А. Разумовский: Ночной император — страница 5 из 11

Фавор! Фавор!

I

Еще в день переворота, перебираясь из своего старого дома в Зимний дворец, Елизавета была встречена долго не смолкавшими криками:

— Виват!

— Виват!..

Ближе и громче всех кричали Преображенские гренадеры. Многих она знала в лицо. Имена других подсказывал Алексей, не доверивший никому переезд пресветлой императрицы. Она под славные крики вопрошала:

— Чем наградить вас, дети мои?

Просьба была одна, единогласная:

— Просим великой награды!..

— …все мы!..

— …быть, матушка, капитаном нашей роты!

Как было отказать? Ко всем званиям, в един день свалившимся на нее, прибавилось и это. Елизавета, и без того любившая мужские костюмы, тут же заказала и Преображенский мундир.

Вскоре представился и случай покрасоваться перед своей именной ротой. Снова громовое «Виват!». Единственно, что кольнуло восторженное сердце, — отсутствие Алексея. Он держался поодаль, на приличном такому случаю расстоянии. Гневно поманила его пальцем:

— Мой любезный господарь! Мой гоф-интендант! Мой камергер, наконец! Почему оставил свою государыню?

Алексей скромно ответствовал:

— Негоже штатскому человеку сопровождать генерала.

Все правильно: сержант преображенцев равнялся армейскому подполковнику, а капитан роты был полным генералом. Она женским сердцем поняла смущение своего господаря.

— Быть по сему! Так говаривал мой батюшка.

Больше на этот час она ничего не сказала, но к вечеру последовал именной Указ:

— «Понеже во время вступления нашего на всероссийский родительский наш престол полки нашей лейб-гвардии, а особливо гренадерская рота Преображенского полка, нам ревностную свою верность так показали…»

Тут при написании Указа возникла некоторая заминка, пришлось даже попридержать слишком скорую руку своего кабинет-секретаря:

— Погоди, шустер больно.

Как же любезного своего друга привязать к матери-командирше?

— «Понеже особливую ревность нам показал бывший на тот час наш гоф-интендант Алексей Григорьевич Разумовский…»

Все так. Ревность. И зело особливая!

Но чин?

Не в сержанты же его!

— «…Якоже мы в том благодарны есть Господу Богу, подателю всех благ, за неизреченную его милость к нам…»

Оставалось кабинет-секретарю приписать:

— «Возвести Алексея Григорьевича Разумовского в чин поручика гренадерской роты Преображенского полка».

Это было как раз то, что нужно. И ростом, и красотой, и статностью «друг любезный» вполне выходил в гренадеры, а звание поручика-преображенца равнялось генерал-майорскому.

Она срочно вызвала «друга любезного» в свои апартаменты. Известно, и раньше никто не мог понять, где кончался будуар и начиналась приемная зала. Принимали везде, где было настроение. Так повелось еще при матушке Екатерине. Так же при Анне Иоанновне и при Анне Леопольдовне. А уж при ней-то, «свет Елизавет»? Приятно на себя со стороны посмотреть глазами восторженного Алексея. Нарочно не снимала Преображенский мундир.

— Какова я, друг любезный?

Ответил как на плацу:

— Прямо-таки мать-командирша! Генеральша по всем статьям!

Она милостиво приказала:

— Значит, быть и генералу здесь же. В час машкерада, мой друг.

— Мундир не успеют сшить!

— Тогда не быть тебе генералом. Ступай.

На счастье, машкерад начинался о третьем часу ночи. Шестеро портных трудились — кому рукав, кому пола, а кому и пуговицы золоченые. Маску, прикрывавшую глаза, уже камер-лакей сотворил. Елизавета самовластной рукой и маску сдернула:

— Так-то лучше. Изрядно потрудились. Теперь вижу — генерал! Но у генерала и адъютант должен быть.

Как раз проходил мимо, изгибаясь в изящном поклоне, расфранченный испанец.

— Чем не адъютант? Хорош!

— Верно, государыня: хорош-пригож, на словеса гож… но как бы я этому испанцу снова рукав не оторвал…

Елизавета вспомнила давнее, шутку приняла, но пальчиком строго погрозила:

— Смотри, шалун-генерал! А как я осержусь? Поелику вирши мне добрые потребны. Сама-то я забыла, как их пишут. А мой учитель Кантемир в Париже. Негоже отрывать посланника для писания виршей, испанец Сумароков сподручнее. Надо беднягу хоть сладкоголосьем усладить…

Алексей знал, о ком хлопоты. О чем виршесплетения…

Где-то на Камчатке погибал сержант-преображенец Шубин. Велено было его вернуть. Как можно ослушаться! Алексей только высказал сомнение:

— Найдут ли слушателя виршей? Не одна ведь зима сибирская прошла…

— До сего мне нет дела, господин поручик! Вот первое поручение; займись самолично.

На приказ следовало отвечать одним словом:

— Слушаюсь.

Но сколько же за ним хлопот крылось! Шубин, как выяснилось, был сослан Анной Иоанновной под другой фамилией. Перебирать всех — за год не перебрать. Решено было искать по возрасту да по росту Преображенскому. Дело верное: отзовется на царскую милость.

Однако ж сержанту Шубину далеко было ехать. Камчатка все-таки.

Поговорили да и забыли. До времени.

Дела, дела звали. И здесь, в Петербурге, милость подавай!

Уже 30 ноября, всего-то несколько дней спустя, состоялось первое в это царствование торжество. Особое. В честь великого родителя императрицы. Орденский праздник Андрея Первозванного. После литургии в придворной церкви императрица самолично воздела ордена троим генерал-аншефам: Румянцеву, Чернышеву и Левашову. Кавалеры прежнего, малого двора цесаревны, Петр и Александр Шуваловы, Воронцов и, конечно, Разумовский, сделаны действительными камергерами большого двора. При последнем объявлении был тихий шепоток:

— Чего еще изволите, мой самый молодой камергер?

И тихий ответ:

— Вашей вечной молодости, государыня.

— Молодости не помешает и тебе, камергер. А ну как я увлекусь?..

Была в этих словах истинная правда: сколько блестящих отпрысков, графьев и князьев, в гвардейских полках! Всех надо было благодарить — и все ответно благодарили императрицу. И было за что: одним солдатам на Преображенский полк выдано двенадцать тысяч рублей. А там — семеновцы, измайловцы, конногвардейцы. Но, конечно, особая честь гренадерской роте: она получила название лейб-кампании. Даже рядовые удостоились деревенек и потомственного дворянства с надписью на гербе: «За ревность и верность». А ведь были и такие, как адъютант Грюнштейн, сын саксонского крещеного еврея, которому пожаловали 927 душ. Каково!

Свои деревеньки Алексей Разумовский уже перестал считать. Гостилицы, конечно, на особом, ласковом счету, но благости являлись и в других пригородах Петербурга, и в Подмосковье, и, что особенно хорошо, в Малороссии. Само собой, в Черниговской губернии. Мать камергера и потомственного дворянина — не могла же теперь держать винный шинок?

С таким наказом и отправил Алексей очередного фурьера.

II

Фурьер прискакал весь в пыли с ног до головы. Он хоть и был из казаков, но эти места не знал. Долго плутал по окрестностям. Расспросы мало что давали. Разумовские?.. Да не, нема таких. Кто-то надоумил:

— Можа, Розумиха?..

Может, может! Он гонял лошадей как оглашенный. Великую честь следовало с великим тщанием и оправдать. Письмо за личной подписью Государыни. На прощание и друг императрицы — о Господи, да он же знает, что за друг! — камергер Алексей Разумовский потрепал по плечу и попросил — попроси-ил ведь! — скажи, мол, матушке: пускай бросает свой шинок, у нее теперь своя деревенька будет, понял? Как не понять, шановный пан! Свой брат, хохол, панскую вежливость не забыл. А и всего-то — армейский поручик…

Алексей Разумовский задумался.

— Нет, негоже, чтоб к матери камергера приезжал поручик. Полковник? Я попрошу государыню, надеюсь, не откажет. Деревеньки, деньги — все будет в лучшем виде, полковник. Государыня в письме пишет, но и на словах объясните: пусть мать собирается в Москву. На коронование, да! Вы понимаете всю важность поручения, полковник?

— Понимаю, ваше сиятельство. Но позвольте уточнить: сейчас или чуть погодя везти матушку?

Опять было о чем подумать. Не его же личная коронация…

— Чуток погодя. По другому, высочайшему приглашению. Тебе надлежит лишь приготовить мать к этой поездке.

Крепкая рука еще раз потрепала рукав армейского мундира, на котором еще не было полковничьих отличий. Ну, да ведь не дурак, сообразит. В дороге приоденется.

Как мог поручик, сразу ставший полковником, пренебречь таким доверием! Он чистил и приводил себя в порядок в Чернигове, дочищал в Козельце, драил всю походную сбрую до самых Лемешков. Маленько прояснялось, где следует искать Наталью Демьяновну. Встречные хохлы чесали заросшие потылицы и размышляли:

— Хтось? Бувал нехто Розум, казак дьяблый. И шо? Помер Розум от горилки. Розумиха?.. Ды она в шинке. Гарная у нее горилка! Сам, добрый пан, попробуй. А яще лучше — и нас угости…

Да разве всех встречных хохлов наугощаешь! Он дальше гнал лошадей. Пожалуй, вот это и есть — шинок?..

Как и положено, резво выскочил из кареты, треуголкой обмел носки пропыленных ботфортов. Ничего с ней, с пылью здешней, не сделаешь. Хоть всего себя метлой мети!

Шинкарка дело свое знала, сама из дверей при виде гостя выскочила. Немолодая, но все еще румяная хохлушка. В плахте[8] красно-зеленой, в каком-то татарском тюрбане. Сапожки козловые, знай ваших и наших! По всему видать, шинок приносил доход.

— Наталья Демьяновна?

— Яна самая, — смело отвечала, уже привыкла к обхождению с офицерами проезжими.

— Вам личное послание от сына и при нем письмо государыни…

Дополнение она пропустила мимо ушей, а основное схватила:

— Сынуля?! — Аж зазвенели стеклярусы ожерелья. — Як жа ён?

Фурьер немного обиделся за пренебрежение к письму государыни, но что возьмешь с шинкарки! Она свое:

— Сынуля, надо ж… Благодарствую, шановный пан. Прошу до нашего стола.

Фурьер откашляться от пыли не успел, как уже сидел на лавке, застланной лучшим гостевым ковром. Подавали ему пить да есть сразу четыре дивчины, не считая самой шинкарки. Он все наказы перезабыл, одно твердил:

— Невест-то сколько у вас!..

— А як жа, — лукаво отвечала шинкарка. — Любую в жинки выбирай…

— Вот возьму и выберу! — соглашался посланец, засыпая, — и от усталости, и от вина очень даже хорошего.

Надо же, восемьсот верст проскакать до этого Богом забытого шинка… Хотя забытого ли? Уж больно хорошо его здесь привечали. Сколько-то раз просыпался, снова укладывался спать, все твердя про невест… да и спал ли когда?.. Трое дочек всегда рядом крутились да какая-то племянница… значит, племянница камергера?.. Все у него в голове круговертью шло. Он сознавал, что не передал еще из наказов чего-то важного, но ведь не последний же день? Вот так подорожный шинок! Добрые вина в его чару лились. Он открывал левый глаз — венгерское, кое-как правый — ей-богу, не французское ли шипит?.. В Петербурге, несмотря на свою малость, все-таки видывал виды. Ах, хозяюшка-шинкарка!

— А что? — созревал он для какого-то более трезвого решения. — Вот возьму да и оженюсь! Вот с вашего соизволения, Наталья Демьяновна…

— С соизволения сынка, Алексея Григорьевича, — поправляла его хозяйка.

— Камергера моего любимого?.. — уже не знал удержу посланец, совершенно опьяненный видом четырех невест. — У Алексея Григорьевича и руки испрошу! Разве он откажет своему полковнику?.. Да, тещица дражайшая! — смелел он все больше. — Я теперь полковник. Полков…

Так и засыпал, не договорив.

А под его храп Наталья Демьяновна думала: «Ну и дурня же мне сынок прислал! Як мой покойный Розум…»

Но в думах ее, по прошествии стольких лет, было доброе всепрощение.

III

По возвращении в Петербург новоиспеченный полковник доложил все как следует. Его шалопайства Алексей Разумовский не заметил. Да ему и не до расспросов было: новая напасть в этот же день на голову свалилась. Сержант Шубин! Собственной своей драной персоной…

Как ни далека была Камчатка, а вести о перемене царствования по легкому зимнему пути и туда дошли. Как бы предчувствуя изменение в своей судьбе, сержант Шубин без всякого разрешения навстречу своим вестям пустился. Известно, дорога-то единственная, на полпути доброго гонца встретил. Так что невообразимо быстро и в Петербурге оказался.

Алексей только что обжился в отведенном для него крыле громоздкого, скрипящего деревом Зимнего дворца. Вход, разумеется, был отдельный. Боковое крыльцо, обрамленное резными, пожухлыми столбушками, никому не бросалось в глаза. Столбушки, когда-то крашенные корабельной охрой, выцвели первозданно, из чего можно было заключить: давненько не бывало пожаров. Дерево есть дерево: одинаково горят и царские дворцы, и распоследние чухонские хижины. Дворцы-то даже пожарче: масляной краской напитаны. Но вот же — Бог миловал. Пережила невская сосна и болезненные стоны Анны Иоанновны, и зверски красивого полюбовника Бирона, и кроличий страх диковатой Анны Леопольдовны и вот досталась в наследство, на тридцать-то третьем году, развеселой дочери Петра Великого. Елизавета, как только хозяйкой вошла в эти старые стены, пригрозила: «Сожгу… по бревнышку раскатаю! Каменный дворец потребен». Но пока было не до камня: с первых же дней очередная шведская война навязалась, суды-пересуды над немцами, всеми этими Минихами, Остерманами и Левенвольдами, да и самой-то пожить надо? Нет, камень оставался пока в нежных мечтаниях. «Бр-р, свет Алешенька! Когда уж сырость эта клятая окончится?..» — вот и все, дальше того дело не шло.

Дворец Зимний вязали из такого количества срубов, так путали-опутывали переходами, коридорами и коридорчиками, сенями и сенцами, крыльцами и крылечками, что никто бы не взял на себя смелость сказать: «Ага, я вот с закрытыми глазами весь дворец обойду!» Не только с закрытыми — и с полыми, открытыми глазищами путались люди по бесчисленным переходам. Что с того, что срубы и снутри и снаружи были обшиты отменным тесом, где сосной, где березой карельской, а где и дубом, — скрипело, шаталось, постанывало не вечное же деревье. Страх Божий! Сколько гнева здесь по углам затаилось, сколько крови пролилось! Всяк всякого подслушивал и подглядывал. Алексей не дальше как вчера за шкапами обнаружил еще одну потайную дверцу; думал, на царскую половину, ан нет — в темную клеть, без окон и дальнейших дверей. Един и выход — в подвал, по гнилым, осклизлым ступеням. Велел служке посветить, но тот с животным страхом взмолился:

— Ваше сиятельство! Не отягчайте мою память!..

Служка был старый. Указывая на вбитые в стену крюки, качал оседелой головой. Сообразив, что все это значит, Алексей велел заколотить злополучную дверцу и сверху еще ковром завесить. Вроде бы других дверей больше не было, кроме входной, с бокового крыльца.

Каково же было его удивление, когда, встав поутру — не рано после вчерашнего-то картежа, — он обнаружил в одном из кресел дремавшего незнакомого человека. Первым желанием было — схватить за шиворот и выкинуть к порогу, а там уж дальше слуги наддадут. Вторым — крикнуть: «Ванька? Раззява!..» Но гость незваный, заслышав сердитое кряхтенье, безбоязненно приподнял голову и, вставая, в знак приветствия слегка склонил ее. Вежливо ль, невежливо — понимай как знаешь.

— Сержант Шубин, — отметая всякие вопросы, шепеляво, еле различимо назвался он.

— Та-ак… — все понял Алексей. — Как ты попал сюда? Где Ванька?..

— Не ругайте швейцара, Алексей Григорьевич. Я оттуда вышел, — махнул он рукой на дверь, которая вела в покои императрицы.

— Как? Ты посмел беспокоить?..

— Не посмел. И не обеспокоил. Мой взвод когда-то охранял этот дворец, я каждую ступеньку здесь знаю. Там есть дверь, которая выводит в дровяник. Истопники пользовались… и не только истопники! Золоченые мундиры стены сей тропы фалдами отирали. Не доводилось посчитать, сколько фрейлин, горничных и прочего женского люда обреталось на той половине, — снова махнул он рукой, на которой, как заметил Алексей, и всего-то два пальца оставались. — Да и на этой половине… — как-то загадочно усмехнулся. — Не изволите знать — здесь некоторое время цесаревна Елизавета обреталась, пока ее злодейка Аннушка, опять же по наущению Бирона, не изгнала на окраину Петербурга, поскольку заподозрила…

— Довольно! — хоть и с трудом поняв его шепелявую речь, отрезал Алексей. — Смотри, как остатки языка я тебе не окоротил!

— Да куда уж короче?.. — ощерился он большим, страшным ртом, в котором не было ни единого зуба, а вместо языка перекатывался багровый, зарубцованный желвак. — Не отрастают, как видите, языки…

Они все еще стояли. Даже при своем немалом росте Алексей отметил: сержант был чуток повыше. И это при том, что жизнь уже успела пригорбить его. Конечно, не страх заявлял о себе — любопытство: человек с того света!

— Ладно, сержант, — понял он, что надо делать. — Как бы там ни было, ты гость мой. А гостя следует для начала угостить, потом уже о житье-бытье расспрашивать. Как я думаю, обойдемся мы без слуг?

— Правильно думаете, Алексей Григорьевич. Еще надо крепко посоветоваться — стоит ли беспокоить государыню.

— Да, да… — Он выглянул в прихожую. — Ванька? Спишь, раззява? Никого ко мне не пускать. Скажешь — в отъезде. Понял?

Понял ли, нет ли дежуривший в прихожей ражий оболтус, но Алексей на всякий случай крюк на дверь накинул. Дело-то выходило нешуточное.

Само собой, наряду с буфетной был у него и комнатный поставец. Проще сказать, настенный шкапчик, о трех полицах всего, но не пустой же. Он собрал, что там нашлось, и с запозданием кивнул сержанту:

— Да ты раздевайся. У меня, как видишь, хорошо натоплено.

Сержант скинул на спинку дивана затрапезный полушубок, крытый сукенцом какого-то неопределенного, ветхого цвета, и оказался в довольно чистом зеленом кафтане.

— Надеялся на прощение. Берег. Зачем?..

Нечего было отвечать. Алексей наполнил кубки до краев, так что на столешницу расплескалось.

— С возвращением, сержант.

— С твоим фавором, поручик. — Шубин кинул прежний, безбоязненный взгляд.

Алексей пожалел его, не прикрикнул. Зачем унижать и без того униженного мужика. Ему ведь не больше тридцати, а уже старик стариком. Только прежняя гвардейская выправка и держит.

— Так скажи, дружище, с чем пожаловал?

— Милости искать. Милосердия. Мы, Шубины, старого дворянского рода, хоть и обеднели сейчас совсем. Отец с матерью умерли, сестры нищенками по свету разбрелись, а я, само собой, и дворянства лишен. Как ты думаешь, Алексей Григорьевич, зачем государыня повелела отыскать меня?

Жутко было смотреть на его породистое, но иссохшее, беззубое лицо. Даже когда он молчал, не ворочал обрубленным желваком.

