Фавор продолжается. Прощальный…
I
Годы шли. Елизавета старела. Но признать это?.. Ни в коем случае!
Ее большой мраморный стол в туалетной комнате превратился в божественное капище. Вокруг него суетились прислужницы, фрейлины и конечно же сплетницы-чесальщицы во главе с Елизаветой Шуваловой — женой Петра Шувалова. Им-то до ночи делать было нечего, но как же оставить государыню?
Она собиралась в Новоиерусалимский Воскресенский монастырь. Ей одновременно хотелось быть и по-бальному прекрасной, и по-монастырски скромной. Ни то ни другое не давалось, да и как совместить несовместимое? От мраморного трона летели в лица прислужниц банки-склянки, чулки, кружева, заколки, гребенки, а один раз, когда Алексей Разумовский вошел в святая святых, чтобы посетовать на свою разыгравшуюся подагру, ему на голову слетел, как голубок, головной плат — Елизавета и в темном не хотела идти, и белый плат ее не утешал. Решили примерить голубенький, который бы совмещал и монастырское, и обычно-дорожное. Но и это не приглянулось, слетело в гневе на голову Алексея.
— Благодарю вас, государыня, — подошел он, не снимая платка. — Я так и пойду… впрочем, поеду? Подагра проклятая.
— Опять? — рассмеялась Елизавета — у нее гнев на смех быстро менялся.
— Что делать, опять…
— Ах, граф мой болезный! Но не оставаться же тебе дома одному? Нам до Нового Иерусалима и за неделю не дойти. Ведь ты иссохнешь от тоски.
— Иссохну, государыня, — потупился он, прикладываясь к ручке, которая расшвыривала кружева.
— Как древо подсеченное?
— Как древо, государыня. Пригодное разве что на дрова…
— Что у нас — других дров нету? Пусть в карете, да следуй за нами!
Хоть и в Москве это происходило, а не в петербургском дворце, но апартаменты все равно делились на две части. Третья часть, малый двор, по обычаю, отсоединялся во флигель, чтоб собаки великого князя не нарушали покой тетушки. Борзые и гончие у него были по всем комнатам, носились из дверей в двери, оглашая весь флигель неурочным гоном. Не была исключением и общая супружеская спальня, из которой с ужасом бежала жена, обнаружа в своей постели суку и кобеля, которые на шелках и атласе занимались обычным собачьим делом. Когда Екатерина пыталась вразумить супруга, он Кричал;
— Дура! Что ты понимаешь? У нее течка. Течка!
Пожалуй, Екатерина кое-что все-таки понимала. После двух негласных выкидышей, о которых знала только Елизавета, великая княжна в третий раз была «чижолая». Ишь его — течка! Каково-то ей, при живом муже святым духом пробавляющейся? Свершится ли третьим-то разом?
Елизавета веровала. А для вящей уверенности отослала за ненадобностью камер-юнкера Сергея Салтыкова с посольскими делами в Стокгольм. Сама же помолиться восхотела. За здравие будущего наследника. Она и слушать не хотела, что может родиться женское чадо.
— Не бывать сему! — завороженно восклицала.
Долго ли, коротко ли, со сборами было покончено. Не парадная, но и не монашеская — цвета балтийской волны — «адриена», голубенький — все-таки голубенький же! — собственноручно снятый с головы Алексея плат, даже посох в руке, которым снабдил ее духовник Дубянский. Она наверняка знала, что дорожный наряд ее был необычен, театрален и весьма приятен глазу. На узком мосту через Яузу — идти ей захотелось по центру Москвы, чтобы весь народ видел пешью шествующую государыню, — на мосточке она оглянулась в сторону кареты «друга нелицемерного». Он еще не начинал дорожную беседу с сопроводителем Вишневским и потому торчал в оконце, оглядку ее заметил и послал воздушный поцелуй. Мода эта тоже пришла из Парижа, от двора несостоявшегося жениха Людовика. Разумовский прекрасно овладел ею. Не «волшебный пудрильный шкаф», не оконфузишься. Правую руку сожми, как для крестного покаяния, поднеси ко рту и вовремя дунь. «Незримые флюиды обязательно достигнут избранницы», — убеждал его маркиз Шетарди. Правда, у него у самого-то дело не ладилось; сколько он ни дул в сторону Елизаветы, российский двор ему пришлось оставить во второй раз. Теперь уж — навсегда. От имени императрицы граф Алексей Разумовский вынес ему знаки ордена Андрея Первозванного — сам орден, по обычаю, надлежало заказать и оплатить награжденному, — вручил царскую милость — как милостыню: Елизавета не пожелала даже лично проститься.
