниматься по вторникам верховой ездой или играть в гольф.
Может ли человек прожить без гольфа? Конечно, может. Но чем тогда занять вторник?
Миша:
– Знаешь, почему Пал Палыч хромает?
– Почему?
– Потому что у него копытца в ботинках. Старый фавн!
Наш фавн все гоняется за молодыми нимфами. Вчера звонил Ниловой: «Я вас напечатаю, я вас напечатаю…»
Нилова мне:
– Он как вообще, нормальный человек?
– Нормальный. Поводит тебя сначала по ресторанам…
– Да? Он что, навязчивый? Приставать не будет? А то у меня муж ревнивый.
– Да нет… не будет, наверное…
– Так в чем проблема-то?
– А ни в чем…
И все же – в чем проблема-то?! В чем?
А меж тем мы вчера напились, и ночью Миша занимал любовью мое бесчувственное тело, а у меня все мешалось в сознании, и я представляла, что это не Миша, а Пал Палыч.
Ну как это понимать?
– Да не расстраивайся ты так! – сказала Нилова. – По-моему, тебе просто надо отдохнуть от всех твоих мужиков. Хочешь, поехали ко мне на дачу в Старую Руссу…
– Спасибо, – поблагодарила я верную Нилову и отказалась: – Боюсь, не получится. В воскресенье мы уезжаем в Нижний Новгород. Миха опять выставляется. Уже билеты купили.
Поезд идет очень медленно, и это завораживает. Я сижу у окна и смотрю на поля. Взгляд скользит по равнинам колосьев; косогоры с кулисами темных дубовых лесов… Я что-то придумываю… почти что невольно… Миша листает «Справочник редактора» Гиленсона – взяли от скуки в дорогу.
И я уже чувствовала рождение фразы, но тут, господи боже, Михаил, который до этого упорно и меланхолично молчал, вдруг, ни с того ни с сего, дернул меня за рукав.
– А ты знаешь, что у слова «верстка» общий корень со словом «верстак»? В переводе с немецкого – «рабочее место».
– Не-а, не знаю, – ответила я и опять повернулась к окну. Но та нерожденная фраза – уже почти что родившись – так и увязла в ореоле слова с навязчивым немелодичным «ёрст», напоминающим звук, издаваемый при чистке фаянса жестким ершом.
Я прочитала потом «Справочник редактора» – и точно знаю, что там этой глупости нет.
Миша сказал это просто так, от себя…
– Но ты знаешь, Лерочка, – пожаловалась Нилова, – у твоего Пал Палыча были такие грустные глаза, когда он меня провожал! Как будто сейчас заплачет.
– Да ладно тебе, я второй год на нем ужинаю.
– Нет, я так не могу…
На именины Пал Палыч прислал мне открытку.
Я замечаю: хвостик у буквы «В» в моем имени на конверте обведен несколько раз. В этом месте рука, надписывающая конверт, остановилась. Он задумался. Он думал что-то обо мне…
Но почерк так неразборчив, что непонятно, что там написано, в этой открытке: то ли тебя нельзя не любить, то ли тебе нельзя не любить.
А я-то думала, мы с ним на «вы».
Нет уж, позвольте мне эту роскошь. Цветаева, между прочим, собственного мужа на «вы» называла.
Если сидеть нога на ногу, большой палец правой ноги попадает точно по кнопке выключения компьютера.
Пропала вся моя ночная работа.
Миша:
– А знаешь, почему твои книги перестали продаваться?
– Почему?
– Потому что Палыч уехал.
– Ну и что?
– А кто, ты думаешь, их покупает?
– Ты полагаешь, он?
– Ну а кому они еще, по-твоему, нужны?
– Что он, больной, что ли? На фига ему столько?
– Как на фига – из любви к тебе… Какой жестокий.
Уж мне эти крейцеровы страсти!
– Не обижайся. Человеку, чтобы видеть себя со всех сторон, необходимо как минимум два зеркала. Особенно женщине.