— О том лучше знать самой государыне, — ничего иного и не мог ответить Алексей.

— И я так думаю. Но раз вышло повеление, надо его исполнять. За тем и к тебе пришел, Алексей Григорьевич. Как можно без доклада! Сделай милость, уведоми государыню. Захочет лицезреть несчастного, не ею обиженного, — упаду к ногам, ну, а не захочет — на то ее царская воля…

Час от часу не легче! Вот еще заботушка свалилась…

— Ладно, сержант. Дворец сплетнями полнится, но я попрошу доверенную горничную, чтоб государыня, как откушает кофе, изволила меня самого без свидетелей принять. А посему — не будем усердствовать, — кивнул на серебряный кувшин, уже наполовину опорожненный. — Поздно встает государыня, однако ж…

Хотел сказать — пора. Не сказал!

Был Алексей уже полуодет: в легком домашнем кафтане, хотя и без парика. Собственные волосы париком служили.

С этого входа доступа до государыни пришлым людям не было. Он мог и в таком виде предстать пред ясные очи, но парик все-таки натянул на себя. Неизвестно еще, под какое настроение попадешь.

Ему на этот час везло: во второй же комнате ухватил за рукав пробегавшую Фруську:

— Шпионишь, голуба?

— Как можно, Алексей Григорьевич? — ужаснулась нарочито.

— Ладно, ладно. Государыня встала?

— Кофе кушают. Одеваются опять же…

— Я не буду мешать. Тем более и сам-то не очень одет. Выбери время и шепни государыне: дело наисерьезнейшее есть… Да не ором, не ором: шепотком.

— А то я не знаю, Алексей Григорьевич, — маленько даже обиделась горничная. — Все будет исполнено в лучшем виде.

Он пришлепнул ее по шелковому, теплому сарафану и, уже не слушая игривые, как водится, охи, вернулся к сержанту Шубину.

— Ну, маленько еще посидим. Не усердствуя, однако.

Но это «маленько» все-таки обернулось двумя долгими часами…

Вдруг дверь с шумом распахнулась — и крупным, скорым шагом вошла Елизавета. Одна, без своей женской свиты.

— В чем дело, Алексей Григорьевич? К чему такие тайны, чтоб меня нервировать…

Она не сразу признала Шубина, хотя он сейчас же вскочил из-за стола и бросился к ее ногам.

— Ты… Шубеня?!

Алексей деликатно поклонился:

— Не изволите меня отпустить, государыня?

Она вроде только сейчас заметила:

— А как ты думаешь… дурень недогадливый?

Он еще раз поклонился и вышел в свою дверь.

Думал, что запоздалое свидание надолго затянется, но и полчаса не прошло, как в прихожую выглянул заплаканный сержант Шубин: только и мог, что шевельнуть своим желваком:

— Ту… да!..

Алексей из своей прихожей бросился обратно.

Елизавета сидела в кресле, бессильно уронив на ладони красивую, благородную голову, сейчас будто пощипанную коршуном. Алексей не смел беспокоить, безмолвно стоял напротив. Уже по опыту знал: в такие минуты горя ли, гнева ли лучше не трогать. Она не шевелилась. Не государыня, не самодержавная повелительница — просто сильно разобиженная, потерявшая всякое соображение баба. При виде ее такой жалость заливала душу. Ради чего, ради кого?!

Наконец она, вопреки себе же, легко и порывисто вскинулась в кресле и протянула руки, как бы прося о помощи, Алексей подхватил эти беспомощные сейчас руки, чуть покрепче взял, под локоток, и повел ее во внутренние покои.

Там уже толпились, конечно, фрейлины и горничные. Елизавета очнулась, гневно отмахнула всех платочком: как ветром сдуло! Осталась одна, Фруська. Она не дрогнула и пред ожесточенным взглядом своей повелительницы, по-хозяйски взяла ее под другой локоток.

Так они с Алексеем довели ее обходным путем до дверей будуара. Тут только Елизавета и подала голос:

— Не уходи далеко…

Алексей склонился, не смея идти дальше. И принесла же нелегкая этого сержанта! Он забыл, что не по своей воле прибыл опальный сержант — все по приказу государыни.

Шубин прочитал его мысли:

— Разве посмел бы я самовольно?

Какая воля в таких делах… Алексей и свою-то крепость душевную в этот злосчастный день растерял. Самое главное, не знал, что делать с сержантом.

— Государыня не отдавала тебе никаких приказаний?

— Нет, Алексей Григорьевич… — едва можно было разобрать его слова.

Серебряный кувшин так и торчал на столе. Алексей плюхнулся в кресло, где еще недавно сидела Елизавета, и наполнил кубки… да ведь до половины только.

— А-ать твою, Ванька! — грохнул кубок о пол.

На шум-гром прибежал не только Ванька, но и камердинер Никифор: без слов подхватил кубок — и уже через пару минут возвратился с подносом, на котором кубок был другой, малахитовый, недавно в целом сервизе преподнесенный уральским заводчиком Акинфием Демидовым. Алексей и пред государыней расхваливал этого уральца. Так что предусмотрительность верного камердинера смягчила гнев, придала мыслям необходимую сообразительность.

— Вот что, Никифор, в соседней комнате приготовь для нашего гостя все, что нужно для умыванья и отдыха. Да платье, платье подбери.

Подумалось с некоторой завистью, что собственное его платье, пожалуй, будет маловато для Преображенского верзилы. Ну, да Никифор что-нибудь сообразит.

— Я не думаю, сержант, что тебе следует сейчас уходить. Вот успокоится государыня…

— Да, да, прежде всего ее спокойствие!

Алексею не понравилось слишком праведное утверждение сержанта. Он допил свой кубок и решил порвать ненужное компанейство:

— Ступай в свою комнату. Никифор проведет. Если потребуешься, позовем.

Судя по всему, сержанту не хотелось прерывать застольную беседу, но возразить он не посмел.

По его уходе Алексей завалился на диван, поставленный спинкой к плотной бархатной шторе, где была кровать. Глаза, устремленные в потолок, пусты; душа — тем более. Что же это получается? Так вот его и будут преследовать прошлые видения? Ни права, ни повода роптать у него не было: знал же, знал он — не только о сержанте Шубине, но и о многом другом… Неуж его будут спрашивать — призывать ли, нет ли прошлые тени! Уж совсем некстати вспомнилась чухонка Айна. Он давно ее не видал, новый управляющий сплавил ее куда-то с глаз долой, то ли в теплицы, то ли на скотный двор. Но доходили слухи: она вроде родила кого-то… Говорят, чухонки что крольчихи, потомство метают походя. Не зря же, сколько их ни бьют, а порода не уменьшается. Уж на что Петр Великий лихо воевал, чуть не до Стокгольма дошел — ан и теперь не сидится им по своим болотам да скалам. Опять и новой государыне войска в обход Финского залива посылай! Мало он, поручик лейб-кампании, по-армейски — генерал, военными делами интересовался, да ведь уши не заткнешь. По всем гостиным трезвон. Пока зима, стоят лагерями против друг друга да грабят и без того пограбленную Финляндию. Чухна? По хохлацкой своей фанаберии он и эстов, и шведов, и финнов, и немцев, пожалуй, — всех под одну гребенку стриг. Ишь, не имется им на границах!

Вот так: расстроился от сержанта Шубина, а кончил все теми же немцами. Что ему до них? Судная троица — генералы Ушаков да Трубецкой да князь Михайло Голицын — главных-то, Остермана, Миниха и прочих, приговорила к четвертованию и колесованию, но добрейшая государыня в последний момент, когда Остерман уже лежал на плахе, помиловала, кого в Березов, кого в Пелым разослала. А велика ли разница между Остерманом и тем же Шубиным?..

Соображение это и самого ошарашило. Он ведь понимал: судьба сержанта Шубина интересует Елизавету больше, чем судьба снятого с плахи Остермана!

И не ошибся: час ли, два ли спустя хитрой лиской юркнула к нему вездесущая Фруська и по своему державному праву запричитала:

— Полеживаешь? А тебя государыня призывает…

Алексей привел себя в порядок и поспешил на зов. В приемной зале была уже не зареванная баба — решительная и немногословная повелительница.

— Алексей Григорьевич, — указала пером на соседнее кресло, — выполнишь ли ты мое поручение?

— Государыня!..

— Ладно уж, как ты меня зовешь?

— Моя господыня!

— Вот так-то лучше. Господом данная. А потому Господом и прошу… Прошу! Так, Алексей. Расквитайся ты, друг мой любезный, с сержантом Шубиным. — Она вздохнула, помолчала. — Я подписала Указ о пожаловании ему майорского звания и возвращении дворянства. Это немало. Но служить, не говоря о гвардии, и в армейском полку ему негоже. Какой он теперь вояка… Значит, отцовская деревенька возле Александровской слободы. Жалую еще поместье в Нижегородской губернии… чтоб подальше, подальше, мой друг. Вот ты и займись этим. Въезд в столицы ему не возбраняется… но лучше, чтоб в своей деревеньке сидел. Не стар еще, авось оженится, с приданым-то…

— Все будет исполнено в лучшем виде, моя господыня.

— Твоя, твоя, чего уж… Неуж не обеспокоился?

Алексей припал к руке, в которой нервно подрагивало заляпанное чернилом перо. Шибко писала Елизавета именной Указ, даже без кабинет-секретаря. Он достал платок и потер пятнышко очернелое.

— Ах ты шалун!

— Шалун, господынюшка… но вечно и рабски покорный!

— Ну-ну, и без того верю. Ступай. Вечером договорим…

Алексей припал к другой руке, чтоб уже без обиды, и отступил к дверям на свою половину.

Как раз вовремя: робко, но по служебному праву просунулся из приемной личный секретарь Елизаветы и возвестил:

— Французский посланник маркиз де ла Шетарди! Прикажете принять, ваше императорское величество?

— Да уж куда денешься! — еще успел расслышать Алексей.

Этот двадцатишестилетний хлыщ мало что посланник французского короля — он еще и воздыхатель у российского трона.

«Не жизнь, а сплошное коханство», — усмехнулся Алексей, озабоченный не столько французским маркизом, сколько российским сержантом.

Шубина надо было спровадить тихо и незаметно. Да и наказать — чего там, деликатно приказать! — чтобы остаток язычины покрепче держал за зубами.

Царская милость, она же не вечная.

IV

Дело 25 ноября 1741 года следовало скрепить основательнее. Елизавета понимала: она хоть и дочь Петра Великого, но ведь жив еще малютка-император Иоанн Антонович — как ни верти, а внук Петра. Всю Брауншвейгскую фамилию, включая малютку, его мать Анну Леопольдовну, его отца Антона-Ульриха и прочих родичей, не пуская и в Ригу, спровадили на Север… и все же, все же?..

Этим и объяснялось скоропалительное решение — вызвать себе в наследники племянника Петра, герцога Голштинского. Как-никак отпрыск той же крови, петровской. Кто теперь посмеет ее упрекнуть в узурпаторстве? Мало, сама она законная дочь, так по закону же родовому и наследство свое определяет.

Наиболее ретивые головы предлагали даже обвенчать тетку и племянника, чтоб уж окончательно скрепить устои российского трона.

Тетке шел тридцать третий год, племяннику — тринадцатый…

Алексей видел, что от всех этих переворотных дел, а особливо от досужих советов, Елизавета теряет голову. Еще в самом начале их сожительства он дал себе слово не лезть в царские дела; но больно было смотреть на озабоченное, даже похудевшее чело своей господыни. Даже к нарядам стала равнодушна, а уж это совсем не в ее привычках. Вот он и вздумал учить императрицу, забыв в своем рвении, что характер-то у нее ой-ей-ей, отцовский!

В минуту откровенности, в минуту ночную, осторожно, но все ж напомнил:

— Моя господынюшка-императрица? Власть твоя от батюшки Великого да от Бога, и все же… как люди посмотрят? Шепчутся людцы на улицах, что ты…

— Что-о?.. — вскинулась она и без короны золотом блеснувшей головой. — Договаривай… оговаривай и ты, пастух несчастный!

В своих Гостилицах — да полно, своих ли?! — Алексей часто простаивал пред портретом ее грозного батюшки. Что-то неотвратимо притягивало. Властность взгляда — или монаршая милость? Пожалуй, то и другое вместе. Вот такой же взгляд и ожег его сейчас кнутом палача. Как близко было от этого дворца до Дворцовой же площади, с ее черным помостом… Он видел, как на помост возводили людей повыше его чином: незаменимого политикана Остермана, покорителя Данцига фельдмаршала Миниха, других сановников бывшего двора. Что он по сравнению с ними! Истинно — пастух…

Руки сами собой вскинулись из широких рукавов шлафрока к глазам, да и уши широкими клещами прикрыли. Он же не видел, что плачет. И не понимал же ничего. Просто не знал, как плачут. Даже когда отец пускал в его бедовую голову топор, слез не было. Разве что обида смертельная… После которой он и убежал из дома. Навсегда!

Это вдруг и промелькнуло в голове. Он потер старый шрам и ощутил жгучий стыд.

— Верно, пастухом маю быти… А пастуху подобает хвосты волам крутить — не на бархатах же возлежать…

— Что-о еще?!

— Еще одно. Государыня-императрица: отпустите до хаты!

— В Гостилицы?

— В Хохляндию. До ридных Лемешек. До мати, государыня. Я понимаю, я все розумею… я ж Розум по рождению…

— Не Розум — Разумовский!

Голая огненная пятка саданула ему в лицо, безжалостно. Кака-ая в этом случае может быть жалость?

Он почувствовал себя совершенно беззащитным. Легкий шлафрок не спасал. Кака-ая защита?

— Главный гоф-интендант? Камергер?

Зачем ему какие-то чины перечисляют? И чьим это голосом?..

— Поручик лейб-кампании? При капитане-императрице?

Вопросы ли, камни ли падали на голову, даже и париком-то не защищенную?..

Пожалуй, камни. Вот и последний:

— Дурень!

Что ж он не прибьет окончательно?..

— Истинно, дурачок ты, Алешенька.

Установилось долгое ночное молчание. Час ли, два ли — не вечность ли целая! Кто считал.

— Неуж жизнь тебя обидела?!

Он отнял свои ладони от заплывших глаз. Отцовского секущего взгляда как не бывало! На алых шелках лежала красивая, роскошная… разнесчастная баба… У которой глаза полны были воробьиного, нежного сока; он так и брызгал из глубины, из-под орошенных ресниц. Право, такой он не видывал Елизавету!

— Опять господынюшка?

— Господом данная, Алешенька, Господом! Он еще даст, и повенчаемся!

— Как это можно, Лизанька?! Опомнись! Ты всем своим сановникам дала слово, что никогда не выйдешь замуж… и не будешь иметь детей… ненужных наследников?!

Да, было дело… Клялась под горячую руку. Права наследства и так спутались-перепутались; не от хорошей же жизни советуют тетку повенчать с племянником…

— Не жалей меня, Лизанька. Я и без того твой вечный раб!

— Вот именно. Не нужно мне еще одного раба! Кто помешает нам без огласки повенчаться?

Он ли целовал, его ли целовали — какая разница. Ночь-то уже к утру шла, даже долгая, зимняя ночь. За окном серело стыдливое петербургское утро.

— Мой грозный батюшка взял в жены литовку-крестьянку. Ай не достойна я батюшки?

— Достойна, господынюшка, еще как и достойна-то!

— Вот видишь. Ты казак — ай не казачка я? У меня ж батюшкины имения в твоей Малороссии. Они твои, Алешенька.

— Я не жадный, Лизанька.

— Знаю. Оттого и люблю тебя, дурачка. Как по-вашему полюбовница?

— Коханочка.

— О! Любо-то как! Кохаю! Кохаю!..

Утро уже давно в день перешло. Надо же, даже окно озолотилось. Солнце, никак?

— Видишь, Алешенька, сияет небушко.

— Вижу, Лизанька…

— Ступай к себе. Посплю, я маленько. В Сенат потом надо. О коронации будут толковать. Ой, Господи, хлопот-то сколько… Пожить не дадут.

Она уже спала на его руке. Тихо освободился, ничуть не потревожил. Легко, почти неслышно приложился искусанными губами к ее полураскрытым, но все равно маленьким, подбористым губкам… да как можно так говорить — устам!

Шлафрок не шуршал длинными полами, мягкие, бархатные туфли не издавали ни звука. Двери не скрипнули хорошо смазанными петлями. В самом деле, пора и ему поспать. На свою половину — домой… Ах, как славно приняли его обмятые пуховики! Что нужно казаку после такой ноченьки? Полусонной рукой нащупал серебряный кувшинчик да потушил все еще горевшее нутро. А уж потом-то — истинно баюшки! Ему в Сенат не идти…

V

С коронацией торопились, и не только обычно ленивая Елизавета. Давно ли было 25 ноября, уже на седьмой день следующего января Сенат постановил: быть коронации безотлагательно. А чтоб дело пуще шло, и сугубых ответчиков назначили: графа Семена Андреевича Салтыкова да Новогородского архиепископа Амвросия. Но ведь известно: Бог троицу любит. Как же обойтись без гоф-интенданта, к тому же и доверенного камергера? Так что когда Алексей Разумовский проспался, ему пришлось менять любимый шлафрок на золоченый камергерский камзол. С золотыми же ключами на фалдах — знак, что все двери для него открыты.

Не без вразумления же первого камергера — чтобы не обижать Воронцова, он таковым был назван чуть погодя, — не без его же подсказки решили заодно и русских промышленников поддержать. Ведь что такое коронация? Даже на первый случай было отпущено тридцать тысяч рублей. В чьи они руки попадут? «Парчи, бархаты, позументы, бахромы и все прочее покупать с русских фабрик в Москве и из рядов». Это к тому же добрый поклон в сторону государыни, которая начала свое царствование с изгнания иноземцев. «Для делания балдахинов отправить в Москву мастера и придворных мастериц». Как обойдешься без балдахинов? Ведь коронация назначалась на конец апреля, время неустойчивое; ну как головку государыни напечет аль дождем нежданным промочит? Бывает и снежок послепасхальный. «Триумфальные ворота строить первые в Земляном городе, на Тверской, под смотрением Московской губернской канцелярии из доходов губернии; вторые — в Китай-городе, у церкви Казанской Богородицы, под смотрением св. Синода из доходов коллегии Экономии; третьи — на Мясницкой, строить московскому купечеству на свое иждивение…»

Елизавета, не мешкая, стала собираться в древнюю свою столицу. И всего-то полтора месяца потребовалось на сборы! Право, гоф-интендант, позабыв про свое камергерство, похудел за хозяйственными хлопотами: нужно было собрать целый обоз. Мало, что все придворные, фрейлины и горничные, повара и пивовары, кондитеры и кофевары, истопники и ювелиры, парикмахеры и меховщики, придворные духовники и придворные — шуты, конюшие и кучера опять же; мало лейб-кампания, капитаном которой была сама Елизавета, а поручиком камергер Разумовский, — и остальная гвардия должна выйти на Московскую дорогу. Считай, половина северной столицы перебиралась в Первопрестольную. Восемьдесят тыщ! И люди все — особь статьи, не на ломовых же лошадях в такую дорогу.

