А рассказать тебе сказку?.. — страница 9 из 29

Рассказывают, будто император Николай Первый, получив на балу известие о революции, скомандовал браво: «Седлайте коней, господа! Во Франции объявлена республика!» Но сохранились сведения и о «невнятных восклицаниях», которые в смятении издавал государь, и об испуге царской фамилии, и о том, что у канцлера Нессельроде при докладе выпала из рук бумага с парижскими новостями.

Царь полагал, что история подвластна его приказам. Царским словом привык он пресекать споры ученых: устанавливал даты, давал единственную оценку событиям, наделял славой и бесчестьем деятелей прошлого. Но мировая история вдруг обошлась без его указаний. Это его раздражало и гневало. На всякий случай он «отверг с негодованием» «нелепые и безрассудные» слухи о возможной отмене крепостного права. Но втайне предупредил приближенных: и в России могут наступить потрясения, надо обращать бдительное внимание на собственный край.

Царь не смог «запретить» революцию на Западе, но решил сделать русскую границу неприступной для революции.

Профессор истории Сергей Михайлович Соловьев грустно пошутил: «Нам, русским ученым, достанется за эту революцию!»

В каждом слове, напечатанном типографской машиной, власти выискивали «сомнительный дух» и «вредные намеки».

Ученый писал о брюхоногих слизняках и называл, как водится, животных по-латыни, — его обвиняли в презрении к родному языку и ненависти к отечеству. Другой исследовал болезни картофеля, — в этом усматривали намек на несовершенное общественное устройство России.

«Панический страх овладел умами», — записал в дневнике современник.

Казалось, скоро вовсе запретят книги. Министр народного просвещения заявил в сердцах: «Скорей бы прекратилась эта русская литература. Я тогда буду спать спокойно». Попечитель Петербургского университета Мусин-Пушкин требовал «совсем вывести романы в России, чтобы никто не читал романов». Брат царя, великий князь Михаил Павлович, изрек как-то, что питает отвращение ко всем журналам и журналистам.

Поговаривали о закрытии университетов. Число студентов приказано было сократить.

— На что они, студенты, только бедность да баррикады!

Царь объяснил: Европа бунтует по причине безверия; Россия, слава богу, проживет одним православием, без наук и искусства. Охранители «порядка» твердили, что революции происходят от физиков, астрономов, поэтов.

Грановский писал Герцену за границу: «Деспотизм громко говорит, что он не может ужиться с просвещением».

На Грановского сыпались доносы. Жандармы то и дело собирали о нем справки. Московский митрополит Филарет вызвал Грановского к себе, кричал на него, требовал ответить, почему Грановский не упоминает «руки бога» в истории. Филарет, должно быть, считал, что он тоже имеет право приказывать истории.

Осенью тревожного 1848 года прикатил в Москву министр народного просвещения Уваров. Министр говорил, что мечтает отодвинуть Россию на пятьдесят лет назад, тогда он умрет спокойно. Кажется, и министр видел себя «двигателем» истории. Уваров предлагал «умножать, где только можно, умственные плотины». Вот он и приехал в Москву — проверять университет и возводить плотины уму.

В парадном мундире, увешанный крестами и звездами, Уваров появлялся на лекциях. Профессора на негнущихся ногах тяжело взбирались на кафедру, читали сдавленными голосами, задыхаясь от волнения. Министр приятно и сдержанно кивал головой, после каждой лекции громко рассуждал об услышанном и о науке вообще. Министр полагал, что он, как человек государственный, знает нечто такое, чего не могут знать ученые, и потому имеет право смело судить с любой науке.

Уварову были представлены самые способные студенты, — он пожелал видеть «смену». Студенты тоже читали перед министром лекции, он приятно кивал им головой и громко рассуждал.

Афанасьев оказался в числе самых способных. Судя по всему, его собирались оставить при университете. Друзья весело пророчили: «Быть тебе, Александр, профессором!»

Вот Александр Афанасьев торопливо поднимается на кафедру, с которой читали его наставники, с которой ему самому читать, если станет профессором. Оступился — плохая примета. В аудитории тишина, никто не засмеялся.

Лекция называлась: «Краткий очерк общественной жизни русских в три последние столетия допетровского периода».

В дневнике Афанасьев записал, что тема лекции — о влиянии самодержавия на развитие уголовного права.

Афанасьев раскладывает на столе листки с подробным планом лекции. Стол гладко отполирован ладонями и локтями четырех поколений профессоров. Афанасьев поднимает глаза. Слушатели на скамьях сидят плотно. Кто-то в углу аудитории быстро и несмело помахал Афанасьеву рукой, — он не разобрал кто. Прямо перед ним украшенный, как рождественская елка, улыбается министр. Пора начинать.

В дружеском кругу Афанасьев — говорун и шутник, но выступать публично не любит: робеет.

Он стоит на кафедре, легонько поглаживает ладонью стол. Очень тихо, все ждут. Решается судьба.

Афанасьев вздыхает, резко, будто ныряет, склоняется к столу, окунает нос в листки. Говорит не воодушевленно, однако спокойно и деловито. Постепенно он выпрямляется, откладывает в сторону листки. План лекции ясен ему совершенно. Память услужливо, как на ладони, подает нужные мысли и примеры.