Зазвонил телефон. Трубку снял Миша.
– А она не может сейчас разговаривать. У нее рот занят. Она вам перезвонит, когда мы закончим.
Ну как он мог сказать такую грубость…
Значит, это был Пал Палыч. И, скорее всего, он больше не позвонит.
Боже, думаю я, вот если б любовь могла быть такой же сильной и страстной, как хамство!
– Теперь я буду покупать тебе пиццу.
– Я ее не люблю.
– Все равно. Должен же кто-то это делать.
– Лучше бы ты унитаз починил! Можешь сделать так, чтобы вода в бачке не бежала?
– А надо просто с любовью потянуть за ручку, – научил Миша.
Никак не получается смывать с любовью. Течет вода и течет.
А слово Миша сдержал, принес из пиццерии большую «маргариту». Я откусила румяный край коржа, но тесто запеклось до жесткой корочки, и я поцарапала нёбо.
– Бромкамфору и три настойки боярышника, – говорю я аптекарше. Она узнает меня, укоризненно смотрит – в настойке семьдесят градусов, – но все равно продает. В следующий раз скажу: «тинктура гратеги». А все потому, что я очень молодо выгляжу, а может быть, к тому же еще и глупо. Продавщицы, медсестры и прочие чужие тетки всегда принимают меня за подростка. Вчера пришлось показывать паспорт, чтобы купить бутылку портвейна.
Чувствую себя ужасно подавленной, все это мне очень мешает. Хотя современному человеку все-таки проще, чем героям эпохи сентиментализма: можно прийти в аптеку и сказать: «Бромкамфору!» – и ты живешь и поешь, и бес спит.
– Не пей больше бромкамфору, – попросил Миша. – Она очень вредная. Плохо влияет на периферическое кровообращение и центральную нервную систему. Бром связывает ионы натрия в клетках, в результате чего образуется соль натрий хлор, известная как поваренная. А если связать весь натрий в организме, мышцы перестанут сокращаться и человек не сможет двигаться. Это in vitro, конечно, но все равно – чтоб ты знала. Пей лучше валерьянку. И вообще – нашла из-за чего расстраиваться.
Глава VI
Вечером Палыч все-таки перезвонил.
– А вы мне сегодня приснились – представляете? Вас убили. Ножом. Крови не было, но вы упали и умерли у меня на руках. Я только хотел узнать, как вы себя чувствуете. У вас ничего не случилось?
– Сожалею, но у меня нет даже насморка…
Ах, поганый язык!
Я же хотела с ним помириться…
– Вы не хотите пройтись после работы? И я хочу. Давайте встретимся на «Тургеневской».
– Во сколько?
Девушке ненакрашенной ехать к Пал Палычу – это абсурд! Час на выбор цвета лица, полтора на дорогу… Раньше восьми не получится.
– Сегодня вечером меня не будет. Деловая встреча.
Миша: ну-ну.
Усмешка. Извивающаяся усмешка.
– Да ладно тебе, – говорю. – Я его и раньше-то не любила. А теперь и совсем разлюбила.
Я вымылась, надела новые трусики в сеточку (Миша, конечно, съязвил, что ими можно креветок ловить), выпила кофе, накрасилась самой яркой помадой и ушла.
Но, не успев пройти и ста метров, услышала крики. Кричал Миша. С ним случилась истерика.
С улицы я видела, как он выбрасывает из окна какие-то бумаги и, словно пьяный, вопит на весь двор:
– Эта рукопись
достойна быть издана
лишь в переплете из ветра-а-а!
Один из листков долетел до меня. Это была моя новая повесть.
– Ты пишешь гнусный пасквиль!
На улице пахло дождем и мокрой собачьей шерстью. Достоевский бы написал, что взгляд у меня был тогда нехорош. Раз. Два. Три. Берем себя в руки.
– Что ты орешь, как Джельсомино!
– Все! С меня хватит! – надрывался Миша. – Можешь убираться к своему Палычу!