Конечно, не все же на государев счет. Всякий уважающий себя чин собственный экипажный и хозяйственный обозик готовил. Но хватало и царских приготовлений. Коронация весной, а выезжать-то по зимнику предстояло. Да и не грозен Петр в своих ботфортах — душа-дочь пускалась в первое царское путешествие. Спасибо батюшке, вводя всякие новшества и изобретения, он и сани особые завел. Вестимо, не Италия — оснеженная Россия. По Петрову образцу и делались царские сани. Громадные, длиннющие, с утепленными кучерскими козлами и защищенными от ветра широкими запятками, на которых тоже кому-то ж надлежало стоять. А само нутро? Кибитка не кибитка, а хороший домок, поставленный на широкие дубовые полозья. Снаружи обит кожами, а изнутри бархатом и мехами, по днищу уставлен разными будуарными сундуками, которые днем служили скамьями для спутников императрицы, а на ночь, застланные пуховиками, превращались в удобные и теплые постели. Никак нельзя было замерзнуть в таком самодвижущемся домке. Он ко всему прочему и отапливался — за счет проложенных по бокам железных труб; сама печь заряжалась дровами с запяток, чтоб не беспокоить государыню. Понятно, на запятках и короб с отменным березовьем, и отменный же личный истопник: Василий Иванович Чулков, для государыни — Васенька. Всем остальным надлежало именовать его по имени-отчеству. Неукоснительно обогревал государыню в ее петербургских покоях, будет нести свою службу и в покоях московских, авось и в дороге не подкачает. Гоф-интендант имел с ним серьезную беседу:

— Скажи-ка, Василий Иванович, надежна ли дорожная печь?

— Как без надёги, Алексей Григорьевич: матушку-благодетельницу согревать надлежит.

— Знаю, знаю. А все ж поспрошать обязан: доверие-то какое.

— Доверием горжусь, как ничем другим на свете. Не извольте мне мешать, — даже разобиделся верный истопник.

Первый камергер, опять ставший гоф-интендантом, дружески потрепал его по плечу. Колдуй, колдуй над печкой, на меня не обижайся. Сам видишь, сколько хлопот.

В упряжь громадных саней предстояло поставить двенадцать лошадей. Их долгие дни тренировали, ставя под те же сани. Не шутка — двенадцать! В паре цугом. Одних вожжей сколько. Борейторы, кучера — они вместе с лошадьми обязаны слиться в единое целое. Да следом должна скакать еще пара подменных запряжек. Мало ли что случится в дороге. Если падет даже единая лошадь, главный крепежный валек просто снимут с санного крюка и, не дожидаясь, пока разберутся с этой упряжью, заведут со своим же вальком упряжь следующую, свежую. Дело пары минут — и снова свист бичей: э-э, гей-гей!..

Присвистни и ты заранее, гоф-интендант, камергерством своим не обольщайся. Целый штат конюхов и кучеров, не говоря уже о тридцати шести основных лошадях. Чтобы масть к масти — вороные, буланые да соловые. Не говоря о лошадях обозных, попроще. Хотя тоже тройками поедут, и возки должны быть крытые, чтоб не заморозить всех этих фрейлин да горничных.

Елизавета выехала из Петербурга 23 февраля. Сани неслись днем и ночью, осыпая дьявольскими искрами молчаливые деревни, в которых, наверное, крестились: «Свят! Свят!..» Никто ж заранее не предупреждал. Единственное, впереди скакали гвардейцы, разметая на пути все непотребное. А под самыми мордами лошадей — факелоносцы, за такую дорогу осмоленные до преисподнего вида. Целые сани были загружены заготовленными факелами. Не шутка — такая длиннющая ночь!

Все же как ни светили, в одном городишке — Торжке, что ли? — громадные сани раскатило и снесло бок купеческой лавки, на беду укрепленной железными балками. Одного гвардейца, сидевшего с кучерами на козлах, балкой замертво в снег свалило, другому ноги переломало. Заминка вышла.

Елизавета спала на толстых пуховиках, ничего этого не слышала, но Алексей, скакавший следом и как раз чокавшийся со своим адъютантом, почувствовал неладное, кинул кубок:

— Беда, никак?..

Он выскочил из возка как сидел — в легком, подбитом куньим мехом кафтанчике. Следом за ним, громыхая шпагой и наспех засунутыми за пояс пистолями, бежал адъютант.

— Чего стоим?

Кучера молча оттаскивали со своего сиденья окровавленную железную балку.

— Лошади?..

— Целы, ваше сиятельство.

— Так чего стоим? Трогай!

Полумертвых гвардейцев побросали в набежавшие сзади хозяйственные сани, из конвоя новую пару посадили на козлы — и-и!..

— Пади-и!..

— Пади-и!..

Борейторы с двух сторон ударили в плети, кучера с двух пар вожжей вправили коренникам как следует удила — и бешеный бег продолжался.

Пока Алексей и его адъютант, увязая в придорожном снегу, возвращались к своему возку, пышущие искрами главные сани успели далеко ускакать. Уже своим, парой сидящим, кучерам:

— Догоняй!

У Алексея был шестерик, тоже лихой. К тому же прекрасно приспособленный для дальней приятельской дороги: возок обит по коже медвежьими шкурами — тепло. Медведей они с адъютантом завалили в окрестностях Гостилиц всего месяц назад — охотничий дух не успел выветриться. То было приятельское знакомство при новых должностях. Хотя, конечно, давние знакомцы… Адъютант-то — не кто иной, как Александр Сумароков. Алексей Разумовский, пред коронованием ко всему прочему возведенный еще и в звание обер-егермейстера, не без труда уговорил его. Хотя должность тоже была непростая: генеральс-адъютант. Но ведь старинная дворянская гордыня! Сейчас притирались помаленьку.

— Эк их, Александр Петрович! Оторвали от такого приятного разговора. Может, хватит чиниться?

— Как скажете, мой генерал.

— Так и скажу: нет генерала. Друг любезный! Ты ведь, Александр Петрович, из столбовых дворян. Не мне чета, простому казаку.

— Ну-у, Алексей Григорьевич! Не всегда же и мои предки были столбовыми. Не из казаков, так из дружинников выбивались. Стоит ли считаться родословными?

— Ты прав, пиит. А если я в чем не прав — не скрывай, говори.

— Не скрою: не рано ль застегнули карманы?

Алексей расхохотался:

— А все замятия виновата!

Он пощелкал пряжками больших кожаных карманов, в которых было все, что душеньке угодно.

— Дорога дальняя, кадет. Не царское это дело — в досужее время предков перебирать. Я рад, что ты, Сумарок, согласился быть моим адъютантом.

— И я рад, певчий, что ты остановил свой выбор на мне. Не обижает упоминание?

— Какая обида, кадет! Открывай очередной карман.

Кибитка была снабжена многими боковыми карманами.

Там и пистолеты, и закуска дорожная, и, само собой, не только венгерское, — по зимнему времени и водочка петровская кстати приходилась.

Шестерик стрелой летел вслед за государевыми санями. Вихри, снег, дорожная круговерть. А за медвежьими стенками возка тепло и даже уютно. Свечи, конечно, колебались, но не гасли. Передние тяжелые сани хорошо проминали дорогу. Загодя были отправлены и многие хозяйственные обозы, вдобавок еще намедни проскакали фурьеры с наказом на всех ямах: «Смотри-и, морда!» Само собой, если где и переметало, так уминали дорогу местными санями. Славно неслись в Первопрестольную! Ничто не мешало дружеской беседе генерал-лейтенанта со своим генеральс-адъютантом.

— Сказать ли тебе, Александр Петрович, чем я сразил государыню?

— Да уж скажи, Алексей Григорьевич, раз у нас все на таком доверии.

— Видать, в худую минуту я торкнулся в дверь матушки Елизаветы. Говорю: так и так, позволите взять адъютанта? Как же генералу без адъютанта! Чести мало, уважения никакого. «Правда твоя, — отвечает матушка, — я уже присмотрела тебе сотоварища. Бочку вдвоем выдуете!» — «Да зачем же бочку, — с некоторой даже обидой возражаю. — Вполне нормальный выпивоха. Вирши к тому же пишет». — «Вирши? — оторвалась матушка от зеркала, на меня с подозрением взирает. — Не Сумароков ли?..» — «Угадала, матушка, — говорю, — он самый». — «А раз он, так и не бывать! Сказывают, слишком вольно пишет теперь, ишь его!..» — «Ясно, — напираю, — кто сказывает?» — «Кто? Пыхто! Леший его бери, Сумарокова… да дьявол в придачу!..» Ты, конечно, друг любезный, не слыхивал, как она в гневе ругается? Наука! Обучил ее тому не кто иной, как истопник Чулков. Знаешь, что начинается, когда печи задымят? У-у, святых выноси! Ну, думаешь, сейчас Чулкову — голову на плаху… Ан нет. Отведет ретивую душеньку — да и ласково так: «Ва-асенька!» А я вперся, когда печи как раз дымили. Ясно, получил это: не бывать! И что ж, ты думаешь, я делаю?..

— Ручку целуешь, что ж еще.

— Верно, ручку. Но к ручке-то и рукавчик пристегиваю.

— Какой рукавчик?..

— Забыл, кадетик? Да тот самый, что я по дурости хохлацкой у тебя оторвал. Так-то складно под царскую ручку об этом рукавчике, не в первый уж раз рассказываю, что матушка гребенку об зеркало шваркнула — и в хохот, в хохот, Александр Петрович! У нее ж быстро гнев на милость меняется. «Да ты, — сквозь такой благой смех говорит, — и второй рукав у него оторвешь!» — «Оторву, матушка, — отвечаю, — если чем тебя огорчит. К примеру, плохие вирши сочинит». Вот, Александр Петрович! Придется тебе писать эту, как ее?..

— Оду.

— Пускай — оду. На восшествие?..

— Да в самый бы раз… если напишется!

— Но-но, Александр Петрович. Должно написаться. Ты уж меня не подводи. Да и рукавчик свой пожалей, ведь она припомнит…

— Уж это без сомнения… Так чтоб рукавчик не отрывался?

— Тем паче, с головой-то!

— Ну, где наше не пропадало, Алексей Григорьевич…

— Не пропадет, Александр Петрович…

И беседушка дорожная продолжалась. Запасец под медвежьими шкурами был изрядный. Левые карманы возка венгерским пенились на ухабах, а правые — водочкой петровской. Вперемежку-то оно даже очень ничего.

26 февраля, в пятом часу пополудни, царские сани остановились в селе Всесвятском, в семи верстах от Москвы. Камергер Разумовский, следовавший последние версты вплотную, выскочил из своего возка уже в парадном камзоле, при шпаге. За ним, чуть поодаль, церемонно выступал адъютант. Но не могла же государыня сразу выйти из своего домка. Ее одевали и причесывали, бросая сквозь хрустальные оконца гневные взгляды. Алексей на морозном февральском ветру нетерпеливо переступал с ноги на ногу. Адъютант стыл так же, как и обмерзшие гвардейцы лейб-кампании, спешившиеся у крыльца старого царского дворца. Факелы, обступившие сани, бросали на снег золоченые тени. Елизавете предстояло сделать из саней всего несколько шагов, но на это ушло не менее получаса. Наконец горничные и фрейлины угомонились, дверь домка распахнулась, и Елизавета, обутая в меховые сапожки, в собольей шубе и жаркой муфте, ступила на снег. Гвардейцы выхватили шпаги в почетном приветствии, то же сделал и адъютант Сумароков. Один камергер Разумовский не утруждал себя приветствием, да и не смог бы при всем желании, — руки были заняты. Он подхватил Елизавету под кунью муфту, покрепче другой рукой придержал и свел со ступеньки саней на ступеньку крыльца.

— Уже приехали? — наигранно удивилась Елизавета.

— Приехали, ваше величество, — поспешил заверить ее предупредительный камергер, на людях не допускавший и тени фамильярности. — Ваши покои убраны как должно и натоплены…

— Как, без моего истопника? — изволила пошутить Елизавета.

Истопник Чулков уже бежал вперед со словами:

— Я счас сам все проверю, я счас!..

В прихожей камергер передал Елизавету с рук на руки фрейлинам и горничным и только деликатно спросил:

— Я больше не потребен, ваше величество?

— Нет потребы, Алешенька, — пригнувшись, шепнула она. — Устала с дороги. Впрочем, далеко-то не отбывай…

Он склонился в лукавом поклоне. Едва ли так просто, да так рано, уляжется неугомонная путешественница. В Петербурге-то целая церемония — приживальщицы, сказочницы, да и просто сплетницы должны изрядно потрудиться перед сном, а уж после такой дороги — и подавно.

На правах поручика лейб-кампании переговорил с преображенцами, как устроить караул, да наказал буфетчику поскорее согреть их, чтоб вконец не замерзли. Пора было и о себе подумать. Его уже встречал посланный вперед личный камердинер:

— Ваши покои готовы, ваша светлость.

— Не сомневаюсь, Игнатий, — потрепал его плечо. — Покажи, где будет располагаться адъютант. — И уже ему: — Александр Петрович, не задерживайся. Мы тоже с тобой устали, а?..

— Устали, Алексей Григорьевич, — понятливо усмехнулся Сумароков.

Они разошлись по своим комнатам, жарко натопленным. Но ненадолго. Полчаса не прошло, как Сумароков постучался в дверь. Был он без шпаги, в легком домашнем кафтане, простой и доступный.

— Располагайся, я тоже не задержусь.

Видя такое дело, камердинер упростил переодевание и умывание. Повар, как и многие слуги посланный вперед, доложил:

— У мени усе згодно, ваша вельможность.

— Добре, Гнате. Галушки есть?

— А як жа! И кулебяка. И каша гречневая с потрохами. И буженинка, як…

— Як у жинки это самое?..

— Га, ваша вельможность, — заржал повар.

Был он, конечно, из хохлов. Возлюбил Алексей земляков, что делать… Даже Елизавета, по его примеру, баловалась малороссийской кухней, хотя лейб-медик Лесток с ужасом взирал на все эти борщи, галушки, кулебяки и особливо на кашу гречневую. Не смел сказать, что государыня от малороссийских жирных яств неудержимо полнеет, лишь деликатно предупреждал:

— Не испортить бы дражайшее пищеварение, ваше величество…

— А что мне станется! Петрова я дочь аль нет?

— Петрова, ваше величество, Петрова.

— Тогда пробуй кушанья да и молчи.

Француз Лесток давился крутой гречневой кашей, но одобрительно извещал:

— Извольте кушать, ваше величество.

— Изволю. С превеликим моим удовольствием.

Именно это и имел сейчас в виду Алексей, говоря своему адъютанту:

— С превеликим удовольствием, Александр Петрович, а?

Сумароков по малости службы еще не знал этой царской присказки, да и не охоч был до каш, но тоже подтвердил:

— Истинное удовольствие. Под венгерское-то!

— Ну их, мадьяр. С морозу-то Петровой благости?

— Петрово слово, Алексей Григорьевич!

— За все Петрово… а можливо будет — и за гарну дочь Петрову!

Как ни следил он за собой вот уже десять лет, а в некоторые хорошие минуты хохлацкое прорывалось. Сумароков успел заметить эту непотребу, улыбнулся.

Посчитал за добрый знак. Петрово слово пошло по-дружески.

VI

Следующий день Елизавета провела во Всесвятском. В радужном настроении и в предвкушении самого важного события в своей жизни. До дня коронации оставался еще месяц, но такие дела в спешке не делаются. Так уже 28 февраля императрица, доехав до Тверской-Ямской слободы, пересела из саней в парадную карету. Начался торжественный въезд в Первопрестольную. На Красной площади загремели пушки, ударил Иван-колокол. Боровицкие ворота — настежь, дорога к Успенскому собору выметена до снежинки. Императрица пошла пешью, в окружении всей свиты и сановного духовенства. По сторонам шпалерами выстроились первостатейные москвичи и купечество. По-за их спинами теснилось простонародье. Густые цепи гвардейцев еле держали благостный коридор. Елизавета шествовала отменно, гордо неся еще не коронованную, но отливавшую искрящимся золотом голову. По правую руку семенил племянник Петр, герцог Голштинский, только что вызванный теткой и уже провозглашенный наследником; был он вертлявым, невзрачным недоростком, которого не красили и расшитые парадные одежды.

Первый камергер Разумовский возглавлял свиту; она держалась сзади в двух шагах, чтобы не заслонять державную поступь. У бывшего певчего слух был отменный: даже через спины московских сановников долетел ехидный шепоток:

— Гли-ко, паря, что за дитятко сопливое трется о царскую руку?

— Ш-ш ты!.. Наследник, бают.

— Каки следы?..

— Ш-ш… дурень! Царские следочки!

— Да цари-то у нас — что Петр, что дочь евонная! Кака ж сопля в цари?

— Ш-ш, гвардейцы…

Перчаткой кожаной заткнули слишком болтливый рот, и уж точно: своей соплей умылся…

Иван-колокол за такие разговорчики грозу грозил; меньшие колокола грозу эту услужливым напевом подстилали, а подголоски и вовсе красным бархатцем заглаживали. Не слыхала императрица зряшных шептунов, а новоявленный наследник и слышать ничего не хотел. Он попрыгивал в тени грозной теткиной ручки, чему-то глуповато усмехался да шмыгал носом под российским ветерком.

Невелика дорога — от Боровицких ворот до Успенского собора. Елизавета встала на императорском месте; царицыно место заранее уготовили наследнику. Пред алтарем Новогородский архиепископ Амвросий приветственную речь держал:

— Прииде, о Россия, твоего благополучия твердое и непоколебимое основание. Прииде крайнее частых и весьма вредительных перемен твоих окончание и разорение. Прииде тишина твоя…

Под эту достохвальную, благостную речь камергер. Алексей Разумовский, стоявший сразу за спиной императрицы, совсем неблагостно подумал: «Вот откоронуемся, а по весне опять воевать со Швецией. Да ловить разбойников, от которых к приезду императрицы маленько очистили Москву, а дальше-то?.. Одной ли тишью-благодатью живет Россия?»

Вслух не проговорился.

Хоть и поручик этих гвардейцев, а ведь, поди, и на него найдется кожаная рукавичина? Не привык он к таким парадам, скучновато было, потому и мысли зряшным сором на этот чистый каменный пол опадали. Держи, держи себя, казак, под уздой!

Парадный въезд в Первопрестольную, на поклонение мощам царских предков, — где в золоченой карете, где пешью, а где и церковным тихим шажком. Елизавете в этот утомительный день предстояло еще посетить Архангельский собор, да и Благовещенский заодно. Как без того! Когда она и ее свита, в большинстве своем старческая, были уже без ног, соблаговолила сесть в карету. Следовательно, и всем остальным разрешалось. Алексей Разумовский, очутившись у себя дома, хотя и на колесах, нетерпеливо кивнул заскочившему следом адъютанту:

— Передохнем?

Сумароков не заставил себя ждать. Кожаные карманы камергерской кареты, следовавшей везде позади свиты, были предупредительно заряжены.

— Кажется, не подвели мои хохлы?

— Как можно, Алексей Григорьевич! Или сильно любят своего знатного земляка, или сильно боятся? Моя дворня так вконец распустилась. Что делать — не знаю…

— В шею — да и со двора вон.

— С кем же я пребуду? У Сумароковых и всего-то несколько сот душ осталось: стыдно сказывать!

— Так ведь у тебя талан, Александр Петрович. Чай, поднесешь государыне оду-то? На такое восшествие!

— Даст Бог.

— Так Бог же ручкой государыни и соблаговолит прибыток… Впрочем, не слишком ли мы заговорились?

Карета государыни остановилась на Яузе. Пришлось оставить уютный домок и вновь при шпагах бежать вслед. Елизавета и без того оглядывалась, не видя своего камергера. Алексей виновато поклонился. И при таком парадном шествии она не преминула погрозить пальчиком, как бы ненароком выскочившим из муфты. Так и слышалось: «Ах шалун!»