Он не замечает, как министр перестает кивать.

Афанасьев заканчивает, хотя и без должного подъема, но бодро.

Министр не вполне доволен лекцией; улыбаясь, он делает замечания.

Однако этот странный студент, вместо того чтобы поклониться и с готовностью слушать, отвечает! Да еще и не согласен, стоит на своем, вступает в спор.

Афанасьев совершенно не умеет ковать свое счастье: в лекции не выровнял свои взгляды с казенными, к тому же (по собственным Афанасьева словам) «не догадался тотчас же согласиться» с министром.

Уваров подымается с кресел и со сдержанной приятностью в лице покидает аудиторию. Университетское начальство спешит следом.

Через пять минут в коридоре профессор Шевырев объявит лекцию Афанасьева вредной, отыщет в ней «намеки», «крамольные идеи». Спустя несколько дней Афанасьева назовут в печати «представителем новых воззрений на русскую историю». Это тоже обвинение.

Афанасьев собирает свои листки, кладет в портфель. Спускается с кафедры, на которую больше не взойдет.

Нигде не оступился.


Уроки, уроки

Начинается сказка «Поди туда — не знаю куда, принеси то — не знаю что».

Афанасьев по студенческой привычке просыпается на рассвете, но спешить некуда. Не для Афанасьева отпирает старик солдат университетские двери. Неодобрение министра — замок крепкий.

Университетское начальство вынесло решение окончившего курс Афанасьева при науке не оставлять. Оказывается, можно кивком сановной головы отставить человека от науки.

Отец зовет домой — обещает пристроить в Воронеже.

Афанасьев думает об отце: старик уже, а все бегает по сумрачным судебным палатам, ведет долгие чужие дела, — кому-то вздумалось оттягать у соседа кусок землицы, кого-то надули при дележе богатого дядюшкиного наследства. Стоило четыре года слушать Грановского и Соловьева, залетать мыслями в седую старину, заучивать, наслаждаясь, живые и точные строки летописей, чтобы всю жизнь ублажать потом прихоть самодура-землевладельца, алчность жиреющих наследничков.

Стоило четыре года читать Белинского и Герцена, чтобы творить науку, угодную министру народного просвещения!

Афанасьев не сожалеет, что не обласкал его улыбкой министр. Умение дорожить собой не покидает Афанасьева.

Царь из сказки отсылал прочь добра молодца — «Поди туда — не знаю куда, принеси то — не знаю что» — и думал: пропадет добрый молодец. Но добрый молодец находил неведомые царю пути-дороги и отыскивал то, чего не знал царь.

Стопы книг окружают небольшой стол, как крепостные стены. Книги высятся башнями на двух некрашеных табуретах. Книги расставлены на подоконнике и почти наглухо замуровали и без того темное оконце. На скудные средства, присылаемые отцом, Афанасьев собирает библиотеку. Но в комнатенке, которую он снимает, шкафа нет.

Афанасьев медленно одевается, со вздохом оглядывая свой костюм. Мундир студенческий поносился, выцвел, — хорошего жалования, с которого собирался Афанасьев заказать себе новый сюртук, пока не предвидится.

Перед маленьким настенным зеркальцем, но не глядя в него, Афанасьев тоскливо надевает фуражку. Уходить от книг неохота. Но надо искать «не знаю что» — искать какую-нибудь службу, где можно сменить старую студенческую фуражку на новую, чиновничью.

Пока есть только уроки в частном пансионе; Афанасьев преподает там русскую историю и литературу. Директор пансиона француз Эннес не очень доволен молодым учителем: в классе на его уроках слишком вольно, нет должного порядка и строгости. Недавно приезжал правительственный инспектор и потребовал для просмотра лучшие сочинения, — у Афанасьева хватило ума представить инспектору сочинение Сергея Боткина «Исследование о происхождении водки, называемой Ерофеичем». Инспектор даже поперхнулся от недоумения, а учитель стал горячо доказывать, что исследование очень серьезное и обстоятельное и к тому же написано прекрасным языком. Эннес потом долго выговаривал Афанасьеву, сверля его затаившимися под густыми бровями жесткими зелеными глазами. Но директор дорожил учителями, которые стоили ему дешево.

Афанасьев не любит эти уроки, хотя относился к ним серьезно, составил далее для пансионеров записки по русской истории. Но озорные юноши, заполняющие класс, кажутся ему скорее товарищами, чем учениками. Он охотно беседует с ними о том, что его самого занимает, делится мыслями, научными розысками, но взять тон строгого наставника, вдалбливать в головы ученикам определенные истины, вдалбливания которых требует господин Эннес, никак не может.

…Недавно Афанасьев встретил Сергея Боткина на Девичьем поле. Накануне по городу расклеены были афиши, что какие-то заезжие мосье и мадам поднимутся в небо на воздушном шаре. Народу собралась тьма, билеты все расхватаны, однако воздухоплаватели лететь испугались. Шар пустили без пассажиров. Зрители рассвирепели, стали кричать, свистеть, в сердцах разнесли ограду. Явилась полиция, начала хватать правых и виноватых. Афанасьев с трудом выбрался из толпы и тут увидел Боткина. Сергей стоял чуть в стороне и, щуря близорукие глаза, с интересом рассматривал прои