Но убираться мне не пришлось. Когда я на следующий день вернулась из редакции, ни Миши, ни его вещей в доме не было.
Одни пустые полки.
Да ладно, – успокаивала я себя, – подумаешь, муж ушел. Вот если бы дети умерли – тогда другое дело…
Как говорит папа, иногда в жизни бывают такие моменты, когда, чтобы остаться на месте, нужно бежать в два раза быстрее.
Мое сознание чисто и прозрачно, как ванна, наполненная водой.
Ну вот. Облизав толкушку, я наконец-то села ужинать.
Что происходит?..
Сами собой падают и разбиваются чашки…
Вчера в метро увидела девочку, похожую на Мишу, и чуть не грохнулась в обморок. Боковым зрением мне почудилось, что это он, но это была всего лишь прекрасная незнакомка с очень бледным лицом.
И я вдруг вспомнила свою приятельницу Нану Виташвили. Она мне как-то: Петровская, так ты – рыжая! (А это у меня на самом деле крашеные темные волосы отросли, а то, что под ними выросло натуральное, яв лечебных целях – каждую неделю хной.) Я говорю: ну да. Не стану же на весь филфак объяснять. А Нана все свое: ах, голубые глаза, рыжие волосы, светлая кожа! Мой любимый ирландский тип! Ты, наверное, никогда не загораешь? А я – вот смотри! – и показывает какие-то белые полосы на загорелом запястье.
– Что это? – говорю.
– Пальцы. Вчера сидели с парнем на бульваре, и он держал меня за руку. Полчаса всего просидели…
«Дикая собака Динго»! Мысль о сходстве сюжетов увлекает меня – и я больше не думаю о Мише.
Но до сих пор – когда увижу кого-нибудь, хоть чем-то похожего на него, у меня начинает кружиться голова.
Ни с одним человеком мы не можем по-настоящему расстаться.
Ми-ша! Где, ты, Ми-ша-а!
Сама не знаю, зачем набрала его номер.
«Одну минуту», – сказала Мишина мама. Мне было слышно, как они переговариваются у телефона. «Кто это?» – спросил Миша. «Деушка ккая-то звонит…» – небрежно, проглатывая буквы, ответила его мама.
– Ты страшный человек, – сказал на прощание Миша.
– Почему?
– Для вас, писателей, люди – не больше чем песок истории.
– Это не совсем так… – начала было я, но он уже положил трубку.
– Здесь надо вставить «Потерявши, плачем», – посоветовал Пал Палыч.
– А первую часть фразы не надо?
– Не надо!
– Ну хорошо.
Потерявши, плачем.
– Послушайте, а если они где-нибудь случайно увидят вашу книгу?
– Кто?
– Ваши родители…
– А они не ходят в книжные магазины.
Но какая удача для начинающей писательницы! Пал Палыч пригласил поужинать в Клубе писателей в обществе генерального директора Объединенных издательств.
Я красила ресницы, завивала челку и представляла, как он скажет: «Хорошо выглядите».
– Это чтобы не заболеть, – отвечу я тогда. Нет, не так. Скажу: «Это от отчаяния».
Когда я уже собралась выходить, увидела из окна огромную черную тучу – и взяла зонт.
А потом так и шла с коклюшкой в руке, как дура: весь вечер было ясно.
Думала, будет дождь, а это по небу кралась, наползала ранняя осенняя темень.
На улице непролазная грязь, и я пробираюсь, приподнимая полы пальто, как фрейлина кринолин. У меня густые локоны, стоившие бессонной ночи в бигуди, высоченные шпильки и новая шляпка.
– Какая у вас прекрасная шляпка!
– Дурнушкам все время приходится отвлекать внимание от своего лица.
Моя некрасота доканывает меня.
Красич пришел с супругой; вероятно, поэтому они опоздали.
Но вот наконец-то все в сборе. Мы сидели за столиком – справа Палыч, напротив чета Красичей, – и я пыталась заразиться от этих небожителей удачливостью и везением.