Уже недалеко было до зимнего царского дома. Головинского дворца, но там опять триумфальные ворота, под которые обязательно надо было пройти. Пред вратами благостно выстроились сорок воспитанников Славяно-греко-латинской академии: все в белых платьях, с венцами на головах, с лавровыми листьями в руках. Будто февральского ветродуя и не было! Синея от запуржившего снега, они завели длиннющую кантату, в которой промерзшему камергеру запомнились слова:

Приспе день красный,

Воссияло вёдро…

Он не утерпел, склонился к уху своего адъютанта:

— Каково? Вёдро? Бр-р?..

Адъютант вступился за неведомого пиита:

— Кантата достохвальная. Полно смеяться, Алексей Григорьевич.

Вечером, когда уже все наотдыхались, наелись и всласть после такого трудного дня упились, Елизавета сказала:

— А что, друг мой нелицемерный, у врат высмеивал?

— Да вёдро… бр-р, моя государыня!..

— Почему ж — не господыня?

— Горничные… леший их бери!

— Ах шалун! Зачем же лешийкам такие прелести отдавать? — кивнула она в сторону пробегавшей с охапкой белья постельницы. — Иль нехороши мои прислужницы?

— Были б хороши… если бы не было тебя, моя господынюшка! — пропустив постельницу, склонился он к белой ручке.

Эта же белизны несказанной ручка и потянулась к его темной, без парика такой свойской чуприне:

— Ай правда твоя, Алешенька? Когда ж сватов зашлешь?.. Смотри, рассержусь!

Она не шутила. Такие разговоры возникали не единожды. В вечернее время, конечно; а вечер у Елизаветушки чаще всего под утро кончался. Алексей, сколько мог, отшучивался, мол, куда хохлу под царскую ручку! Даже батюшка твой, истинно Великий, не сразу же с матушкой твоей обвенчался. Были причины? Волен царь решать судьбу целых народов, да не волен в своей судьбе. Иль не, страшно?

Алексей догадывался, что страшится Елизаветушка своей судьбинушки: обвинят в святотатстве, в забвении устоев трона. Неспроста же она сразу после переворота ближайшим советникам заявила, что замуж никогда не выйдет, своего потомства не допустит, стало быть, и препятствий законному наследнику, подраставшему племяннику, не создаст ни в кои века. Страсти Господни! Не одни же разговоры были… С трудом, но поверил Алексей: на ее жизнь действительно покушались. Раньше думалось: обычные дворцовые сплетни. Ан нет, Елизавета сама призналась: да, друг нелицемерный, истинно кровушки моей захотелось! Боятся, как бы ты к трону слишком крепко не прилип. Всю-то нашу жизнь ладошкой, даже царской, прикроешь? В глаза льстят, а зло замышляют. Мало ли черных услужающих вкруг меня! Кто вхож во дворец, того и опасайся… Даже и ты, казак!

После такого ночного признания Алексей самолично побывал в Тайной канцелярии, где тайно же и содержались злодеи. В допросах, само собой, не участвовал, но доподлинно удостоверился: злодеи… Камер-лакей Александр Турчанинов, который по должности своей входил во все покои государыни. Да сержант Измайловского полка Иван Сновидов — по армейскому-то чину подполковник; нес караульную службу при Зимнем петербургском дворце, с большим числом подчиненных гвардейцев. Да прапорщик Преображенского полка Петр Ивашкин — того самого полка, который в ноябре первым и выступил на защиту цесаревны. Какого рожна им нужно было? Заговор составлялся по всем тайным правилам. Решено было в ночное время захватить и тихо на месте убить Елизавету, а потом и племянника ее, герцога Голштинского. Захотелось варнакам ни больше ни меньше, как возвести обратно на престол отправленного на Север Иоанна Антоновича. Слава истопнику Василию Чулкову! Он уже некоторое время замечал неподобающее любопытство камер-лакея. Ну, если ты лакей, так делай свое дело, по ночам в покоях государыни не шляйся. Это должность главного истопника и его доверенных помощников — заряженные еще с вечера отменными дубовыми дровами печи под утро тихо, неслышно возжечь да и смотреть за ними в войлочных сапожках, чтоб без стука. Положим, печи ставились так, что каждая топка рылом в коридор выходила, да все равно беспокойство. Камер-лакей входи, когда призовут, а истопник — без зова. Ан нет! С чего-то стал лакеюшка толкаться возле печей, мол, мерзну непотребно. Само собой, петровская водочка с государева стола, осетринка-буженинка. А того не знает, что истопника и угарным газом опоить нельзя. Разве что придурь тайная: посмотри, друг, за печами, а я подремлю подле. Но глаз-то, глаз?.. Ладно камер-лакей, но следом и сержант тащится, которому надлежит у заднего крыльца торчать. Чуток погодя — и прапорщик, ему-то уж должно быть на самом парадном. «Э-э, — подумал истопник Чулков, — дело нечисто!» Не дожидаясь, когда все трое сойдутся, он хвать дубовое поленище — да по лакейской-то головке!.. А уж с другими двумя поленьями — на сержанта да на прапорщика. Видя бездыханного лакея, те смекнули, что пора уносить ноги, но истопник-то их по ногам и подшиб: славно умел метать полешки!

Сейчас варнаки в Тайной канцелярии. Елизавета не велела крепкий суд чинить, пока коронация не закончится. Но верный истопник отвоевал себе незыблемое право: на ночь у входа в будуар ложиться, с дубовой плахой под головой. Алексей же свои меры взял: не спрашивая Елизаветы, перенес свою спальню под самый бок будуара; собственно, это была комната ночной горничной. Без особой огласки, и пистоли под подушкой лежали. Не поленьем же в случае чего отбиваться! Идя в будуар, он переступил через истопника; тот повел недремлющим оком, ничего, признал. Алексей посмеялся:

— Несть вернейшей стражи!

— Несть… кроме тебя, Алекееюшка.

Елизавета, заслыша голоса, в хорошем настроении посмеялась:

— Поскорей засылай сватов… пока я жива-то!

Он понял, что пора отвечать.

— Зашлю, моя господыня. Немедля, как скоро позволишь. Только хочу словцо молвить…

— Опять перечить?

— Нет, господынюшка. Я перед тобой как перед Господом. Как же тебе быть — ты дала государево слово никогда не выходить замуж?

— Ах, вот о чем твоя заботушка, дурачок! Слово я дала людям, но не Господу. Людишки мои озолоченные толкаются у трона — как им было лукаво не потрафить?

— Значит, тайно?

— Тайно для сановных сплетников и интриганов — явно пред Божьим алтарем. Все ты понял, друг мой нелицемерный?

— Все, моя господыня. Сватов зашлю не к императрице — к моей ненаглядной коханке!

— Так уж и не нагляделся за десять-то лет?

— Не нагляделся, Елизаветушка. До смерти не нагляжусь.

— Ну, про смерть-то!

— Да не собираюсь я умирать, а уж тебе-то — истинно многие лета!

— До старушечьего горба?

— У таких коханок горбов не бывает. Что с тобой, Лизанька?

— Да смущаюсь я… невеста как-никак… Кого ж в сваты прочишь?

Что скрывать, давно об этом думал.

— Первым — полковника Вишнякова… С его легкой руки я под твою белу ручку попал. Так, господыня?

— Так и будет. Только не полковник Вишняков, а генерал. Можешь сказать ему. Вторым — кто?

— Помыслил я о Сумарокове…

— Нет, — нахмурилась невеста. — Хороший человек и пиит изрядный, да ведь родовая гордыня. Ну как проговорится в своих виршах! Ты ж не к императрице сватаешься — к бабе. К ба-абе! Вот и бери попроще да с языком не длинным. Истопник Вася Чулков — чем не сват?

— Да уж этот у порога ляжет! Никакую вражину не пустит.

— Сейчас лежит ли?

— Лежит… да одним глазом подмигивает!

— Подмигни и ты, Алешенька… да не хватит ли уж разговоров?..

Она с хохотом сорвала с головы чепец и махнула им по свечному шандалу.

— Найдешь ли в темноте-то?

— Найду, найду, уж не сомневайся, моя господынюшка…

— Твоя, твоя. Да не слишком ли долго копаешься?

Какое уж там копанье! Еще нагар со свеч не успел сойти…

VII

Коронация была назначена на 25 апреля. Значит, целый месяц впереди. Не все же балы, маскарады, гостеванья — то в Головинском дворце, то во дворце Измайловском, то у губернатора, то у других московских старинных бояр. Был еще и скромный домишко — в подмосковном Перове. Елизавета раз и другой в шумной охотничьей компании побывала там. Алексей поначалу не понимал, чего ее тянет в какое-то Перово. Но она каждый раз сдерживала поводья у сельской церквушки. Выходил старенький батюшка, кланялся. Из крепостных ведь. Елизавета сходила с седла, на земле прикладывалась к благословляющей старческой руке. Что владело ее вдруг затихавшей душой? Она крестилась, Алексей подсаживал ее обратно в седло. И уж потом — лихой, какой-то бешеный галоп!

Елизавета с детства привыкла к седлу. Да и лошадь для нее подавали не самую тихую, не любила, когда обгоняли. В Перове березовые перелески сменялись широкими крестьянскими полями и обширными лугами. Время было не самое охотничье, но велика ли беда. Скакали часто и без ружей; где-то сзади тряслись двухколесные татарские шарабаны с провизией и коврами, которые расстилались там, где лихой государыне взбредало на ум. Попробуй задержись хоть на минуту с походным застольем! Не умевшие ездить верхом буфетчики и лакеи тряслись в шарабанах так, что иных и выкидывало вон на подвернувшихся пнях. Зато уж если приглянется холмок или рощица березовая — сейчас же глас:

— Ни шагу далее!

Алексей еле поспевал подскочить, чтоб снять наездницу с седла. Несмотря на лихость, пользовалась она все же дамским седлом — спрыгивать на землю было сподручно.

Он думал, Перово покорило душу Елизаветы своей отрешенностью от Москвы. Там шла подготовка к коронации, там была суета сует. Мало племянник, оказавшийся неотесанным герцогом-шалопутом, — она еще и жену будущую ему подыскала. Какая-то зачуханная немецкая принцесса по прозвищу Фигхен, — с ума сойти, где ее императрица выкопала! Шла оживленная переписка с ее матерью, принцессой Елизаветой, и с королем прусским: насчет четырнадцатилетней девчушки, которую вздумалось подсадить в жены взбалмошному племяннику. Будто не было других международных дел! Одна Швеция чего стоила; по весне ведь с ней опять воевать придется.

Алексей считал, что достаточно знает Елизавету, и, как правило, ошибался. При всей своей лености и несобранности она могла с бала уехать к ранней заутрене в перовскую заштатную церковь, а после, проспавшись к обеду, мчаться в знакомой уже москвичам карете на званый ужин к губернатору.

— Ты ведь тоже, Алешенька, поедешь? — вопрошала лукаво, сидя в окружении горничных за туалетным столом, в любимом кресле, которое и было ее настоящим троном.

Знала ведь, что не посмеет отказаться, а спрашивала. В ответ следовало подать голос:

— Как скажете, ваше величество.

На людях — это на людях, со всем титулом. То же будет и у губернатора: ужин да карты, церемонные поклоны да танцы до упаду. Елизавета считалась лучшей в менуэте — кто мог с ней соперничать? Бывало, пять платьев за один бал меняла — потела, сердешная, от усердия, да и от полноты уже набегавшей. Непременно в соседней комнате горничные с запасными платьями дежурили, под единый цвет и фасон, так что смен-перемен никто и не замечал.

Алексей танцевать не любил — ему выпадало или выигрывать, или проигрывать. Ну и попутно напиваться. Будто дома этого мало!

Елизавета, натанцевавшись, тоже садилась за карты. И не забывала еще одну затею — пригласить на коронацию мать Розумиху. Возвращаясь под утро в Головинский дворец, как ни в чем не бывало предупреждала:

— Ты мне завтра, Алешенька, напомни, чтоб я матушке отписала. Как бы не запоздала!

Алексей под разными предлогами отнекивался, да и забывала вскоре Елизавета о своем намеренье. Как же он удивился, застав ее за письмом! Писала без секретаря, самолично, и строго наказала:

— Сыщи надежного фурьера. Будет ли другой повод с матерью твоей повидаться. Смекаешь?

Он смекал, конечно, и с ужасом думал, что будет дальше. Муж? Законный? Но ведь невеста-то — не хохлушка из Лемешек, да хоть и из Козельца. Кем он при ней будет?!

Привычная жизнь «в фаворе» круто ломалась. Елизавета не шутила. Стали понятны ее частые посещения Перова. Перешептыванья с услужливым батюшкой, бывшим ее же малороссийским крепостным. Да и личный духовник, протоиерей Федор Яковлевич Дубянский, стал наведываться в Перово. Был он из тех же хохлов, служил в церкви недалеко от Козельска, но вот вызван был, еще цесаревной, в Петербург, прижился и обжился. Он и внушил теперь простую мысль:

— Не царем при царице — мужем при жинке.

Алексей лукавил, что ничего не понимает, а сам еще раньше вез из Петербурга полковника Вишневского, которому вовсе не потребно было толкаться при коронации. Что касается истопника Василия Чулкова, то он и в Головинском дворце нес свою верную службу: когда сыро было, протапливал печи, а ночью возлежал пред дверями будуара. Через него мог перешагнуть только один человек — он, Алексей Разумовский, камергер и друг сердечный.

Значит, венчание-то — уже подоспело?!


Алексей призвал к себе обоих вместе, полковника Вишневского и истопника Чулкова. Они, конечно, догадывались о цели такого позднего приглашения, но виду не подавали. Он тоже не давал повода для преждевременных вопросов: всему свой черед. Хозяин-камергер приказал накрыть стол на троих — только на троих! — слуг отослал и под первые чары по-хохлацки, с прикидкой под простоту, рассказывал разные байки. Про жену да про тещу тоже.

— Ну, оженились-благословились. Забыли в спешке при том, что надо бы получить и благословение отца с матерью. После полуночи молодой муженек и вспомнил: «Отец-то с матерью как?..» Молода жена отвечает: «Батюшке недосуг, а матушке некогда». Гнев, естественно: как так?! А так, мол. Если не боишься, сами поедем к ним. Да чего откладывать? Закладай лошадей! Ладно, заложили. Едут. Куда? Кресты могильные да камни, камушки да опять крестики. Молод муж в настоящем гневе: «Мы куда приехали?!» А молода жена покойна, отвечает: «К отцу-матери». И — бух на сер-камень, лунно отсвечивающий! На нем имярек, раба Божия… имярек раб Божий…

Байка выходила не очень веселая. И полковник, и истопник смотрели на него не понимаючи. Алексей вспомнил старое:

— А ведь я когда-то спивал! Может, лучше выйдет?

Но вышло-то, после некоторого молчания, почти то же самое:

Соловейко, мала пташечка!

Полети в мою стороночку,

Понеси батькови поклоночку,

Нехай батько не журится,

А матуся не печалится…

Полковник Вишневский прослезился, был он здесь самый старый, а потому и вопросил:

— Алексей Григорьевич, для чего ты нас призвал?

Он понял, что надо говорить начистоту.

— Я прошу вас, уважаемые други, быть сватами моими… пред одной преславной женщиной по имени Елизавета… С полотенцами через плечо, со всеми этикетами. Готовы ли вы просьбу эту выполнить?

Полковник Вишневский стукнул серебряным донышком о столешницу:

— Как есть готов!

Истопник Чулков и того хлеще:

— Возрадуемся за женщину, которая сделала столь божеский выбор!

Алексей тряхнул непокрытой, без парика, головой:

— Возрадуемся вместе, други мои. Завтра поутру вы отправитесь в Перово со всем церемониалом… без всяких там свидетелей. Не ошибетесь адресом?

Вишневский не бывал в Перове, а Чулков ответил со всей ответственностью:

— Как можно ошибиться! Я там печи топил…

Он, конечно, проговорился, но Алексей сделал вид, что ничего такого не заметил.

— Я приеду к трем часам. С женщиной Елизаветой. Но прежде, поутру, вы сделаете ей предложение, она там сегодня заночует, а потом возвернется в Москву, чтоб вместе нам выехать… в Перово опять же. Время у нас обусловлено. Успеете ли с вашим поспешанием?

Дружный ответ:

— Как не успеть!..

— Поспешая, да чтоб не насмешить!..

Разошлись уже около четырех часов пополуночи. Алексей и поспал только маленько. Нужен был экипаж попроще да одежда без прикрас. Венчаться с невестой ехал не камергер Алексей Разумовский — просто добрый человек Алешка сын Григорьев, родом из бедных реестровых казаков.

К его удивлению, Елизавета возвратилась из Перова тоже довольно рано, к пополудню, — он видел ее роскошную парадную карету из окна своего флигеля. А в назначенный час с черного крыльца сошла совершенно другая женщина — небогатая местная помещица, неведомо как и оказавшаяся у царского дворца. Она скользнула в раскрытую дверцу экипажа и лишь здесь бессловесно улыбнулась. Что-то ломалось в ее душе, и Алексей не нарушал молчания. Он просто держал ее дрожавшую руку и чувствовал себя, право, конокрадом. Императрица ли самодержавная сидела рядом с ним в простой карете? Даже горничные — две преданные, молчаливые души, как выяснилось, остались в Перове. Переодевалась она, судя по всему, в своем будуаре, не без помощниц-советчиц. Ее хорошо снарядили под помещицу, у которой не больше сотни душ. Потаенно, скромно, опрятно. Золотистые, и прежде не знавшие пудры волосы были уложены под светло-зоревой кокошник, так что посторонним взглядом и не воспринимались. Да и кому здесь быть постороннему? Простой лазоревый сарафан, ниспадающий до пят, даже с неким подобием шлейфа, который некому было нести. Мало ли по какому случаю приехала в бедную сельскую церковь бедная же помещица, может, даже вдова, уже снявшая траур. Встречали ее две бессловесные горничные да протоиерей Дубянский, стоявший поодаль. Она отдала ему скромный поклон, хотя наверняка ночь-то в беседах с ним провела. Не задерживаясь, маленькая процессия прошла с паперти в церковь. В притворе их дожидались Вишневский и Чулков, тоже с поклоном пристроились позади. Но Алексей взял невесту под руку не раньше, чем кто-то накинул крюк на входную дверь.

До последнего седого волоска знакомый батюшка, ее же малороссийский крепостной, начал известный обряд венчания. Не в пример прошлым подобострастным дням, держался строго и независимо. Обряд венчания был для него высшей мерой служения Богу. Едва ли он и думал о том, кого венчает. Он представлял на брачную жизнь христородную рабу Божью Елизавету и раба же Божьего Алексея; больше ничего не было в мыслях простоватого хохлацкого батюшки. Протоиерей Дубянский пребывал поодаль, ни во что не вмешиваясь. Никто ведь не знал, что остаток сегодняшней ночи невеста проплакала у его плеча. «Как вести себя, отче, пред Божьим венцом на тридцать третьем-то году жизни и на десятом году истинного супружества?! Кто простит, кто покает меня, окаянную?!» Но протоиерей Дубянский был не только первостатейный священник — еще и отменный царедворец. Нынешняя невеста достохвально скромна и привержена Богу — как может Бог обойти ее своей благодатью? К положенному часу он сумел настроить ее на тихий и покорный лад. Когда надо, он мог быть и строгим, не боясь государевой кары. Невеста ценила в нем бескорыстие. Что он требовал для себя? Да ничего ровным счетом, разве сухарика. Положим, не одними же сухарями питался имперский духовник, но разве он вопрошал о большем? Невеста захолодавшей спиной, на которой еще грозным родимым батюшкой были обрезаны девичьи крылышки, чувствовала его строгое присутствие.