— И это все? — спросил разобиженный маркиз.
— Все. Разве что дунуть вослед…
Граф умел тонко льстить, но умел и бить. Когда он сложил этот новомодный кукиш и сильной своей грудью фукнул в сторону слабогрудого маркиза, — того с горя унесло прямиком за российские границы.
А сейчас чего же? Истинно Елизавета уловила его флюиды и мило кивнула в ответ, как бы вопрошая: «Что с твоей подагрой, лукавый граф?»
Он дунул еще раз в ее сторону и скрылся внутри кареты. Лучший его адъютант, генерал Вишневский, уже наполнил кубки и держал их в руках, поскольку карету потряхивало на бревенчатой мостовой. Нельзя допускать, чтобы вино расплескивалось.
— За здравие государыни?
— За ее здравие первая чара! Чего спрашивать, Федор Степанович. Ну, а вторая — за счастливое путешествие.
За эти годы они обрели свои обряды и привычки. Никто больше в тяжелых золоченых камзолах не пускался вслед за быстроногой государыней; нет, легкие шелковые кафтаны да развевающиеся на ветру простенькие подолы. Эвон опять ведь под сотню верст, немногим ближе, чем до Троицы. Попыли-ка ножками! На добрый месяц этакое хождение растянется.
К добру ли, нет ли, Елизавета стала уставать. На третий день пути процессия остановилась в селе Знаменском. Да и как не остановиться? Здесь была главная резиденция князя Николая Федоровича Голицына. Он низким поклоном преградил дорогу, а за ним румянощекие молодайки несли на золотом блюде хлеб-соль. Откушав голицынского хлеба, Елизавета уже не могла обижать князя.
— Отдохнем, граф? — с веселостью спросила Алексея, который вышел из кареты, чтоб поприветствовать известного хлебосола.
Совсем бы ни к чему тут же вертеться Елизавете Шуваловой — придет час почивать государыне, вот тогда и принимай на свои ладони высокородные пятки. Но она приличиями не отличалась, услужливо показывая в сторону крыльца:
— Гли-ко, государыня, какой херувимчик? С книжицей в руках, а сам-то?.. И откуда на нашу дорожку слетел такой преславный книжник?
Преотлично ведь знала бестия — откуда. Был это не кто иной, как любимый братец: Иван Иванович Шувалов. Как он оказался у Голицыных, один Бог знает. «Случай», как принято было говорить. Елизавета и плат дорожный с золотых своих волос скинула от изумления. Ей явно нравилось в Голицыне. Да и как не нравиться? Обед был отменный и как раз ко времени сервирован. С некоторой опаской сел возле Разумовского и неизвестно откуда взявшийся Петр Шувалов, не раз собственноручно битый на охоте. Но сейчас он смелел на глазах. Шестнадцатилетнего херувимчика Елизавета усадила напротив себя и донимала его вопросами:
— Говорят, вы все с книжкой да с книжкой?
— Ваше императорское величество, это мое любимое занятие, — скромно отвечал херувимчик.
Старший Шувалов не преминул через голову Разумовского напомнить:
— Два года пребывал за границей, в берлинских да парижских университетах. Грамоте-ей!
Елизавета с дороги изрядно кушала, но и спрашивать не уставала:
— Теперь-то юноша при каких делах?
— Пока без вакансии, ваше императорское величество.
— Как? В моем царстве-государстве уже и места для таких юношей нет? — рассмеялась Елизавета. — Паж! При нашей особе. Барон, возьмите в свое ведомство столь в науках искушенного пажа, — кивнула она в сторону сидящего на дальнем конце стола своему кабинет-секретарю Черкасову.
Тот приподнялся, в знак покорнейшего согласия склонил голову.