– УЛеры тут очередной шедевр готов… Повесть. О современной жсизни. Может, вас заинтересует? Про будни издательства детской литературы. Гротеск, колоритные персонажи: начальник Чижопин, бухгалтер Узьминична… Одни имена чего стоят. И любовная линия есть, как без этого…
…Лезу в сумку за рукописью.
Когда я вытаскивала из ридикюля, забитого до отказа, свою толстенную папку, Пал Палыч, сидевший рядом со мной, заметил мелькнувшие среди книг и косметики старые стоптанные кеды. Он задержал на них взгляд, потом посмотрел на мои шпильки.
– Простите, можно вас на минуточку? Мы забыли позвонить Ниловой.
– Ниловой? – удивился Пал Палыч.
– Ну да.
– Мы сейчас придем, – сказала я Красичу, и мы вышли в фойе.
– Никому никогда не рассказывайте о том, что вы сейчас видели.
Но встреча была испорчена.
Оказалось, что я не умею пользоваться ножом и вилкой. Окорочок приземлился прямо на брюки директора Объединенных издательств.
Желто-красные автоматы с презервативами в туалетных комнатах ресторанов так нахально, так ярко и нагло напоминают об одиночестве.
К черту! Домой и креслокачаться!
В шесть утра я проснулась, поняла, что у меня ангина, и заплакала.
В девять позвонит Пал Палыч.
А я ему скажу: «Я чувствую себя такой несчастной, что даже вас мне не хочется видеть».
Точность – вежливость королей. Тут Палыч своего не упустит. Телефон вздрогнул и разразился руладой ровно в девять ноль-ноль:
– Живы? И слава Богу! – И короткие гудки.
Я даже сказать ничего не успела. Ничего себе, думаю. Ну как это называется?
– Я вам специально тогда позвонил, думаю: интересно, вставит в свои клочки или нет?
Ах ты, гад!
Что делает женщина, когда ей плохо? Ходит по магазинам.
И тогда я выпила панадол и отправилась поглазеть на витрины. В «Подарках» ничего хорошего не было. Хозяйственный оказался на учете. В булочной от сладкого запаха леденцов опять захотелось плакать.
В «Коврах» я сделала, наконец, покупку. Носовой платок. Папа потом смеялся.
С Мишей мы не виделись полгода (на самом деле – два месяца). Иногда я придумываю какой-нибудь повод, чтобы ему позвонить, но вообще такое со мной случается редко.
А сегодня опять не выдержала.
– Приезжай ко мне в гости! Нарежем сыр веером, посмотрим Вермеера… – от неуверенности я рифмую на ходу. Глупо… Но первое, что в голову пришло.
– Не Вермеера, а Вермера.
– В моем альбоме написано: «Вермеера».
– Выкини его в помойку, свой альбом!
Опять все закончилось склокой.
Мне снился сон.
Я стою в самом длинном и гулком коридоре филфака. За окнами темень, все уже разошлись, но я кого-то жду. В руках у меня буханка черного хлеба, и я, то ли от голода, то ли от скуки, отламываю по кусочку и ем. Наконец из дальних дверей выглядывает Миша и просит меня здесь не стоять, а подождать его в сквере.
Я выхожу, сажусь на скамейку напротив главного входа. Вскоре Миша показывается на крыльце, сбегает вниз по ступеням…
Я поднимаюсь, распахиваю руки навстречу. Мы бросаемся друг другу в объятия, валимся наземь, катимся по траве. Я хочу поцеловать его, но не могу. Еще раз пытаюсь – и не могу.
Потому что во рту у меня недожеванный черный хлеб.
Когда человек уходит, проблема не в том, что его больше нет, – а в том, чтобы вылюбить его из себя.
Радужное кружево моего сна безвозвратно похерено.