— Соединяется раба Божия Елизавета…

Кто не слышал подобных слов!

— …с рабом Божием Алексеем…

Если он и думал о чем в эти минуты, так не о себе, — он, простой, неведомый казак, более того — пастух. Алексей лучше батюшки понимал, что сейчас происходит. А потому и думал: «Каково-то ей, повелевающей огромной империей и огромной же армией, чувствовать себя обычной рабой?..» Не так ли она претерпевала искушение, когда в достопамятную ночь 25 ноября прошедшего года стояла на коленях перед Всевышним? Только он, Алексей, знал, насколько искренни были ее слезные молитвы.

Но сейчас другое дело — совсем другое. Его простая хохлацкая судьба вязалась с судьбой имперской…

Уже в карете Алексей дал себе волю:

— Моя вечная господыня! Неуж я пережил все это? Неуж ты-то сама пережила?

— Трудно было, Алешенька, но я ведь не осрамила тебя?

— Как можно, Лизанька! Единое, что меня повергает в немочь — кто ж я теперь-то?!

Женское сердце чуткое. Она поняла его душевную смуту, на себя все перенесла:

— А кто я теперь, Алешенька? Я ведь всем этим… моим боярам!.. обещала, что никогда не выйду замуж, следовательно, не предам наследства московского трона. Иль предала? Отвечай!

Руки у Алексея дрожали, когда он целовал ее, до последнего мизинчика известные белы ручки.

— Предала, господынюшка. Но ты ли первая?

— Я ли последняя?..

Невеста, теперь уже законная жена, плакала, как деревенская баба, осчастливленная таким женихом. Муж уже?.. Видно так: муж!

А кто же он-то… казак ли хохлацкий, пастух ли сиротский… соцаревник ли царицы?!

А всего понемногу…

VIII

«Личные шалости», как говорила еще не коронованная супруга бывшего пастуха, не мешали ей «власть сластить». Дело подходило все-таки к другой короне, не шуточки. А на московских улицах — грязь да дохлые собаки; разломанные остовы саней да пьяные нехристи. Губернатору сделано было строжайшее внушение, но что толку. Когда императрица изволила посетить Кремлевский дворец и подумала пожить в старых покоях, там все переполошились. Мало двор, так и парадные подъезды были забиты многолетним хламом и превращены в скопище нечистот. Посланный для очередного внушения фурьер ничего не мог поделать: сказывали, за месяц не разгрести грязь. Пришлось довольствоваться Головинским дворцом.

От досады и скуки Елизавета задумала свадьбу лучшей прачки-кружевницы и лучшего же кучера. Куда денешься! Любились не любились, знались не знались — айда венчаться: занятие на несколько дней. Рослая, под стать самой Елизавете, прачка, облаченная в голубенькое гризетовое платье с черным подбоем, пришла благодарить свою державную сваху. Да заодно и показать белокипенные голландские кружева, которые надлежало подвергнуть ласковейшей стирке, прежде чем облечь белоцарское тело. Но Елизавета не на кружева уставилась — на платьице голубенькое:

— Где ты его сыскала?

— На чердаке, государыня. Тоже постирала, ништо.

— Ништо, уж верно…

Елизавета захохотала как полоумная. Даже Алексей вздрогнул — что уж говорить о бедной прачке, та слезами залилась. Ведь не знала, что это платье путями неисповедимыми попало на чердак из гардероба прежней цесаревны, бегавшей от гнева Анны Иоанновны то в Москву, то еще дальше, в Александровскую слободу.

— Иль плохо я постирала, милостивая государыня? — бухнулась на колени ошарашенная прачка.

Елизавета подняла ее с пола и расцеловала:

— Да хорошо, да преславно! Просто мне весело с чегой-то стало.

Как раз угораздило Алексея отбыть было в свои покои. Она услышала шаги — и ему:

— Алексей Григорьевич, друг любезный, дай этой распригожей невестушке сто рублей. А то не дозовешься казначея!

Алексей уже не раз попадал в подобные ситуации и под камергерским камзолом носил на поясе самый обычный кошель. Он подошел к туалетному столу и с невозмутимой улыбкой отсчитал приданое.

Прачка вылетела за двери в таких благодарных слезах, что Елизавета еще пуще расхохоталась:

— Кружева-то опять стирать придется. Слезные!

Алексей поцеловал ручку, которая в веселой небрежности расшвыривала кружева по столу, и доверительно доложил:

— Еще одна невеста едет. Уже в Митаве. Фурьер прискакал.

— Да? — стала сразу серьезной Елизавета. — Успеет ли?

— Как не успеть. Государыня! На реке Двине, на русской границе, невестушку немецкую и ее матушку встречал Семен Кириллович Нарышкин, наш самый ловкий дипломат, специально из Петербурга был послан встречь. Губернатор князь Долгоруков во главе всей своей губернской свиты в рижской ратуше устроил торжественный прием. Пушки, литавры, трубы. Все как должно, государыня. И сани отосланы. Они ж до Риги в дормезе тащились! С прицепленными сзади санями. То-то зрелище! Теперь хоть всласть прокатятся.

Сани не простые были отосланы в Ригу — царские. Вместе с шубами и соболями, чтоб немецкие путешественницы не померзли. А уж кони-то!..

И Долгорукову, и Нарышкину было предписано: гнать в двенадцать! Неблизкий путь из неметчины до Петербурга и дальше до Москвы. Надлежало в Петербурге прилично переодеться и поспешать уже немедля. Не месяцы — дни оставались до коронации. Других мыслей у Елизаветы сейчас не было — только об этом. Даже балы и маскарады попритихли: когда надо, веселье оставляло.

Алексей немало удивился ее сегодняшнему состоянию.

— Господынюшка, — оглянувшись, нет ли кого посторонних, успокоительно погладил ее руки, перебиравшие кружева. — Все будет хорошо. Душа твоя покойна ли?

— Ой шалун! — Она свои ладошки к его крупным, мужицким ладонищам прижала. — И где ты только, друг нелицемерный, всему этому лицемерному царедворству научился?

— Да ведь с кем поведешься…

— Вот-вот, — не поняла она колкого намека. — Сколько глупырей-упырей вокруг меня! И всех уважь, всем должные почести воздай. Вынь да положь! Из каких ладоней? Даже твоих, Алексеюшка, не хватит.

— Моих — уж истинно. А твои, господынюшка, прещедры будут!

— Да, да, Алексеюшка. Но сколько искателей? Коронация — это ж ожидание щедрот. Напасись-ка на всех-то!

— Что касаемо меня, так это уже излишек не по заслугам…

— А ты не суди меня, Алексеюшка. Я получше других знаю твои заслуги-то… Думаешь, железная? Каменная? Может, от твоей-то ласки да верности и силушка во мне кипит. Не возгордишься?

— Как можно, Лизанька! Да раб я твой вечный и неизменный…

Он осекся, потому что дверь хоть и мягкая, но все же маленько пискнула. Входить без доклада, кроме истопника Чулкова, мог еще только один человек: личный секретарь барон Иван Антонович Черкасов. Так и есть: несет нелегкая!

— Ваше величество! Вице-канцлер просит конфиденции по наиважнейшему вопросу.

— Сам можешь решить? Бумагу какую — напиши.

— Это не в моей власти, ваше величество.

— Так скажи: пусть подождет… малое время спустя — приму.

— Слушаюсь, — попятился к двери немногословный секретарь.

Без вице-канцлера, ведавшего всеми иноземными делами, Елизавета обойтись никак не могла — не зря же в первые еще дни царствования вызвала его из ссылки, — хотя и терпела с большим трудом. Бестужев не мог говорить ни о чем другом, как только о делах. Опять козни Фридриха? Иль нытье австриячки Марии-Терезии? Хуже того — лукавые иносказания Людовика французского?..

— Весь день мне испортил!

— Так уже вечер, государыня, — улыбнулся Алексей, намереваясь тоже ретироваться.

— Ты постой, — остановила его. — Пусть думают, что хоть дело какое у меня… Девки! Где вы?

Алексей постоял, с интересом наблюдая за ножницами и разными банками-склянками, с которыми набежали в переполохе горничные и парикмахерши.

— Посиди! В ногах какая правда? Видишь, мне собраться надо к приему вицы… розгу бы ему самому!..

Он и посидел поодаль, и позевал, и подремал маленько на диване, а сборы никак не кончались. Уже по великой, видимо, надобности опять барон Черкасов в дверь прошмыгнул.

— Ваше величество! Вице-канцлер говорит, что французский посланник маркиз Шетарди именем своего короля…

— Зови! — уже не могла дальше отлынивать Елизавета. — Сейчас… через минуту!

Маркиз Шетарди не только посланник Людовика — он еще и на место в ее сердце претендует. Вот шалопай! Для Алексея Разумовского это не было секретом. Двадцатишестилетний ловелас был самым доверенным лицом французского короля и вбил себе в голову, что именно он и способствовал возведению цесаревны Елизаветы на престол. Теперь король французский да король прусский через этого лукавого француза дерутся не только за сердце русской императрицы — за ее державный скипетр. В чью сторону покажет, туда и полки грозных россов пойдут. Под глас неукротимой «вицы»! Так она окрестила вице-канцлера, страшно гордясь своей выдумкой, забывая, что выдумал-то все это ее друг разлюбезный.

Как бы там ни было, не стала больше привередничать. Истинно, в пять минут покончила затянувшиеся сборы и вытурила всю свору горничных. Алексею же сказала:

— Позови ты сам, друг любезный.

Он только отворил дверь в приемную, как оттуда решительным, даже гневливым шагом прошествовал вице-канцлер. И то сказать: истомился. А у него ведь не прически — послы на ушах висят.

— Маркиз Шетарди конфиденциально сообщает и передает личное послание короля Людовика Пятнадцатого…

— Да знаю, знаю, какой он по счету. Говори суть, Алексей Петрович.

— А суть, ваше императорское величество, состоит в том, что…

Алексей страсть как не любил эти «сути» и взглядом испросил разрешения удалиться. Бестужев был его личным другом, даже немного заискивал, чтобы через него довести ту или иную весть до ушей императрицы, обычно наглухо забитых болтовней фрейлин, горничных да приживалок. Но что до дружества? Каждому свое. Ему быть при государыне — Бестужеву быть при нескончаемых европейских дрязгах. Алексей с душевным облегчением прошел в свои личные покои и там предался лежанию на любимом бархатном диване. У входа в будуар стоял диван, удобно. С удовольствием отметил, что придвинутый к дивану резной ореховый столец снаряжен, как всегда, изрядно. Значит, там пусть говорят о королях и маркизах, а здесь — подарочное французское винцо попивают. Славное занятие!

Разве что одно беспокоило: мать-то с каким лицом сюда приедет?..

Видит Бог, он не настаивал на приезде матушки Натальи Демьяновны — Елизавета приказала прибыть, пока двор находится в Москве. Да еще и вместе с дочками. Ей даже хотелось ко дню коронации, но ведь не успеть собраться? Для ускорения сборов к полковнику киевскому и другим подорожным полковникам письма пошли. Один из доверенных камердинеров императрицы пустился на Малороссийский шлях — и тоже с личными письмами государыни. Там все было расписано: когда и где ехать, кому и как встречать родительницу первого камергера, а теперь, в связи с коронацией, пожалованного в придачу и Андреевской лентой, и званием обер-егермейстера. Да и от племянника наследного — орденом Черного Орла… еще чем-то, Алексей уж стал забывать. Что не забудешь: под его же руку перешли малороссийские поместья пребывающего в ссылке фельдмаршала Миниха. Управлять ими надо? Мать-то — какая управительница?

Но заботы были приятные, кровь возбуждали не хуже королевского вина. С тем и одиночный час прошел.

Однако где же «вица»?..


Вице-канцлер граф Алексей Петрович Бестужев-Рюмин определял не только внешнюю, но и внутреннюю политику Елизаветы. Действительно, все это знали, она не любила графа… но обойтись без него не могла. Этот дотошный, въедливый, донельзя рассудительный человек все на свете знал и обо всем имел свое собственное суждение. Елизавету в дрожь бросало при одном упоминании его имени. Страх Божий! Предчувствие! Она еще с утра начинала нервничать, бросать в горничных чулки и гребенки, — а утро у нее раньше обеда не восходило, — она ждала пожара, наводнения или какой-нибудь злой измены. От кого? От Алешеньки разлюбезного? В такие буйные часы он всегда находился в комнате, смежной с будуаром. Иногда венгерское попивал, иногда французское, заранее приготовленное для него в озолоченном фарфоровом кувшинчике с портретом самой Елизаветы на голубоватом боку. Он смотрелся в это прохладное небесное зеркальце и думал… да общим счетом ни о чем и не думал. Разве одно: опять придется выручать графа. Коль в душе дражайшей Елизавет проснулся батюшкин гнев — жди грозы. А грозу как раз «вица» и приносит, да еще с графской гордыней. Ей целое утро не могут подобрать подобающие чулки, а из глубины апартаментов слышны четкие, размеренные шаги личного секретаря барона Черкасова. Он всегда топает так, когда дело неотложное. Внимание заранее привлекает. Да! Вот все ближе, ближе. Одни, другие двери распахиваются. Он, черный вестник…

— Вице-канцлер Алексей Петрович!

Как ни занята чулками, а ведь придется принимать.

— Скажите «вице» — я сей минут.

Полчаса проходит. Час.

Алексей, уже порядочно испив венгерского, нарочно выходит из дальней комнаты и, следуя по внешнему проходу будуара, направляется в сторону застывшего у дверей секретаря.

— А что, Алешенька, не пора ли принять нашу «вицу»? — слышится ему уже на выходе, в спину.

— А вдруг постегает вица-то?

— Но-но, не посмешничай!

— Как изволите, ваше величество, — останавливается он в дружеском полупоклоне.

— Изволю. Только ты, Алешенька, будь, как всегда, поблизости. Боюсь я «вицы»! Пуще Фридриха!

— Буду в самом ближайшем охранении, ваше величество, — ей ответно кивает и подмигивает секретарю.

Тот свое дело знает. Снова гремит обочь будуара:

— Вице-канцлер Алексей Петрович!

Елизавета уже в чулках, во всей своей красе, выходит в приемную залу как раз в тот момент, когда из противоположных дверей входит Бестужев.

Он склоняется в нижайшем поклоне. Она милостиво протягивает ему руку и усаживает в кресло. Сама садится напротив.

— Опять о делах, неусыпный мой страж?

— Опять, ваше величество.

— Как они мне надоели, дела-то!

— Никак нельзя ими пренебречь. Король англицкий соглашается на союз с нами, но с непременным условием: прислать русский вспомогательный корпус.

— Так пошлите. Чего меня беспокоить?

— Корабли нужны, ваше величество.

— Зачем еще корабли?..

— Пехоту перевозить.

— Ног у них нет, что ли?

— Ноги есть, ваше величество. Но море перейти они не могут.

— Какое еще море? Пускай пешью идут, невелики баре.

— Пешью никак нельзя, ваше величество. Изволю напомнить: англицкий король находится на острову…

— С каких это пор? — В голосе Елизаветы уже слышится гроза.

— С доисторических, ваше величество. Во всяком случае, со дня своей коронации.

— Ну и король! Сидит на острову? Как я бы, к примеру, на Васильевском?..

— Англицкий остров побольше Васильевского…

— Глупости говоришь, мой мудрейший граф! Да и потом: мост не могут построить?

— Никаких денег не хватит… там чуть ли не сотня верст воды…

— Ну-у, пошло-поехало, граф! Прикажи нашей доблестной пехоте, как-нибудь да доберутся. Мне некогда такой несообразностью заниматься. Бал вечером у камергера Алексея Григорьевича. Иль забыл?.. Де-евки! Куда, к лешему, подевались все?..

Фрейлины. Горничные. Камеристки. Парикмахерши. Да и просто развлекательницы. Двери со всех сторон захлопали. Платья зашуршали. Щебет о всех четырех углах:

— Ваше величество!..

— Ваше!..

— …чулки преславные подобрали!..

— …кружева…

— …из Англии новая партия материй…

— …бриллиантщик дожидается со многими расчудесными образцами…

— …из Парижа омовения распрекрасные!..

Все апартаменты, включая и будуар, и уборную, и прилегающие гостиные, и даже зал приемов, обратились в немыслимый вихрь платьев, кружев, причесок, топанья, беганья, охов, вздохов, восклицаний, неизбежных падений при таком переполохе, самого безудержного смеха…

Вице-канцлер совершенно потерялся в этом женском вихре. Да что «вица» — сам Алексей, бросившийся на выручку друга, посчитал за благо убраться с глаз долой. Елизавета его, конечно, заметила, легким кивком, блуждающей улыбкой отпустила: в самом деле, Алешенька, чего тебе в этом бабском смехокружении делать?

Он с удовольствием вышел через задние двери. Знал, что граф будет ждать.

И верно, не садился в коляску, около похаживал.

— Бросьте, Алексей Петрович, — беспечно взял его под локоть и повел к своей карете. — Какая нам разница — на острову пребывает король англицкий или к нему можно на рессорных колясках добраться.

— Завидую я вам, Алексей Григорьевич, — вздохнул Бестужев. — Славный у вас характер.

— Хохлацкий. Маленько с придурью, маленько о себе. Иначе как бы я жил?

— Да-а, Алексей Григорьевич… Я вот так не могу.

— И напрасно, граф, напрасно. Делайте, как дело велит. Без вас держава все равно не обойдется. А значит — и государыня.

— Ой, не скажите, Алексей Григорьевич! Знавал я опалы, знавал…

— Да ведь Бог миловал?

— Иногда отступался, а потом милость все же давал.

— Вот видите. Даст и на этот раз. Поверьте своему другу: вечером Елизавет и не вспомнит о своем гневе.

— Вашими бы устами, Алексей Григорьевич…

— Моими, моими, Алексей Петрович. До бала метнем-ка банк? Да новой партии венгерского испробуем? Глядишь, и англицкий остров худо-бедно к берегу какому-нибудь причалит. Наши доблестные солдатики в штыки возьмут Фридриха и на английские пушки погонят. Чем не жизнь?

— Жизнь, Алексей Григорьевич, жизнь.

— Вот видите. Сядаемо, мой добродей, — вперед пропустил мудрого друга, на великолепные английские рессоры, на воздушные пуховики, под озолоченный бархат кареты.

Роскошный шестерик нетерпеливо бил копытами. Два кучера, как два самодержца, еле сдерживали на осеребреных ремнях свою неспокойную империю. Двое слуг, усадив хозяина и гостя, выжидательно встали на запятки.

Щелкнули разом два бича, как струны напряглись две пары ременных вожжей. Сорвались с места в окат две пары колес. Прямиком! До Аничкова дворца, значит.

Алексей по привычке расстегнул боковой кожаный карман. Он не любил, чтоб в карете находились слуги: не лакейское это дело. Штофик для того небьющийся, серебряный. Кубки небольшие, тоже неколкие. Приятная беседа. Приятная жизнь.

На подъезде к Аничкову дворцу, где обретался в свободное время камергер Алексей Разумовский, суровый граф тоже разгладил жесткие складки вкруг невоздержанного рта:

— За дружество наше, любезный Алексей Григорьевич!

— Говорите уж — за родство скорое!