Граф Алексей Разумовский, сидевший под правым локотком Елизаветы, многозначительно вздохнул: «Эге-гей! Неуж «случай»?!»
Вздох не укрылся от Елизаветы.
— Что, нездоровится, граф?
— Нездоровится, государыня. Вот думаю: не вернуться ли мне обратно?
— И-и, думать не смей. Мы вот погостюем, а дальше-то опять в карете. Самое место болезнь-то потешить.
— Хоть и болею, но покоряюсь, государыня. Как можно ослушаться!
— Никак не можно, — согласилась она и с некоторой виноватостью положила ладошечку на его крепкую, знакомую руку.
Он с благодарностью пожал отпавший на сторону скромный мизинчик.
Ясно было, что на пару деньков в Голицыне задержатся.
Но задержались на целую неделю. Как-то незаметно она пролетела. То пиры, то охота, то маскарады, то конные скачки по голицынским лугам. Сенокос наступал, пузатые стога по всем сторонам усадьбы поднялись. Волнующе пахло подсыхающей в валках травой. Нарочно в честь государыни косцы рано взмахивали косами, осыпая утреннее серебро. Только тогда и уходила в свои покои Елизавета, сопровождаемая Шувалихой. Та сетовала:
— Приболел наш херувимчик, а откудова хвороба — и не знаемо.
— Так чего ж ты молчала, дура? — сгоняя сон, гневалась Елизавета. — Зови моего лейб-медика!
Встав ото сна, она пожелала лично удостовериться, как идет излечение. С пристрастием лейб-медика вопрошала:
— Все ли ты сделал, любезный, для здоровия нашего пажа?
— Все возможное, ваше императорское величество. Да и нет ничего серьезного. Просто нервное переутомление. Слишком много читает.
— Так отыми у него книги. Сожги, наконец!
— Слушаюсь, ваше императорское величество, — склонял голову всепонимающий придворный лекарь, присланный из Парижа взамен Лестока, надоел Елизавете слишком нахальный Лесток, решила обновить свою лейб-медицину.
Способностей новоявленного главного медика она пока не знала, потому и беспокоилась об участи юного пажа.
А добрую подсказку «друга нелицемерного» — мол, от любви какой неразделенной сохнет малец — с гневом неприкрытым отмела:
— Зол ты что-то, граф Алексей Григорьевич! От подагры?
— От нее, государыня.
— Береги себя, Алешенька.
— Берегу, государыня…
Назвать ее Елизаветушкой он впервые не решился. Слава Богу, гостеванье в Голицыно закончилось. Через неделю Елизавета вспомнила, зачем она оказалась на новоиерусалимской дороге. Процессия двинулась дальше. Ее пополнил Петр Шувалов да и младший братец, что среди пажей оказался.
Алексей Разумовский попивал венгерское на пару с генералом Вишневским и, время от времени выглядывая в окно кареты, задумчиво повторял:
— Эге-гей нас!..
Вишневский мало что понимал в этих восклицаниях. Его-то никакие глубокие мысли не донимали. Погода прекрасная, сенокосная, карета покойная, шажком плетется в хвосте длиннющей процессии, чего же больше?
II
Ветры стали задувать с какой-то не той горы…
Умерла при родах племянница Авдотья Разумовская, в замужестве Бестужева. Канцлер был в горе. И не только из-за племянника, который потерял любимую жену. И не только из-за свояка Разумовского. О себе надо было подумать. Все эти годы, как Елизавета вернула его из ссылки, он держался плеча Разумовского. Теперь вроде как слабело это плечо? Три месяца спустя после вояжа в Новый Иерусалим паж Иван Шувалов был возведен в камер-юнкеры, а это означало, что во дворце появился новый фаворит. Нет, Алексей Разумовский как жил, так и поживал в своих покоях, но нашлись достойные покои и для нового камер-юнкера. Зимний дворец, хоть и деревянный, был огромен. Бревенчатые, обшитые дубом комнаты шли одни за другими. При желании для десятка Иванов можно сыскать место. Но ведь Шуваловы теперь… Петр да Александр, Иван да Лизавета да Мавра Егоровна… да еще сколько-то человек поменьше чинами!.. Эва! Отважится ли теперь граф Алексей отлупить на охоте Петра?!