Просыпаюсь от грохота, железного жуткого лязга, гул нарастает, звук отдает во всем теле, заползает в руки и ноги, вибрирует, ввинчивается в мозг, фонтаном рассыпается в черепе. Что это?!!
Я открыла глаза.
Была конечная станция, и баба, толстая метрополитеновская баба в красном картузе, лупила ручным семафором по поручню, чтобы меня разбудить.
Ноль на улице, ноль – по Цельсию и по Реомюру… Конец ноября – и вдруг оттепель. Обувь приходится густо намазывать кремом. Чернеют сырые бульвары. Оттаивают стены, лестницы подземных переходов, тропинки и крыши. И я, я тоже понемногу оттаиваю.
Сегодня видела Мишу под ручку с незнакомой девушкой.
Я смотрю на язычок галстука, который ветром перебросило ему за плечо – как флажок… Сверкают подошвами его новые черные «ллойды» – мы покупали их вместе в универмаге «Москва».
Они удаляются.
Я тут ни при чем. Миша ушел по своим причинам. Миша ушел к бабе. Только и всего.
Выпила коньяку, закусила сушеным бананом. Красота! Определенно, жизнь налаживается. Одиночество – это почти полет. А то, что мы называем тоска, – на самом деле не ужасно, а прекрасно.
Теперь надо позвонить родителям.
– Как успехи? – поинтересовался папа.
– В понедельник уезжаю во Францию. На два месяца.
– Откуда деньги?
– Получила премию.
– Какую?
– Имени Моцарта.
– Я думал, ты бросила заниматься… А почему Моцарта? У него разве есть фортепианные произведения?
– Есть. Переложенные. – (Про двадцать семь концертов мы умолчим – сам виноват, что не знает.) – Ария Папагено из «Волшебной флейты». В первом классе музыкальной школы проходят. Помнишь, я играла? Ладно, шучу. Конкурс потому, что юбилейный год.
– Что исполняла?
– Прелюдии Шопена.
– Что ж, молодец… Хвалю. Не забудь позвонить, когда вернешься.
На гонорар за предисловие к антологии анонимных произведений можно было купить небольшое ожерелье от Картье.
Но я им распорядилась иначе: в понедельник я собрала чемоданы и уехала к Ниловой в Старую Руссу.
Она давно меня приглашала.
И вот ясность утра. Тонкий запах духов – травяные, холодные, резкие; остро оточенный грифель карандаша, и бумага – свежа и чиста, сладко пахнет. Рассеивается вчерашняя жуть, выжигается голубоватыми солнечными лучами.
К городу подступили ужасные холода: декабрь, Варвара, термометр лопнул на улице. Луна второй день в ледовитом зловещем сиянии, прозрачный сиреневый круг с красноватой каемкой, называемый гало, в нем она – как зрачок в глазном яблоке; дым из труб стелется в воздухе, кутает крыши, не идет вверх столбом. В город пришли холода…
Я открыла тетрадь и записала в дневнике число.
…Сегодня мне снова приснилось, что у меня ярко-красный маникюр и что я учу французский язык.
…Снова приснилось, что у меня маникюр ярко-красного цвета и я учу французский язык.
Какую же фразу выбрать?..
POST SCRIPTUM
– Неправда, я все придумала, – сказала я.
– А вот и не все! – возразил Миша. – И это, между прочим, нечестно. Подумают еще, что я непорядочный человек.
– Ну, может, и не все. Может, половину.
– Тогда правду пиши одним цветом, а неправду другим.
– Думаешь?
– Да-да-да, – оживился Пал Палыч. – Я тоже хотел предложить нечто подобное. Ни к чему нам лишние пересуды. Сейчас, конечно, не пятидесятые – но все-таки я, слава Богу, не совсем пока еще забыт светским обществом…. Миша молодец. Это хорошая мысль: то, что было на самом деле, автор пишет, скажем, обычным шрифтом, а то, чего не было, – курсивом. Или наоборот, это как вам понравится. Словом – вперед!
Короче, так я и поступила.