Племянник у вице-канцлера да племянница у камергера — чем не пара? Толковали уже об этом. Не беда, что ни жених, ни невеста в глаза друг друга не видели. Время придет — свидятся. Мать-то ведь сюда со всем девишником нагрянет. Не приглянется племянница — сестру бери любую!

Бестужеву льстило дружество всесильного Разумовского.

Разумовского подогревала родовитость Бестужева. Не за казаков же самостийных теперь девок отдавать!

Алексей снова наполнил кубки и свободной рукой приобнял будущего свояка. О чем говорить? Им нельзя друг без друга. Это уже не женское — это мужское дело.

IX

Накануне коронации Елизавета обратилась к своему первому камергеру с такими словами:

— Ваша светлость, а теперь — и обер-егермейстер! Довольны ли вы своей судьбой?

Глаза Елизаветы, и всегда-то лучистые, исходили истинно уж воробьиным соком — она приняла этот деревенский комплимент еще в первые годы и никогда от него не отказывалась: прекрасно ведала божественный дар своего взгляда. Алексей завороженно испивал этот нежно-птичий взгляд. Ему и в детстве доводилось держать воробушка в ладонях — то замерзающего, то подшибленного, но всегда невозбранно счастливого. Вот оно! У всего земного ведь есть свое око — у кошки ли, домашней, у лани ли лесной, у женщины ли, себя самоистязающей; он мало пользовался салонными словами, но сейчас сказал бы: экзальтация!

— Что же ты молчишь, мой друг нелицемерный?

— А что я могу сказать, ваше величество?

— Не ваше — твое! Полно очи долу опускать. Знаешь, как я боюсь завтрашнего дня?

— Не может быть, моя господыня!

— Может… Потому и Указ о назначении тебя обер-егермейстером выходит накануне. Не только по сердцу — и по должности тебе надлежит быть неотлучно при мне. Спокойствия моего ради. Только тебе я могу доверить нести свой шлейф. Вдруг кто на хвост наступит? — Веселой шутки не получилось. — Мало ли недоброжелателей вокруг…

— Никто не наступит. Уж поверь мне, Лизанька!

— Верю. И отпускаю тебя до завтрашнего дня: с церемониймейстером решите, как да что. С Богом!

Она снова уже была императрицей. Заботы завтрашнего дня подернули взгляд серой пленкой — куда что подевалось…

Алексей посчитал за лучшее поклониться да уйти в свои покои. Весь необозримо великий Головинский дворец представлял из себя одну сплошную канцелярию. Везде шла суетливая подготовка. Как от века повелось, так и должна была проходить коронация.

Но за порог ее покоев не успел выйти — опять окликнула:

— Погоди, Алешенька… — Он остановился, Елизавета сама подошла к нему. — Что я еще хотела сказать?.. Да, мучаюсь сомнением! Надо бы… и не могу казнить этих негодников…

— Негодники уже получили свое.

— Я не велела делать им зла, пока не отбудут все три преважности…

— Коронация — прежде всего?

— Наше венчание, друг мой прескромный.

— А третье?

— Уж тут и говорить нечего: приезд твоей матушки. Надо же спознаться с Натальей Демьяновной… свекровью-то дражайшей? — Она сдержала невольную усмешку. — Письма и указы киевскому полковнику посланы, да и фурьер нарочный будет. Жаль, не поспеть свекровушке к коронации!

— Тем лучше. В тихое время — тихонько и прибудет. Я тоже все отписал ей доподлинно. Нет, моя господыня, попозже. Как ей вынести наплыв в Москву такой многоликой светлости!

— Толпы — уж лучше сказать. Вместе и с негодниками…

Елизавету передернуло при очередном упоминании о мерзком заговоре. Камер-лакей Турчанинов, прапорщик-преображенец Петр Ивашкин да сержант-измайловец Иван Сновидов сидели в крепости… от лютой смерти спасенные самой же императрицей. Но позже, когда утихнут празднества, им все равно не избежать кнутов, вырванных языков и навечной ссылки в Сибирь.

Что надумали! Не зря же писаная речь Новогородского архиепископа Амвросия изобиловала такими горькими словами:

«…Идти грудью против неприятеля и сидящих в гнезде орла российского нощных сов и нетопырей, мыслящих злое государству, прочь выпужать, коварных разорителей отечества связать, побороть, и наследие Петра Великого из чужих рук вырвать, и сынов российских из неволи высвободить…»

Наутро, как и полагалось, первый камергер Алексей Разумовский неукоснительно был за спиной императрицы. Речь архиепископа Амвросия слышал теми же ушами, что и она. Не камергер, не обер-егермейстер — просто раб преданнейший. Не тяжел, хоть и озолоченный, царский шлейф, но руки каменели от напряжения. Что не долетало до императрицы — краем укромного шепота задевало его. Долгое это действо — коронация. Скучно разодетой в пух и прах толпе. Ближняя свита тянулась несообразно длинной змеей вслед за широко и гордо шествующей государыней; не умела она ходить мелкими шажками, а в торжественных случаях уже явно отцовское прорывалось, разматывало широкий шаг. Старые сановники вынуждены были поспешать, чтоб не оказаться в конце свиты. Кто отстал — тот пропал! У этой раззолоченной толпы имелись свои глаза и уши. Да и обычный городской люд стоял плотными шпалерами[9] по сторонам. Гвардейцы еле сдерживали людской напор. Немногие видели, что происходило впереди, а уж слышать — и подавно не слышали. Но бывший певчий зря жаловался на свой угаснувший талант; голос, может быть, и сдал, а слух оставался чутким. Не только же о делах государственных погудывала обочная толпа, да хоть и сама свита. Скука ведь не тетка. Особливо ежели тебе не светят ни ордена, ни камергерские почести. Ты соседа локтем подтолкнул, а тот своего соседушку — и пошло-поехало!

— Что Москва? Заштатный городишко.

— Не скажи, куманек. Корону-то на царскую головушку все-таки в Первопрестольной возлагают. Не в гнилом же Питер-городе!

— Ну да. Под такой денек многих из ссылки ли, из тюрьмы ли возвернули — не с того разбои да грабежи?

— Вот я и говорю: власть опаску имеет. Велено поставить в Москве две роты драгун да роту солдат. Что нонешние? В полицейской команде старики да инвалиды.

— А гвардейцы? Им несть числа!

— Гвардейцы же и бузотерят больше всего. Кричат: мы-де взяли из немецких рук российский трон!

— Ой, не скажи, кум! Что хотят, то и воротят. Нет на них управы…

Слишком разговорились кумовья. И до гвардейских ушей долетело. Там и сям взметнулись сабли, пока плашмя по дурным башкам. Не разевай непотребное ртище!

До Успенского собора, хоть и отцовским шагом, идти да идти. Все-таки не побежишь вскачь. Вот даже Кремль, а не все ямины и промоины успели заделать. Весна еще не высушила землю. Целые оравы колодников ровняли дорогу к трону, но как без огрехов. Алексей по дерганью шлейфа почувствовал, что споткнулась императрица. Ему никак нельзя было оставить свой пост — уже статс-дамы поддержали государыню. Это мог бы сделать и шалопай-наследник — нет, знай семенил по правую руку. Куда ему, недоростку непутевому? Не было у него ни понятия, ни сознания того, что не только в Успенском соборе — во всех российских церквах после императрицы славили «наследника ее, внука Петра Первого, благоверного государя великого князя Петра Федоровича». Он часто оглядывался и подмигивал глуповато первому камергеру, несшему шлейф царственной тетки. Право, у церемонно выступавшего камергера хулиганская мысль появлялась: а не дать ли ему хохлацкой рукой по загривку? То-то было бы зрелище для толпы.

Но всему приходит конец. После главных коронационных торжеств предстоял церемониальный обед. Здесь уже без толпы и при малой свите. Елизавета, теперь настоящая императрица, сидела на троне, пониже ближние сановники и архиереи. Первый камергер Алексей Разумовский стоял за троном, исполнял при государыне особую должность. Ибо не было другого человека, к которому бы императрица могла бы обратиться напрямую — ну, например, вина попросить. Только через своего камергера. Приносили и уносили блюда, разумеется, доверенные слуги, а подавал на царский стол — он самолично. Это была и особая честь, и особливая предосторожность. В ближнее соприкосновение с государыней никто не входил. Мало ли что!

Более тяжелого дня у него ни раньше, ни позже не было. Уже в поздней ночи, когда закончился торжественный разъезд свиты, он мог с полным правом услышать сочувственное:

— Устал, Алешенька?

Не о своем, не о себе помыслы!

— А ты-то… коронованная моя господыня?!

— Ой не говори!.. Ног не чувствую. Пожалей их, бедные ноженьки мои!

Он жалел, он в горячей любвеобильной волне купал…

Не из железа же, хоть и самодержица всероссийская!

— Хватит, хватит, шалун! Есть у меня какая-то власть? Вот отдохнем… после трудов-то дневных, а особливо ночных!.. сбежим ото всех в Перово? В бедный наш домишко, а?

— Как скажешь, господынюшка.

— Как ты скажешь… господин мой растяпый!

— Я бы хотел до приезда матушки кой-какой ремонт там сделать. Не во дворце же ей жить.

— Стесняешься?

— Как можно, Господынюшка! Просто не понять ей всех наших сложностей. Зачем огорчать старушку?

— Да так ли уж она стара?

— Как знать, я одиннадцать годков ее не видел…

— Бедненький ты мой!

— Не по заслугам богатый…

— Опять за свое?

— Не буду, не буду. Ты ведь и в самом деле устала. У меня и то ноги отваливаются.

— Неужто? А я вот плясать хочу!

Мог бы за эти годы привыкнуть к таким сменам-переменам ее настроения, а не привыкалось. Каждый день новая, если в ноченьку — и совсем новешенькая…

В одной шелковой рубашонке, без намозоливших золоченых туфель она пошла, пошла босоножкой по еще холодному, с зимы не просохшему паркету. Так и хотелось крикнуть: «Куда Васька Чулков смотрит?»

Да ведь тоже не кричалось. Не пляска, а ворожба какая-то. Для него, для одного?..

Истинно царица!

X

Между тем в далеких Лемешках и Козельце творилось невообразимое.

Наталья Демьяновна Розумиха уже не жила в своей старой хате, на потолке которой были вырезаны славянской вязью наивные и трогательные слова: «Благословением Бога Отца, поспешением Сына, содействием Святаго Духа создался дом сей рабы Божией Натальи Розумихи року 1711 майя 5 дня».

Алексей родился за два года до вселения в тот дом — раньше у Григория Розума хата была похуже. Стало быть, это третье новоселье. У Розумихи, денежным попечением сына, как бы сам собой выстроился дом в Козельце. Но предпочитала она одно из уютных поместий, принадлежащих когда-то фельдмаршалу Миниху; там тоже построили особый дом, а само место назвали Алексеевщиной, в честь сына конечно. Большой роскоши не было, но и думать о хлебе насущном не приходилось; все делалось само собой, по мановению чьего-то пальчика из Петербурга. Она скучала по своим волам и гусям, оставленным в Лемешках и розданным напоследок родичам. Все ж неприлично было ей самой-то бегать за скотинкой, как и торговать в шинке, — налаженное торговое хозяйство тоже было передано родственникам. Единственно, прогуливаясь от нечего делать в легкой двуколке по окрестностям, она останавливалась у своего шинка, в сопровождении родичей степенно, как положено именитой казачке, входила в шинок, садилась на лавицу у стола; вместе с благодарными поклонами церемонно принимала кружицу и с удовольствием выпивала знакомую варенуху.

В остальном жизнь шинкарки Розумихи мало в чем изменилась. Единая мысль одолевала: вот бы сына-то Алешеньку да в дареной Алексеевке встретить?..

Но не сын ранним утром в роскошном шестерике примчался — нарочный фурьер из Москвы. Офицер, каких она и среди первейших польских панов не видывала. Кафтан парчовый, прозелень золотом шита, малиновые отвороты обшлагов, шляпа как у истинного пана, только не о четырех, а о трех углах, сабля с дорогими каменьями на рукояти, и даже плащ дорожный по черному сукну обшит галуном и застегнут на золоченую пуговицу. Он снял свою шляпу, оказавшись в чужих напудреных волосах, и шляпой же махнул по носкам сапог, как бы сметая с них ненужную в таком важном деле пыль.

— Наталья Демьяновна Разумовская.

Она долго и остолбенело, как уже не раз бывало, смотрела на очередного посланца, но призналась с достоинством:

— А як жа, Розумиха. Ты ж мой покойны козак Григорий говаривал посля горилки: «Що за голова, що за розум!..»

Посланец не стал дальше выслушивать, что было говорено в шинках некогда реестровым казаком Григорием Розумом, а просто подошел и, скинув дорожную перчатку, взял руку Розумихи. Она думала, здоровается так, а он к руке-то губами приложился!

— Що ты, що ты, пане!..

— У меня приказ ее императорского величества Елизаветы Петровны немедленно усадить вас вместе с дочерьми в коляску и без останову скакать в Москву.

— Приказ?.. — совсем растерялась Розумиха — в прошлые наезды гонцы ничего такого не говорили.

Выскочившие при виде дивной коляски дочки пустились в рев.

— Приказаны и подарки, — продолжал гонец. — Вам, Наталья Демьяновна, шуба с плеча государыни Елизаветы Петровны… Подавай, начиная с шубы! — прокричал он слуге.

Тот осторожно вынес голубого бархата шубу, подбитую соболем, и развернул с поклоном на растопыренных руках. Офицер уже сам накинул ее на плечи Розумихи.

— Про дочек сказано, что им по мерке сошьют в Москве. Пока вот каждой по шали и по ожерелью…

Стало заметно, что офицер хоть и разодет в пух и прах, а молод, стесняется девичьих плеч. При виде его замешательства Розумиха маленько пришла в разум, прикрикнула:

— Чего дылдами торчите? Агафья! Анка! Верка! И ты, Авдотья!.. Кланяйтесь!

Кланяться они умели. Да и молоды были, материнского страха не испытывали. Последняя-то — и вовсе племянница, дочка рано умершего старшего сына, Данилы. Визг да голоса восторженные. Не пришлось офицеру вздевать на их смуглые, обгорелые шейки нанизанные камушки — сами разобрались, нарядились. Так и стояла вся семья по жаре кто в собольей шубе, кто с шалью на плечах. Из села понабежали казачки, дивились такой оказии. Иных так прямо в голос бросало:

— Ой, ридна мати!..

— К добру ли?

— Днипро вспять повертае, Десна слезьми тэче, оюшки!..

Гонец не на голосистых баб смотрел — на юных казачек.

Вытянул золотую цепочку из-под камзола, с луковичкой часов — вскричал:

— Заболтался я с вами! Три часа на сборы. Провизия, деньги — пусть вас не беспокоят. Сейчас подъедет провожать вас, сиятельная Наталья Демьяновна, сам полковник Танский. Из Киева, со всей своей свитой. Как говорится, мойтесь, одевайтесь, в дорогу собирайтесь. Есть на кого оставить дом?

— Есть-то есть… — начала рассуждать Розумиха. — Ды куды ж нам тэта добро подевать? — Она потрясла полой шубы, к которой и дотронуться-то было страшно.

— О, люди, люди!.. — развеселился офицер, сразу став еще моложе и доступнее. — Да не в тюрьму же вас везут. Когда-нибудь вернетесь сюда. Оставьте в домашних сундуках… или где там!.. Откуда мне знать. Не тащить же шубу по такой жаре в Москву. Его сиятельство наш камергер мне прямо наказал: не брать ничего лишнего. Его сиятельство, надеюсь, не оставит вас своим попечением.

— Сиятельство?.. Кты ж нам сияе?

Веселый человек был офицер: прямо зашелся в безудержном смехе:

— Да кто ж — Алексей Григорьевич! Первый камергер императрицы Елизаветы Петровны!

— Сынку?.. Не снится ль мне по старости?

Племянница, она же и внучка, бесхитростно фыркнула:

— Какие сны, бабо? Не знаю, как вы, я пошла переодеваться.

Залутошились и дочки, тоже потянулись к крыльцу ладного, по здешним понятиям, даже богатого дома. С шубой на плечах ушла наконец в дом и сама Розумиха.

Офицер крикнул кучеру:

— Расстели мне под вишнями одеяло, я пока отдохну. Да и сам передохни. Разнуздал лошадей, корму задал?..

Ну, хорошего кучера такими вопросами и огорчать нечего. Да офицер и говорил-то уже в дреме. Через минуту сладко запел ось под вишнями…

Жаль, грохот очередной коляски разбудил офицера, который в походе мог спать и под гул пушек. Киевский полковник Антон Михайлович Танский не замедлил явиться. С ним был его сын Иосиф и несколько бунчужных полковников. Все спешили на проводы матери своего знаменитого земляка. Но больше всего удивила посланца расторопная племянница, в хорошем женско-казацком обряде. Завидя новых гостей, она бросилась к дому с криком:

— Бабо! Долго вас ждать?

Долго ли, коротко ли, и остальные женщины выбрались из дому. Все они были в малороссийских нарядах, в розовых, синих и зеленых плахтах и белых вышитых кофточках. Правда, все-таки с порядочными узлами в руках. Офицер-гонец покачал головой, но ничего на это не сказал. Авось поместятся. Карета дорожная, просторная.

Когда полковник Танский и его свита пошли к ручке отъезжавшей в Москву Розумихи, она уже меньше чуралась, только по-молодому краснела и без того не бледными щеками. Даже нашлась пригласить:

— Авось на дорожку?..

— Це дило! — охотно согласился полковник Танский. — Но в моей карете все необходимое есть. Геть, хлопцы! — крикнул повелительно.

Хлопцы высшую киевскую власть понимали с полуслова. Под вишни, где недавно лежал офицер-гонец, скатертью самобранной улегся ковер, а на нем и баклаги, и кубки, и дорожные разносолы.

— Славная жинка Наталья Демьяновна! — на правах старшего возгласил Танский. — Передайте его сиятельству Алексею Григорьевичу, чтоб не оставлял своим попечением нашу ридну Украйну. Быстрой дорожки, Наталья Демьяновна!

А уж куда быстрей. И посидели-то недолго на таком богатом ковре: офицер-гонец стал торопить. Розумиха хотела крикнуть бабам-домочадцам, чтоб помогли прибраться, но полковник махнул рукой:

— Не трэба! Угощайтесь, жинки. И соседей пригласите. А нам в путь. Нельзя задерживать Наталью Демьяновну. С Богом по последней!

— С Богом! — подступили к ковру гораздо более смелые, чем сама Розумиха, ее домочадцы да и соседи.

Диво-то какое по селу пошло: Розумиха в Москву едет!

Напутствие еще гремело какое-то время, но потом шестерик гонца вырвался на просторный шлях — только колеса запели! Полковник Танский со своей свитой, в нескольких колясках, пылил следом, потом протрубил в охотничий рог и отстал.

Курьерский шестерик помчал на Чернигов и Тулу, в бешеной скачке едва успевая менять лошадей. Ну, да на станциях гонец знай покрикивал: «Именем государыни императрицы!» — как тут же заводили новых. А снедали, говоря по-малороссийски, прямо в карете.


Не доезжая трех станций до Москвы, их встречал Алексей.

Он догадывался, что матери будет трудно признать в нем, сегодняшнем камергере, прежнего своего пастушка. Выйдя из кареты, он остановился впереди лошадей и ожидал, когда подъезжавший шестерик, уже довольно взмыленный, осядет на крепкоременных вожжах кучеров. Гнали, видимо, изрядно, пена опадала клочьями с крупов, разъяренные бегом кони все еще рвались вперед. Опасаясь, как бы не смяли встречного, офицер-гонец выскочил и схватил коренника под уздцы.