Бестужев с опаской ехал к Разумовскому. А не ехать было нельзя: сороковины Авдотьи. Так уж повелось: вначале у него, а потом, коль настроение, можно племянника утешить. Но Разумовский ведь себе на уме: по чужим домам не любит шататься. Любит сам принимать гостей. Хлебосольство прямо-таки убийственное. Кто возвращался трезв от него?
Беды валились на Бестужева одна за другой. Он чувствовал, что его оговаривают. Уже и с докладом-то государственным к государыне не пробьешься. Добро, граф Алексей поможет. Но в силе ли он теперь?
Кроме всех государственных дел, за Бестужевым числилась одна невыполнимая «инструкция…». Писалась она под диктовку самой Елизаветы, но его собственной рукой. Одно название чего стоило: «Как приготовить России наследника».
«Его Высочеству надлежит ежечасно помнить, кто он… Не являть ничего смешного, ниже притворного и тем паче подлого в словах и минах…»
Наследника сотворить без посторонней помощи не может, а уж кривляться — чего доброго!
«Удерживаться от шалостей над служащими, от неистовых издевок над бедными лакеями, от всякой с ними фамильярности…»
Вот-вот, все-то и уменье — пощипать иную девку!
«Не позволять ему притаскивание в комнаты всяких непристойных вещей — палок, ружей, барабанов. Дворцовые покои не лагерь солдатский и не кордегардия…»
Да уж это точно: смех и грех! Наследник Российской империи до сих пор игрушками тешится!
«Наблюдать, чтобы Их Высочества показывали истинное усердие…»
В чем?!
«Понеже Ее Императорское Высочество достойною супругою дражайшего нашего племянника избрана, то… своим благоразумием, разумом и добродетелями Его Императорское Высочество к искренней любви побуждать…»
Час от часу не легче! В постель к ним, что ли, залезать, да это самое… побуждать-то?!
«Добродетелями сердце его привлещи и тем Империи пожеланный наследник и отрасль нашего высочайшего Императорского Дома получена быть могла».
Да ведь не получена до сих пор?..
Он поплакался как-то Алексею Разумовскому, что «инструкция» — до сих пор не выполнена, но тот с обычным своим смешком ответил: «Поживем — увидим». А чего видеть? Он нес эту «инструкцию», чтобы в последний раз посоветоваться. Ведь петля на шее, петля!
С этой горькой мыслью он и вошел к графу Алексею Разумовскому. И каково же было его удивление, когда за столом свояка он застал Ивана Шувалова… и саму императрицу!
Канцлер Бестужев было попятился к двери — вот влип в несообразную компанию! — но Алексей Разумовский быстро поднялся навстречу:
— Вот хорошо, Алексей Петрович! Заодно и дражайшую Авдотьюшку помянем…
Ивану Шувалову не оставалось ничего, как привстать и поклониться. Елизавета некоторое время раздумывала, как ей поступить, но под взглядом Алексея Разумовского тоже решилась:
— Примите, канцлер, мои соболезнования… и не говорите ничего о Европе! В самом деле, лучше помянуть Авдотьюшку…
Какие Европы! Подходя к ручке, все-таки настороженно протянутой, он сам вызвался:
— Поскольку я опоздал, позвольте мне наполнить бокалы?
Елизавета разрешительно кивнула, Алексей Разумовский добродушно подвинул распечатанную бутылку. Иван Шувалов многозначительно крякнул, потому что этикет нарушался — хозяином застолья был все-таки граф Разумовский. Но Елизавета отчаянной смелости канцлера не заметила, а хозяин?.. Он поспешил сгладить некоторую неловкость:
— Мое нижайшее благодарение государыне, которая утешила меня в этот скорбный день. — Скромный, но глубокий поклон в ее сторону. — Моя признательность свояку Алексею Петровичу. — Ему поклон интимно-дружеский. — Особливо новому камер-юнкеру, который и при своей молодости смог понять наше горе. — Ему поклон, который принимай как серьезный… или как шутовской. — Все в руце Божьей! Молча помолимся.
На этот призыв встала и сама Елизавета. Природное ехидство Бестужева отметило: «Трудненько ей уже подниматься!» Верно, Елизавета в последний год сильно располнела, но при ее внушительном батюшкином росте это можно было назвать всего лишь дородностью.
Разговор не вязался. Да и как он мог вязаться, когда из четверых присутствующих двое по крайней мере были явно не ко двору.
Всем в утешение уже несколько раз заглядывал в дверь барон Черкасов. Елизавета, обычно не обращавшая внимания на его мельтешение, тут вдруг проявила прямо-таки царскую любезность:
— Что у тебя, наш секрет-министр?
Барон замялся. Весть, видимо, была такого свойства, что ее следовало докладывать приватно. Елизавета поняла затруднения:
— Говори. Здесь все свои.
Он уже не мог более скрытничать:
— По нашим тайным каналам получено известие, что главнокомандующий генерал-фельдмаршал Апраксин отступает поспешно к русским границам.
— Как — отступает?! — гневно вспыхнули глаза Елизаветы. — Это после грос-егерсдорфской-то блестящей баталии?..
— Не могу знать, ваше императорское величество. Но известия верные.
Канцлер Бестужев уже знал это, с тем и шел во дворец. Но барон Черкасов и тут его опередил. Ему оставалось только подтвердить:
— Да, ваше императорское величество. Отступает Апраксин. Вернее, отводит войска к российским границам.
— С ума все посходили! Возможно ли?..
Отвечать было нечего. Кто знал все в доподлинности? Даже самая срочная эстафета скакала несколько дней из прусской земли, куда уже углубились русские войска.
— Срочно готовьте именной Указ… о временном отстранении Апраксина… и замещении его генералом Фермором. До выяснения всех обстоятельств! Я сей минут буду в кабинете, барон. В составлении срочных Указов тебе поможет камер-юнкер Шувалов. Человек изрядной начитанности и похвального слога.
Иван Шувалов, поклонившись, вышел следом за бароном, даже не дожидаясь императрицы.
«Хват-мальчик!» — про себя отметил Бестужев, ожидая и в свой адрес каких-нибудь приказаний. Но их не последовало. Елизавета устало и отрешенно посидела некоторое время за столом и бессловесно, будто одна здесь была, удалилась в свой кабинет. Канцлер остался не у дел. Хотя что могло быть сейчас важнее дел прусских?
— А я еще хотел, Алексей Григорьевич, посоветовавшись с вами, о невыполненной инструкции докладывать!
— Какая еще, к черту, инструкция?..
— А насчет того, чтобы поскорее произвести наследника…
— Да она уже давно выполнена! — расхохотался Разумовский. — Сергея Салтыкова-то за ненадобностью в Стокгольм спровадили. Чижолая Екатерина! Чи-жо-ла-я! Будем надеяться, что после двух выкидышей на третий-то раз что-нибудь да появится… Извини, Алексей Петрович, — по-дружески приобнял он растерянного свояка. — Елизавета запретила мне с кем бы то ни было делиться этой новостью. Зря мы, что ли, в Иерусалим ходили? Так что — давай за наследника! А потом уж и Авдотьюшку потихоньку помянем…
Но выпили-то они все-таки стоя и не чокаясь. Что, плохая примета?..
III
Петербургские события, отсвечивавшие дальней искрой на Малороссию, зажигали там большие и малые пожары. Мнили распустившие пояса полковники: мальчик-гетман им не указ! То ли лубенский, то ли киевский, то ли полтавский — все едино, привыкли жить при себе и для себя опять же. Москва далеко, Петербург еще далее, да и войной с пруссаками занят, — Малая-то Русь может жить хотя бы при малой своей власти? Тем более и фавор старшего брата вроде как на убыль пошел. Младший-то, хоть и державный малороссийский гетман, на плечах старшего в рай въехал. А отсюда гни свое: как жилось, так и будет житься.