— Ваше сиятельство Алексей Григорьевич! Все пребывают в добром здравии. Сейчас выберутся…

Долгонько же выбирались. Толкались да охали, пока мать, а за ней и девки сошли по непривычным откидным ступенькам. Алексей с распростертыми руками навстречу:

— Мамо!..

Наталья Демьяновна смотрела на человека в расшитом парчовом камзоле, с чужими, напудренными волосами… не могла его признать.

— Кто ж ты, пане добродей?..

«Постарела-то как…» И он не находил нужных слов, хотя мать была обряжена как истинная казачка, на сторонний взгляд хорошо. Белая сорочка с зелеными наивными петушками очень шла к зеленой же, клетчатой плахте. Сапожки были еще с давней молодости, из свадебного сундука. Зря ее так-то уж состарил Алексей. Он одно растерянно повторял, кланяясь ей в ноги:

— Я твой Алешенька, мамо!..

Она сделала шаг навстречу и покачала праздничной кичкой:

— Не, пане добродею. Алешенька був чернявый, як черкес…

Алексей порывисто скинул камзол на руки подбежавшего слуги и разодрал ворот кружевной рубашки, до самого креста:

— Не видишь, мамо, большая родина, якую ты звала золотой гривной?!

Мать дотронулась дрогнувшей рукой до этой мохнатенькой родины, приходившейся как раз вровень свисавшему на золотой цепочке кресту:

— Яко гривна, бачу…

Одна из сестриц, не ведавшая никаких этикетов, подскочила и запустила пальцы под парик:

— Топорок батюшкин!

Еще пуще вздрогнула и, оттолкнув дочкину ладошку, свою натруженную ладонищу запустила:

— Мае быть, батькин топорок… Як жа так, сынку?

— А вот так, мамо, — обнял он ее, не стесняясь посторонних. — Одиннадцать лет прошло… как один денек!..

Она терлась кичкой о его плечо, до головы не доставая, и больше ни о чем не спрашивая. Сестры пестренькой кучкой стояли у кареты — им еще труднее было признать в этом важном пане своего братца. О топорке-то по рассказам только знали, ну, разве что старшая, Агафья, получше помнила и по наитию догадалась. Малолетки были, когда он садился в обозную повозку Феофана Прокоповича.

— Мамо, мы наговоримся… Дай я с сестрицами почеломкаюсь.

Он-то лучше их помнил, по старшинству обнял: Агафью, Анну, Веру, а племянницу-сиротку особо приласкал:

— Гляди ты, Авдотья! Жениха уже тебе сыскал!

Авдотья была, пожалуй, самой красивой, хотя и сестрам грех было жаловаться. Зарделась, от стыда притулилась к его плечу:

— Ой, кажете, Алексей Григорьевич!

Добрая племянница и не могла называть дядю на «ты». Он легонько отстранил ее — и опять сестрицам, чтоб не обижались:

— Да и по вас женихи плачут. Не засидитесь в девках! Однако ж пойдемте до дому!

Слуга, державший на растопыренных руках камзол, ловко подал его, застегнул, оправил сбившиеся кружева рубашки и склонился в общем поклоне.

— Видишь, мамо, в мою карету приглашает.

Мать впервые улыбнулась:

— Ты ж и наша гарна!

Алексей взял ее под руку и подсадил на подножку, с которой ее принял уже какой-то другой слуга.

Сам вернулся и отдал последние распоряжения гонцу:

— Ты давай передом. Чтоб лошади без задержки на станциях были.

— Будут, ваше сиятельство!

Он лихо подтолкнул девиц, одну за другой, в свою карету, крикнул кучеру:

— Гони!

Так рванули кони, что еле успел захлопнуть дверцу.

Алексей ехал медленнее. Обоих слуг в карете не было — они стояли на запятках. Он усадил мать на переднее сиденье; сам сел на заднее, чтоб напротив. Приоткинув оконце, наказал слугам:

— В получасе от первой кареты держитесь. Не надо слишком гнать, успеем.

Он знал, что Елизавета ожидает их к вечеру, а вечер у нее равносилен полуночи. Для того и факелы припасены были, и верховые преображенцы, за время встречи подкормившие лошадей, попарно выскочили перед каретой. Задержек в пути не предвиделось, какие бы телеги, колымаги, обозы ни встретились, грозное кучерское — двое ж сидели на козлах — прожигало дорогу криком:

— Пади!

— Пади!

Здесь, вблизи Москвы, окрестный люд порядок знал. Заранее отступал на стороны.

Еще солнце не успело окунуться в обмелевшую Яузу, как камергерская карета въехала в ворота Головинского дворца. Офицер-гонец прискакал раньше, слуг предупредил. Алексея и его мать встречала целая дюжина дам разного ранга, от горничных до фрейлин. Мать надо было одеть, прибрать, приготовить ко встрече с государыней. Алексей сдал ее на руки услужающих, а сам пошел к Елизавете доложить как да что. Слуги должны были оповестить, когда приготовления у матери закончатся. Елизавета милостиво согласилась принять мать, когда той заблагорассудится.

Алексей знал рост матери, портные по его описанию заранее приготовили одежду, приличествующую дворцу. Однако ж все следовало подогнать. Да и причесать соответствующим образом еще не очень седые, жесткие волосы неисправимой казачки. Само собой, подбелить, подкрасить, напудрить. Часа два прошло, не меньше. Елизавета изволила даже пошутить:

— Алексей Григорьевич, кажись, царицу побыстрее обряжают?

Встав с кресел, он умиротворяюще прижал руки к груди:

— Свет Елизавета Петровна! Не бывала она в дворцах-то. Первый великосветский курс проходит.

— Ладно, ладно, Алешенька, я ведь понимаю. Иль мы с матерью твоей не женщины?

Отвечать тут было нечего. Он просто поцеловал руку и снова опустился в кресло, готовясь продолжать рассказ о малороссийских делах, — там оставались еще и личные вотчины бывшей цесаревны. А она в глаза не видывала не только своих работных людишек, но даже управляющих. Алексей кое-что исправлял, но тоже знал немногое. Елизавета все понимала:

— Бог даст, на будущее лето я сама к тебе нагряну. Ты не против, моя светлость?

Алексей не успел поблагодарить за такую честь, как заявилась одна из фрейлин:

— Ваше величество, Наталья Демьяновна к аудиенции приготовлена.

— Так ведите же.

Алексей подхватился:

— Не изволите меня камердинером послать?

Елизавета с улыбкой отпустила его. Он побежал навстречу. И поделом: еще в дальней зале он застал мать на коленях перед громадной чередой зеркал…

— Мамо! Наталья Демьяновна! Что вы делаете?..

— А поклон приношу, — с полу ответила та. — Нижайший поклон ее императорскому величеству.

Всю дорогу Алексей втолковывал ей, как следует вести себя перед государыней.

Первое дело, неторопливый и глубокий поклон от дверей. Другое — близкий поклон у ног государыни. И уж потом — обязательно! — припасть к царственной ручке. Чтоб становиться где-то на колени — не говорил! Все вроде бы уразумела Розумиха, на все согласно кивала головой. А здесь, видать, что-то перепутала. Да и горничные с высокородными фрейлинами поленились ей объяснить порядки, даже само устройство дворца. И вот Наталья Демьяновна, обряженная высокородной боярыней, едва вступила в приемную залу, как наткнулась на зеркальную стену. И сама себя не признала… встречь ей шла не кто иная, как императрица. Да так внезапно, стремительно. И, вместо того чтоб поклониться, раз уж ошиблась, она бухнулась на колени посередь дворцового паркета. Но и та, с зеркал сошедшая, бухнулась перед ней. Так они сидели на карачках и кланялись друг перед дружкой… Было от чего с ума сойти!

Алексей, как истый первый камергер, сурово глянул на припоздавших фрейлин и сам поднял мать с коленей:

— Ваша светлость Наталья Демьяновна! Ее императорское величество изволит принять вас в своих покоях.

Он взял мать под руку и, уже не доверяя фрейлинам, сам привел ее в гостиную Елизаветы.

Розумиха была все-таки с разумом. Тут-то она вспомнила дорожные наставления сына и довольно исправно проделала все, что ей полагалось сделать. Да и у Елизаветы было чуткое сердце, она маленько и помогла, еще перед вторым поклоном сама милостиво встала навстречу, так что пришлось прикладываться к ручке, которая сама тянулась к дорогой гостье. А потом и сказала:

— Чего ж мы?.. Поцелуемся, дорогая Наталья Демьяновна!

Право, две деревенские бабы целовались на царском паркете…

Елизавета усадила гостью рядом с собой на диванчик, перед которым уже был поставлен гостевой, приватный столик. За ним имели право сидеть только двое, не больше. Алексею пришлось приткнуться сбоку. Разливая невиданный ни в Лемешках, ни даже в Козельце заморский горячий напиток, называемый кофеем, Елизавета не преминула сразу поставить гостью на одну ногу с собой. А может быть, и чуток повыше. Слова-то, слова какие сказала!

— Благословен плод чрева твоего, дорогая Наталья Демьяновна.

Алексею — хоть беги от смущения. Елизавета разрешила это бегство:

— А что, друг нелицемерный? Поди, есть у тебя и свои дела. Да хоть за братцем младшеньким пошли, тоже по матушке, чай, соскучился.

— Как не соскучиться, государыня! — осмелела гостья. — Я ж думаю…

— Вот-вот, — подхватила Елизавета. — Не волнуй мать, посылай за братцем.

Не во дворце Кирилл, конечно, жил, была снята ему подходящая квартиренка. В общем обозе сюда прибыл, а обретался наособь от прочей челяди.

— Завтра и свидитесь, — заверила Елизавета. — А сейчас-то… Нам, бабам, есть о чем поговорить. Ступай до времени, Алешенька, — кивнула ему по-свойски.

Алексей с благодарным поклоном вышел. И то дело: надо было и сестриц к дворцовым порядкам приучать. Что касается Кирилки, за ним уже было послано; тоже не мешает от любопытных глаз отвести. Здесь ведь не в Лемешках — каждый шаг на виду.

XI

Недавняя шинкарка Розумиха была возведена в чин статс-дамы и получила собственные апартаменты в Головинском дворце. С прислугой и со всем придворным этикетом. Она уже маленько понимала, что не перед каждым ей кланяться. Статс-дам при дворе Елизаветы было в короткий пересчет: полагалось присутствовать при всех торжественных выходах и приемах императрицы, и она исправно несла свою должность, как и все, что раньше делала, — торчать ли над огуречными или капустными грядками, сидеть ли за прилавком в шинке. И здесь было сидение, правда, довольно скучное. Ее устраивали в кресле, в самой близости от императрицы, и понуждали отвечать на бесконечные приветствия входящих гостей. И она отвечала легким, суровым наклоном головы, не отрывая от мягкого бархата кресел своей «спидницы». Но какая там спидница! Наряженная в жесткий и широкий роброн, который округлым шлейфом волочился по полу, с голубой лентой через плечо, с миниатюрным портретом Елизаветы на этой ленте, в высокой прическе, нарумяненная, напудренная, — она, право, была величественна. Другие статс-дамы церемонно поджимали губы и в отсутствие императрицы потихоньку злословили — она же пребывала в гордом молчании. Это придавало ей необыкновенную важность. Что уж говорить о всяких пришлых, если сын-то родимый, прежде чем пожаловать к ней, посылал предварительно камердинера, чтоб испросить разрешения. Она разрешала, а потом дивилась:

— Скажи мне, сынку, с чего это меня прозывают сиятельницей?

Сын теперь чурался малороссийской речи, лишь иногда прорывалось:

— Геть их, сплетниц! — Потом сам же и объяснял: — Слухами земля полна, мамо. Государыня хлопочет пред римским императором, чтоб он мне непременно пожаловал титул графа Священной Римской империи. Стало быть, и ты графиней станешь. Так что дамы, мамо, заранее угождают. Нагнала ты на них страху!

— Як жа! Бывало, и в шинке всекого пьянчужку укорочу. Тыж гаркну: геть! Вось як, сынку.

В ее комнатах он похохатывал совсем по-казацки. Да и кафтанишко надевал попроще, мягкого бархатцу, без лент и без звезд. С удовольствием гонялся за сестрами, а Кирилку так и свойской затрещиной угощал, приговаривая:

— Я из тебя, братко, хохлацкую дурь выколочу. Учись говорить по-московски. Не в Лемешках!

— Ды учусь, ды тяжко. Наставники-то… — осекался Кирилл, не решаясь злословить.

— Что, наставляют плохо?

— Гульку на потылице иные выбивают! — с обидой жаловался Кирилл.

— Значит, добрые учителя, — по-своему решал старший брат. — С годик почешут твою потылицу, а потом я тебя за границу пошлю. В лучшие ихние университеты.

Кто-нибудь встревал, чаще всего Авдотья:

— А меня-то?

— А тебя — замуж. И тебя, и тебя! — по-братски трепал их высокие, придворными парикмахерами сотворенные прически.

Почему-то государыне прежде всего приглянулась востроглазая Авдотья. Племянницу сразу возвели во фрейлины, а это значило, что не видать ей ни Лемешек, ни Козельца. Она уже и сейчас большую часть времени пропадала в покоях Елизаветы, — ну, не в личном будуаре, а где-то рядом, готовая ринуться на первый же зов. Когда только и спала! Переходя поздним вечером из своих покоев к Елизавете, Алексей частенько заставал Авдотью в ближних комнатах в окружении других фрейлин. Чем только не занимались в отсутствие своей государыни! Мало, что Авдотья старательно говорила по-французски, так еще и менуэтам училась. Сам Алексей не любил танцевать, а племянницу поощрял:

— Так, так. Иначе как я тебя за графа или там князя замуж отдам? Смекай.

Авдотья краснела, выдавая свои девичьи думки. Поднаторевшая в тайных танцах, она и на бал вместе с другими фрейлинами увязалась. И что же?.. Проходя в буфетную со своим другом Алексеем Петровичем мимо грациозных дамско-кавалерских шеренг, он заметил Авдотью в паре с графским племянником.

— Каково, Алексей Петрович? — толкнул под бок. — Мы с тобой еще только собираемся, а они уже свадебку сотворить готовы…

Бестужев ничего не имел против. Мало, что дружба, так и дорожка в приемную императрицы вела через это же дружество. Так что при матери, — а Наталья Демьяновна и в самом деле стала ей матерью, — Алексей по-братски пришлепывал по тугой спине:

— Ну-ну, не красней, графинюшка. Мы от какого корня? От Розума! В розум девичий и входи.

Когда такие разговоры происходили в ее личных покоях, статс-дама Наталья Демьяновна Разумовская становилась прежней Розумихой и вела себя хозяюшкой-казачкой. Бранила вельможного сынка:

— А, пане добродею! Кум до кумы залицався, так уже и граф? Гляди, каб не гокнуться из князей да обратно в грязи!

Она не знала, что это была его вечная, неотступная думка…

Даже страшновато становилось заходить к матери… Не ведая того, била по живому.

Но когда они бывали одни, чтоб вести такие разговоры? Малороссов и без того было много, а на коронацию понаехало — что гусей в Лемешках или Козельце. Да вместе со своими разодетыми гусынями. И все считали своим долгом засвидетельствовать уважение знаменитому земляку, а проще всего было — через его матушку. Видели, что ведь скучает она в облике придворной статс-дамы. Сам полковник Танский, провожавший ее в Московию, следом прискакал со всеми домочадцами. А уж других-то полковников!.. Статс-дама снимала с себя надоевшие роброны, облачалась в плахту и расшитую сорочку, начинала распоряжаться:

— Геть, девки! Ковер на пол.

В самом деле, что за гостевание за столом? Пластали на паркет царские ковры, распахивали окна, скидывали туфли и сапоги, — что статс-дама, что другие бабы, — все голоножкой на боку, вместе с растелешенными мужиками. С непременной скатертью-самобранкой посередь круга. С непременной горилкой, сливовой, не то вишневой. Ну его, венгерское или французское! Одна кислость во рту. То ли дело у них, по-казацки. Наталья Демьяновна опять становилась разбитной шинкаркой и щедро разливала по царским кубкам доморощенную горилку. Под звон серебряных чар полковник Танский умильно просил:

— Алексей Григорьевич, спиваемо?

У Алексея давно пресекся голос, но в окружении земляков вроде и взлетал кречетом. Он охотно запевал:

Ой, уризала русой косы

Да казака курыла…

Ему охотно, особенно падкие до всякой ворожбы женщины, многоголосьем подтягивали:

Уризала чорнаго чубу

И дивчину приворожила…

Известно, что Елизавета раньше полуночи никогда не ложилась. Не дождавшись друга любезного, не дозвавшись его даже через фрейлину Авдотью, она догадывалась, что променял он ее на матерь хохлацкую. В гневе самодержавном, и всего-то при одной горничной, шла через бесконечные дворцовые переходы в апартаменты своей статс-дамы… и находила ее в одной сорочке, а друга любезного — и без башмаков, и без камзола, головой на коленях чьей-нибудь женушки-хохлушки. Свеча, с которой влетала Елизавета в покои статс-дамы, не сразу поднимала переполох; некоторое время еще мычал в коленях разлюбезный Алешенька:

Ой, уризала чорнаго чубу…

Потом все же замечали стоявшую у порога государыню, при одной горничной и при одной свече, и вскакивали кто вверх, кто вниз головой. Надо было видеть суматошные поклоны пьяных хохлов! Будь на месте Елизаветы, скажем, Анна Иоанновна, она сейчас бы клич подала: «А рубить им головы!» Но в разъяренном виде влетала все-таки дочь Петрова, яблочко от яблони. Она стояла некоторое время, подперев бока, глядела, как пытались обуваться-одеваться ее перепуганные людишки, как путали кафтаны и обувку — кому доставался сапог с башмаком, а кому и башмак с дамской туфелькой… Долго, безгласно мытарила она всех, а особенно друга разлюбезного, припадавшего к ручке… и вдруг самолично скидывала атласные туфельки, шлепала ими по склоненной повинной голове… и разражалась безудержным хохотом:

— В самом деле, почему не веселиться? Бог весть, где нам завтра быть… Мой камергер! Усадите ли меня в свой круг? Не ослабли ли у вас ручки?

Алексей знал, как гнев на милость меняется. Он подхватывал сразу размякшую государыню, не такую уж тощенькую, прямо на руки и возносил на ковер. И покаянно говорил:

— Чтоб не полошить слуг, я сам сбегаю за французским…

— У вас-то что? — оглядывала самодержавная гостья ночную самобранку.

— Горилка, ваше величество… — еще не придя в себя, бубнил киевский полковник.

— Вишневая варенуха… — торча на коленях перед государыней, винилась бывшая шинкарка, у которой даже в ее шинке бывало венгерское.

— Так за чем дело стало? Не пивала я варенухи!

Ей наливали сразу в несколько рук, но она брала от Натальи Демяновны, напоминая:

— Благословен плод чрева твоего, а то бы…

Не стоило объяснять, что было бы!

Но ведь быльем поросла гневливость. Женщина, сидевшая на ковре в одних чулках, была уже не императрицей, а просто гостьей развеселой. Варенуха-то славная! А после нее разве ноги в пляс не идут?

Может, вспоминала Елизавета Александровскую слободу, может, бедный, разгульный домок на Васильевском острове — вскакивала оглашенная:

— Бандурист!

С приездом матери тут всегда водились бандуры, и Алексей не забыл свое прежнее ремесло. Бандура взрывалась не песенной — плясовой ярью, крепкие, точеные ноги Елизаветы еще подгоняли:

— Шибче!