Полковники Танский, Апостол и всякие другие лесть перевели на тихую зависть. Они-то что, хуже какого-то Кирилки Разумовского? Слухом земля полнилась: фавор-то царствующего брата кончается. И ради чего великие стройки развел Кирилка? Старый дворец Мазепы, что в Батурине-столице, пребывал в развалинах; новоявленный гетман и восстанавливать его не стал, строил новый, о трех каменных этажах. Там тебе и гетманская канцелярия, и жительство, и парадные дворцовые залы, и театр италианский, и прочие чуды-причуды. По заграницам пошатался нынешний гетман, на европейскую ногу все ставит. Вроде и не видит, что фавор старшего брата на нет сходит! Так судили-рядили лубенские, полтавские и киевские полковники.
Пока гетман Кирилл Разумовский развлекался своими европейскими затеями, они ведь тоже время зря не теряли. Государыня своими любовными утехами занималась — да как же, с таким-то молодым камер-юнкером! — а старым полковникам что оставалось? Вот-вот, помаленьку копать под гетмана. С Шуваловыми-то у него нелады, а Шуваловы сразу целой ордой в силу входят. Мигай им да подмигивай!
Но не так это было просто: Кирилл Разумовский греб все до Малороссии, а не наоборот. Рядовое казачество вздохнуло при нем привольно. Петербургских да московских нахлебников он от украинских хлебов отвадил. Всех разогнал и единым перстом власть правил. Много ли одному-то надо? Если даже с европейским размахом! Пылили, конечно, деньжищами италианцы и французы, кокотки Батурин заполонили, но в то же время гетман Разумовский выпер на российские земли, а стало быть и харчи, полки московские. Войны с Турцией нет, чего им обирать малороссов? Нет, изволь купить харчи за свои денежки. Опять же: не моги кабалить малороссиян в крепостничество. Слыхано ль, гетман какое послабление дал казакам! Стеной стояли за него.
Но старинные полковники любили всякий подвох, а гетман без греха ли?..
Помимо резиденции в Батурине, он развел и другие дворцы на своих пожалованных землях. Деревянные, но из отменного дуба, и опять же о двух этажах, никак не менее. Не слишком ли?..
Пока старший брат вкупе с канцлером удерживали грешный фавор, его подкузьмили с очередным Указом императрицы. А именно: платить налоги со всякой постройки. Война с Пруссией, то есть с Фридрихом самовластным, захлестывала всю Европу и требовала денег неслыханных. Можно было менять главнокомандующего Апраксина на Фермора, Фермора — на Салтыкова, а потом и на Бутурлина, — но как поменяешь солдатское жалованье? Входивший в силу Иван Шувалов купно со старшим братом Петром Шуваловым изобретали все мыслимые и немыслимые налоги, чтоб военные-то расходы покрыть. Так вот и до Малороссии докатился налог на дворцовые постройки.
Кирилл Разумовский отписывал брату:
«А кто, любезный братец Алексей Григорьевич, прислал мне непотребных ревизоров? Он явился яко тать, с государевым Указом. Я только что поставил на принадлежащих мне здешних землях очередной дворчишко, из дубья отменного, как ревизор Петербургский востребовал пошлину. Якобы незаконное строение. В разорение хотел меня ввести. Кто послал его, брат мой мудрейший? Неуж мимо твоих рук прошло? Он засел в моем именьице, яко татарин, с большим сонмом приспешников. Я мог бы вышибить их, даже силой одной гетманской хорогвы, но к чему это привело б? Всех мыслей Государыни я не знаю, всех помыслов злодейских мне трудно уследить. И что ж, брат мой великодержавный? Я рассудил просто: не ссорясь с Государыней, потачки всяким нахальным ревизорам не давать. А потому повелел своему управляющему: в 24 часа, пока ревизор по моей щедрости пьяным пребывает, строение дубовое разобрать по бревнышку и на Черниговщину перевезти. Что и было исполнено, со всяким тщанием. Пять сотен подвод зараз поднялось! Когда ревизор-то лупалы свои приоткрыл — дворца-то как не бывало. Он за двести верст улетел! Вот и возьми в рассуждение: что теперь делать несчастному ревизору. Я выпроводил его со всем надлежащим почетом. Хоть и Гетман, но не выше же Государыни».
Алексей Разумовский в застолье с Бестужевым хохотал, читая письмо своего младшего братца.
Как раз и Елизавета на его половину пожаловала.
— С чего такой развеселый?
— Не премину и вас повеселить, государыня, — ответствовал Алексей, для которого ничего в жизни не изменилось.
Он протянул ей послание младшего братца. Елизавета начала читать нехотя — делать ей больше нечего! — но потом тоже повеселела.
— Нет, каково? Пьяный ревизор просыпается — а дворца и в помине нет!
— Нетути, государыня.
— Да не твоя ли это наука-то, друг нелицемерный?
— Истинно говорю: не моя. Я своим умишком до того не додумался бы.
— Ой ли, Алексеюшка? Стала я замечать: забываешь меня!
— Ой ли… Лизанька? — с некоторой натяжкой выдавил он такое прежде обычное обращение.
— Как? Ты не забыл мое прозвание?
Елизавета все больше расходилась, забыв, что тут пребывает, хоть и в скромности, ее канцлер.
Он сам себя выдал, испросив:
— Если я больше не потребен, ваше императорское величество, разрешите мне отбыть?
Елизавета вспыхнула, застигнутая на самой веселой ноте:
— Что же вы раньше-то не отбыли, мой надоедливый канцлер!
Бестужев низко поклонился и бессловесно вышел.
Алексей Разумовский мог бы поклясться, что видел слезы на глазах сурового канцлера.
Елизавета ничего этого не заметила. Ее все больше разбирало безудержное веселье.
— Забываешь ты меня, друг нелицемерный, забываешь! Не заросла ли дорога в Гостилицы?
— Не заросла… господынюшка! Изволите убедиться.
— Изволю, Алешенька, изволю!
— А как же Апраксин?..
— Если он драпает от Фридриха после грос-егерсдорфской победы, — пусть себе драпает. От меня-то все равно не уйдет.
— Кто может уйти от вас, государыня?..
— Никто!
— А я тем более. Прикажешь закладывать лошадей?
— Ты глуп, Алешенька, если спрашиваешь об этом!
Он поклонился и дернул за шнур. Камер-лакей тут же и предстал.
— Карету! Четверик!.. Нет, постой: шестерик! Моих лучших вороных!
Глупцом он все-таки не был.
IV
Немало трудилось грешных голов и в России, и за границей, чтобы отвратить Елизавету от Алексея Разумовского, а еще лучше — Разумовского от Елизаветы. В этом случае последовала бы непременная опала, а может, и кнутом бы дело покончилось. Легкомыслие Елизаветы легко уживалось с упрямством. Несчастная Наталья Лопухина погибала в Селенгинске; жена Михаила Бестужева с голоду мерла в Якутске. Они слезно просили государыню вернуть их в Петербург, «дабы вечной молитвой у Ваших ног, Ваше Императорское Величество, славить ваше неизбывное милосердие». И что же? Елизавета оставалась глуха к стенаниям несчастных, вся и вина-то которых состояла в том, что они, особенно Лопухина, невольно затмевали на балах лучшую танцовщицу — императрицу.
Алексей Разумовский не обольщался насчет своей неотразимости. Разве можно было соперничать с возмужавшим херувимчиком? К тому же и неглупым малым. Вел он себя скромно и напоказ не выставлялся. Но не лез на рожон и Алексей Разумовский…
Елизавета неотвратимо старела. Ни для кого не было тайной, почему такой опытный царедворец, как генерал-фельдмаршал Апраксин, двинул войска не в сторону Берлина, а к Петербургу. Слух, он не имеет границ. Тем более слух верный. Елизавета уже не раз падала в обморок, временами довольно опасный, и умные люди предпочитали не шататься с войсками по заграницам, а на случай грядущих перемен быть поближе к Петербургу.
Последний-то раз чуть было не похоронили Елизавету…
Может, и Алексей Разумовский был тому виной. Чтоб лишний раз не искушать судьбу, он затворился в Гостилицах, в то время как Елизавета оставалась в Царском Селе. Он знал, что думали иностранные послы, которые нового фаворита всерьез не воспринимали и в случае надобности откровенничали с ним, Разумовским.