А куда уж шибче? Дрожали, наверно, не только покои новоявленной статс-дамы — дворец Головинский содрогался от одного перехода к другому. Алексей передавал бандуру кому-нибудь из земляков и сам подскакивал на помощь. Наверно, в полуголодной молодости еще не так плясывала Елизавета, но и сейчас было немыслимо за ней угнаться. Все же гости не могли сидеть, когда плясала государыня, и поначалу робко, потом все хлеще начинали топотать, с русского переходя на гопак. Впрочем, что тут считать русским, что хохлацким? Топоток плясовой везде един. Варенуха ли, французское ли — кровь-то одинаково гонят. Елизавета в усладу себе плясала. Алексей же в сладость ей подплясывал, не замечая своих голых ног. Только когда Елизавета, споткнувшись о ковер, валилась на пол, он подхватывал ее, осторожно усаживал и кричал бандуристу:

— Да хватит!..

После одной из таких посиделок Елизавета призналась Алексею:

— Жаль, что матушка собирается домой.

— Что делать, господынюшка. Какая она статс-дама? Тоскует по ридной хате…

— Да… Но ведь Авдотья остается? И Кирилл?

— Останутся, если ты дозволишь.

— Дозволяю, с превеликой охотой.

К этому разговору они больше не возвращались. Наступала осень. Двор собирался в Петербург. Понаехавшие на коронацию чиновные дворяне разбредались по своим губерниям.

В начале октября Наталья Демьяновна, уже собравшись в дорогу, пришла проститься с государыней. Думала, все по-людски — как же не возблагодарить свою великую благодетельницу? Но какой-то бес ее, видно, под бок пырнул: вдруг опять бухнулась на колени и уже не на свое зеркальное отражение — на лик государыни взмолилась. И уж совсем не по этикету, который предписывался статс-даме, решилась на тот вопрос, который мучил во все царское гостевание. Да и словами такими:

— Скажи, великая государыня, — все ли по закону у вас с моим сыном?!

Елизавета все, что угодно, могла ожидать от неотесанной хохлушки, но не такого же. Видно, первым желанием было — кликнуть первого попавшегося камер-лакея, чтоб вытолкал в шею несообразную допросчицу, но в противоположную дверь, со своей стороны, торкнулся Алексей и, видя такую сцену, поспешил мягко прикрыть дверь. Елизавета все же его заметила. Загоревшийся во влажно-горячих глазах гнев потух. Она постояла над поверженной матерью своего «друга нелицемерного» и так же нелицемерно сказала:

— Все по закону, скорбящая матерь. Оставь свою скорбь и поезжай с Богом… свекровушка дражайшая!

Статс-дама, опять забыв весь этикет, перекрестила ее и радостно согласилась:

— И тебе с Богом оставаться… моя великая невестушка!

Позабыла даже к ручке припасть, позабыла разрешения испросить, резво выскочила в дверь, за которой только что скрылся сын.

Слышал ли, нет ли он глупый вопрос — ласково посоветовал:

— Отдохни, мамо, перед дорогой и больше никого не беспокой.

Ни сетовать, ни объяснять ничего не стал, просто проводил до ее покоев…

XII

Весь следующий год, вернее, то, что оставалось от приемов, балов, маскарадов, досужей многодневной охоты, — он ведь как-никак был обер-егермейстером, — Алексей посвятил подраставшему Кириллу. Побуждала не только братская любовь — и жалость к себе, необразованному. Он вот никакой науки охватить не успел, а Кирилл, даст Бог, ухватит. Хлопец прямо на ходу все писаное постигал. Уже довольно хорошо говорил по-французски. А в истории даже смешил Елизавету — насчет ли Британских островов, насчет ли местоположения старой Византии, да хоть и дорог через Балтику. Война со Швецией шла, как раз было впору порассуждать. Жил он, как и в Москве, разумеется, не при дворце — старший брат нанял ему на приснопамятном Васильевском острове домишко; но бывал в гостях, да и в обожаемых Елизаветой Гостилицах, значит, встречался. Иногда и начинались у них с государыней, в присутствии всюду следовавших за ним учителей, преинтересные диспуты. Алексей при этом скучал, однако ж виду не подавал. Младшенький! Без отца подраставший братец.

Но тоже, как и матушка, не велик царедворец. Говорили они с государыней в Гостилицах и до того договорились, что Кирилл брякнул:

— Царям да королям, хоть англицким, хоть французским, конечно, несладко приходится, но с чего же они злятся на слуг своих верных? Вот я сейчас «Куранты» штудирую, как раз времен Петра Великого. Умишком своим махоньким уразумел, за что он поверг на пытки и смерть сына своего Алексеюшку. Ладно, дело отцовское, да и понятное: не шел сынок по стопам отца. Но как прочитал, что он, вернувшись из похода, казнил смертью лютой своего истинно верноподданного Вилима Монса — так и в ужас впал. Гнев-то великий — с чего явился? Не осмыслить мне такие деяния…

Елизавета прямо взорвалась:

— А вот как повелю и тебя казнить — тогда поймешь! Прочь с глаз моих!

Кирилл выскочил в слезах и в ужасе всамделишном, не книжном. Алексей попробовал встать между Елизаветой и разгневавшим ее братцем своим.

— Я воспрещу ему, балбесу, гостевать там, где пребываешь ты, благодетельница.

Она и на него тем же гневным зарядом:

— И ты — прочь!

Алексей, поклонившись, молча вышел. Ах, дурной Кирилка! Он ведь и не догадывался, со всей своей книжностью, какую семейную рану задел. Пошто казнил? Да по то, что, пока государь пребывал в трудах и походах, она, Екатерина-то — жена и, следовательно, мать Елизаветы, — услаждалась грешной любовью с этим самым Монсом, правителем ее вотчинной канцелярии. Как можно об этом спрашивать у дочери, по поводу которой до сих пор злословят, что она незаконнорожденная…

Хотя Елизавета на него-то свой гнев лишь походя выпалила, он братцу воспретил бывать у себя. Елизаветушка могла и без доклада заявиться, уследи-ка за такой опаской! Да и не место сопливому пастушонку у царского трона — думая так, он забывал, что и сам когда-то волам хвосты крутил… Но что свое! Гневаясь совсем не по-царски, а по-братски, он о дурошлепе все-таки великое попечение держал. В такие домашние мелочи государыня ведь не входила. Готовя Кирилку к отъезду за границу, двоих самолучших наставников приставил, от которых и сам немало ума перенял. Первым по давности знакомства был Григорий Теплов, воспитанник незабвенного Феофана Прокоповича. Вон когда было! Не кто иной, как секретарь великого канцлера Артемия Волынского, четвертованного Анной Иоанновной за его слишком русские взгляды и откровенную вражду к Бирону. Это случилось тогда, когда цесаревна Елизавета тайно отправила его, гоф-интенданта Разумовского, в глухие Гостилицы, чтоб не попался на глаза Бирону. Погибая, благородный Артемий Волынский сумел выгородить своего секретаря и все взять на себя. Теперь Григорий Теплов и был приставлен к неучу Кирилке.

А другой-то? Василий Ададуров, тоже адъюнкт академии да и личный секретарь его, Алексея Разумовского.

Строго наказано было верным учителям: строгайте и чистите хохленка без всякой поблажки. Хоть конской скребницей!

Уже в марте 1743 года и отправил его с глаз долой — заграница дурь вышибет. Личный надзор поручался Григорию Теплову, «дабы учением наградить пренебреженное ныне время». Учреждалось строжайшее инкогнито, чтобы и тени не бросить на русскую императрицу: в Европе-то шла война.

Делал старший брат все обстоятельно и продуманно. Чтоб не было никакой поблажки, дал Кириллу, кроме устных внушений, и письменную инструкцию. О трех пунктах, где все расписал:

«I) Во-первых, крайнее попечение иметь о истинном и совершенном страхе Божием, во всем поступать благочинно и благопристойно и веру православную греческого исповедания, в которой вы родились и воспитаны, непоколебимо и нерушимо содержать, удерживая себя от всех предерзостей праздности, невоздержания и прочих, честному и добронравному человеку неприличных поступков и пристрастий.

II) В рассуждение же ваших молодые лет, также и для других важных обстоятельств, изобрел я за потребность для вас до данного впредь от меня определения поручить в смотрение и предводительство Академии наук адъюнкту Григорию Теплову. Чего ради через сие наикратчайше вас увещевать; к нему, как определенному над вами смотрителю, с надлежащим почтением во всем быть послушну…

III) А понеже главное и единое токмо намерение при сем вашем отправлении в чужестранные государства состоит в том, чтобы вы себя к вящей службе Ея Императорского Величества, по состоянию вашему, способным учились и фамилии бы вашей собою и своими поступками принесли честь и порадование…

Алексей Разумовский».

Пространная инструкция была дана и куратору Теплову.

В исходе марта Кирилл Григорьевич отправился в Германию и Францию — под именем Ивана Ивановича Обидовского.

Фамилия Разумовских, через послов и разных царедворцев, уже была хорошо известна в Европе. К чему ее мутить разными сплетнями и слухами. Ведь как раз уже чинилось перо для императора Карла VII, чтобы он поставил подпись под вердиктом о присвоении обер-егермейстеру ее императорского величества Елизаветы титула графа Священной Римской империи. Нужды не было, что Карл во всем зависел от Елизаветы, а особенно от ее солдатушек, державших штыки наготове и в Прибалтике, и в Польше, и в Саксонии в устрашение Фридриху Прусскому. Российская государыня сама не могла дать такого титула «другу нелицемерному» — почему бы и не воспользоваться любезностью Карла?

— Политик! — играя роскошным хохлацким чубом Алексея, с ласковым смешком говорила Елизавета.

Ей нравилось дурачить разный там императоров и королей.


И Елизавета, пожалуй, больше самого Алексея радовалась, когда 16 мая 1744 года австрийский посланник со всеми церемонными поклонами преподнес ей — вначале именно ей — вердикт Карла VII на имя обер-егермейстера ее императорского величества Алексея Григорьевича Разумовского. В сей именной грамоте, облитой золотом, — хотя Карл был нищ, как и его потрепанная Фридрихом армия, — по всей надлежащей форме говорилось о достоинствах графа Римской империи Разумовского. Прилагалась и родословная. В ней напоминалось, что Разумовские происходят от знатной фамилии Польского королевства — Рожинских, потомки которых за великие заслуги пред московскими государями, за ум и разум их получили прозвание Разумовских.

— Куда там казаку Григорию Розуму! — хлопнула в ладоши развеселая императрица, знавшая, конечно, байки Алексея.

Сейчас же выскочили из разных дверей несколько фрейлин, в том числе и новопожалованная Авдотья.

— Зовите ко мне его сиятельство графа Алексея Григорьевича!

Фрейлины наперебой было бросились к дверям, ведшим в покои камергера, но Елизавета стадный топот остановила:

— Нет-нет. Авдотья!

Наученная уже всему этикету, Авдотья низко поклонилась и церемонно засеменила к дядюшке, а как скрылась с глаз государыни — казацким галопом понеслась. Многочисленная челядь, наполнявшая все переходы Летнего дворца, с изумлением провожала скачущую на одной ноге фрейлину. Даже некий переполох поднялся:

— Наводнение?..

— Никак, пожар?..

Ничего удивительного, Петербург, которому еще не было и полувека, в основе своей деревянный, и затоплялся, и горел, и Зимний дворец, и Летний — тоже из дерева; после пожаров отстраивать не успевали. Знатные жильцы любили тепло, многочисленные трубы фукали дымом что пушки под Кенигсбергом. Как ни старался государев истопник Василий Чулков обуздать печи — жар рвал и кирпич, и железо. А вокруг-то — шелка да бархаты, гобелены да лакированные панели. В случае чего, славно играл огонек!

Видно, опять пожар начался во дворце, потому и Чулков налетел на Авдотью, с ведром и в одном исподнем, — промытарив всю ночь у печей, он как раз отсыпался в своей боковушке. Видать, с устатку выпил немного, руки распахнул:

— Государыня? Горит?..

Авдотью Бог силушкой не обидел — так толкнула истопника, что дубовое ведро вывалилось из его руки и с грохотом покатилось по коридору.

Дядюшкин камердинер навстречу, с тем же криком:

— Пожар?..

И камердинера во всю силушку двинула, влетела к дядюшке со словами:

— Ой, граф!.. Ой, государыня срочно требует!..

Дядюшка как раз сидел за туалетным столом, наводил лик божеский после ночного застолья. В отличие от истопника, он-то все сразу понял. Племянницу облапил, расцеловал и пообещал:

— Молодчина! Потороплю Бестужева со свадебкой.

Авдотья на еще более радужных крыльях унеслась обратно, а он, одевшись с помощью двух подскочивших камердинеров, вальяжным шагом пошел следом. Ему не пристало спешить. Тем более бегать взапуски по коридорам.

Совершив глубокий утренний поклон — хотя давно уже перевалило за полдень, — он как ни в чем не бывало спросил:

— Как почивали, государыня?

— Вашими молитвами, хорошо. Не пора ли завтракать, граф?

Он пропустил последнее слово мимо ушей и только уточнил:

— У вас или у меня, ваше императорское величество?

— У вас, сиятельный граф! Такой уж случай…

Фрейлины и камердинеры, толпившиеся в туалетной комнате, все понимали с полуслова. А сунувшийся было с очередным докладом барон Черкасов — мол, опять французский посланник — был выметен прочь одним мановением руки:

— Сегодня прием только для Господа Бога!

Алексей знал, где будет завтракать расходившаяся Елизаветушка, и лишь упредил:

— С вашего позволения, я пойду вперед, потороплю, чтоб поспешали.

— Поторопи, граф, поторопи.

Он опять сделал вид, что ничего не понимает, и вышел. А настырного секретаря предупредил:

— Я тебя выпорю, барон. Сказано — только Господь Бог!

Неторопливая, да что там — ленивая, особенно по утрам, Елизавета на этот раз собиралась недолго. Всего-то в сопровождении одной фрейлины, уж конечно Авдотьи, поспешила на половину друга нелицемерного. Там все гремело, и голос новоявленного графа хлопал, как охотничья плеть:

— Геть, лоботрясы! Сей минут чтоб!

Он церемонно предложил руку гостье-весталке и повел ее в столовую. Нарочно неспешно, чтоб там успели собрать заполошное застолье. Он видел озолоченный свиток в руке Елизаветы, видел красную, свисавшую на золотом шнурке печать, но виду и сейчас не подавал. Всему время и своя радость.

Когда они, оставшись вдвоем, без надоевших слуг, порядочно закусили — только тогда и развернула Елизавета заветный свиток:

— Видишь, друг мой? Карл бегает от Фридриха по всем лесам, почитай, без портков, а дело наше помнит. Читай свою родословную. Да вслух, вслух!

Как и повелела, прочитал. Потом усмехнулся:

— А что? Предки наши действительно служили московским царям. Саблей острой да пикой остроконечной. Родитель мой, Григорий Яковлевич, как-никак казак реестровый, участвовал во всех походах гетмана Апостола…

— Гетман? — отложив римский вердикт, задумалась Елизавета. — Пожалуй, не прав мой родитель, что упразднил гетманство. Сейчас правит на Украйне государев Совет, трое русских да трое малороссов, а что толку? Только свары между собой. Истинно: паны дерутся — с холопов клочья летят. Ведь плохо живут твои земляки, да и мои подданные?

Алексей не ожидал, что веселое застолье, начатое по такому торжественному случаю, закончится делами малороссийскими. Кто их разберет! Он сказал с осторожностью:

— Плоховато, государыня. Плакальщиков-гонцов бесконечно шлют…

— Вот-вот, опять из Киева депутация. Гетмана просят, да что там — требуют. Как мне быть, друг мой?

Алексей некоторое время молчал.

— Сама знаешь, государыня, никогда я не лез в дела имперские. Политик — не для меня. Но позволь сказать правду.

— Говори, граф, говори. За то и ценю.

— С великого родителя твоего чести и достоинства не убавится, но не прав он был… Ватагой сановников управить Украйну не можно. Один кто-то должен быть. Ведь и России вместо царя хотели навязать верховников — тоже некий Совет, да? Что из того вышло?..

— Вестимо, кто на плахе, кто в ссылке.

— Так что, государыня, и на Украйне под самодержавной рукой должен быть кто-то один…

— Гетман?

— Да не царем же хохла называть!

— Ой шалун! — оживившись, погрозила пальчиком Елизавета. — Не единожды виделся ты мне, граф, в облике малороссийского гетмана… Каково?!

Вот этого Алексей никак предугадать не мог…

— За что немилость, государыня?

— Немилость?.. Да ты ж будешь моим соправителем! Некоронованный царь над целым богатейшим краем!

Не шутила Елизавета. Надо было отвечать.

— Все бы хорошо, господынюшка, да я помру там от тоски.

— Погоди помирать-то, Алексеюшка!

Она впала в долгое молчание. Рука ее с вердикта непроизвольно сместилась на сложенные покорно, крупные, за эти годы выхоленные ладони Алексея.

— Охотников пограбить и без того ограбленных хохлов найдется преизрядно — найдем ли достойного?

Алексей понял, что пора высказать свою тайную думку, как раз и подсказанную земляками.

— А гетман малороссийский подрастает, государыня. Бог даст, не дураком вернется из-за границы.

— Кири-илл?!

— Его смею прочить. От глупых вопросов он давно отучен, а в остальном… истинно в вашей воле пребудет. Да и в моей, если дозволяете.

Елизавета решительно хлопнула в ладоши. В дверь ринулись торчавшие за дверью услужающие. Алексей одним взглядом турнул их обратно. Императрица смеялась так простовато и добродушно, что у графа рот тоже растянуло до ушей.

— Удивил?

— Подивимся потом… надо же надумать! Гетман? Граф? Ай да братья! Ну вас пока ко дну головой…

— В прорубь?

— Если возьмешь и меня с собой, Алексеюшка.

— Не возьму, Елизаветушка. Пожалею, уж прости твоего вечного раба…

— Ну, заладил! Не разругаться бы! Пригласи-ка лучше по сегодняшнему поводу в Гостилицы твои…

— Ваши.

— Наши! Не перебивай. Исправны ли лошади?

Алексей сам выскочил за дверь:

— Коню-юшего!

Фрейлина Авдотья увела государыню одеваться в дорогу — еще был плохой путь, морозило, — а граф Алексей Разумовский, гоняя свою челядь, пожалел, что не изготовить в один момент герба, данного в вердикте: крест-накрест две сабли да ворон конь с золотой гривой на берегу широкой реки. Днепра ли? Десны ли? А может, и Невы?..

На боку ли кареты, парадных ли саней — славно будет смотреться!

Парадные кареты у него по-царски не отапливались, но были обиты медвежьими шкурами — память о лихих охотах. Да и пуховики, одеяла собольи были припасены. Никак нельзя замерзнуть государыне иль жене высокородной?.. Превращения столько раз за один день менялись, что не знаешь и сам, кем окажешься в следующий момент. Сегодня уже побыл и похмельным мужичком, и графом Римским, и гетманом неблагодарным — кто ж теперь?

«А теперь я супруг законный», — стоя у дорожной ступеньки, встретил он радостной думкой сходящую с крыльца Елизаветушку.

Ясно, что одним днем они гостеванье не покончат. За Елизаветой в одном камзоле бежал секретарь Черкасов, и она давала ему последние наставления. Может, на день грядущий, а может, и на всю грядущую неделю…

Часть пятая