Особенно французы старались. Вторично изгнанный из Петербурга маркиз Шетарди уже не мог отираться возле российского трона, но его сменил другой, не менее расторопный маркиз — Бретейль. Всем хотелось привязать Россию к Франции, а кто мог быть лучше графа Разумовского? Но он не грешил против истины, когда говорил:
— Вы знаете, маркиз, я не вмешиваюсь в политику.
— Какая же это политика, граф? Всего лишь забота о здоровье ее императорского величества. Подумать страшно, что будет с франко-русской дружбой, если не дай Бог!.. Ведь Петр Федорович лакействует перед Фридрихом. Судьбы, конечно, не избежать, но зачем же торопить судьбу-то. Поверьте, граф» — сетовал Бретейль самым доверительным тоном, — для Франции здоровье вашей императрицы не менее важно, чем здоровье нашего короля. Но стоит ли обольщаться женской внешностью? Феномен! Парадокс! Нельзя лучше чувствовать себя и соединять в ее возрасте более свежий вид с жизнью, созданной для того, чтобы его лишиться. Она ужинает в два-три часа ночи, а спать ложится в семь часов утра! Мой король не выдержал бы такого издевательства над природой…
— Изменить характер государыни — не в моей власти. Учитывая к тому же некоторые обстоятельства…
— Не скромничайте, граф. Как у вас говорят? Старый конь борозды не портит!
— Не портит, да… но и глубоко не пашет!
Его подталкивали со всех сторон, а он взял да и ускакал в Гостилицы. От послов, от маркизов, от сплетников, а особливо от Шуваловых. Теперь уж их пятеро вокруг императрицы уселось. Мало Мавра Егоровна безвыходно крутилась в будуаре, мало Иван Шувалов, так ведь был еще и Петр, который для своего авторитета в Сенате носился с разными государственными прожектами. Например, как пополнить скудеющую при такой войне казну? Да просто уменьшить вес медной, самой расхожей монеты. С каждых четырех пудиков меди дополнительный пудик и выйдет. И лошадям при перевозке облегчение, и карману дырявому нетяжело.
Этот хоть о разных таких проектах витийствовал, а пятый Шувалов, Александр, стал начальником страшной Тайной канцелярии. Как не помутиться разуму? Хоть был граф Алексей из рода Розума. Нет, бежать, бежать, хотя б на время! Пускай и не в далекие Гостилицы, но все ж не на глазах.
Он испросил, конечно, у Елизаветы позволения, и позволение такое она дала. Показалось даже, что весьма охотно…
Однако ж предчувствие? А что иное, если он в тот злополучный день возвратился в Царское Село.
— Где государыня? — наскочив на ступеньках крыльца на Мавру Егоровну, первым делом и поинтересовался.
— В церкви государыня, где ж еще по этому времени, — не слишком-то радужно встретила его незаменимая чесальщица.
Раз опоздал к началу, не лезть же в церковь посередь молитвы. Чем заняться? Но на ловца и зверь бежит — Иван Шувалов!
— Что же ты, братец, не при государыне?
— Она захотела одна помолиться, — с отменной скромностью потупился камер-юнкер.
— Да, но что нам-то делать? Государыня при молитве, а мы, ежели, при картишках метнем банчок?
Карты Иван Шувалов не очень любил, но отказать своему предшественнику не мог. В гостиной и устроились. Еще доброхотов набралось. Все ожидали государыню. Кто с неподписанным Указом, кто с реляцией[13], а кто и с кляузой очередной. Кляузы государыню отвлекали от разных надоедливых дел.
Ждать выходило немало времени. А скука — не тетка. Дворцовый «фараон» начал налаживаться, когда под окнами гостиной раздались крики:
— Государыня умерла!
— Умирает!..
— Из церкви ид учи!..
Церковь-то придворная, рядышком. Елизавету никто и не сопровождал. Как оказалось, ей дурно стало, она потихоньку выбралась вон… да так и упала вблизи паперти…
Не сразу хватились. А хватившись, что могли поделать? Всяк боялся к государыне подойти.
Она лежала замертво, а вокруг нее толпа собралась, высыпавшая из церкви. Какая-то женщина, из простонародья, прикрыла ее лицо сдернутым со своей головы платком…
Сбежались и придворные дамы, но только усугубили толчею. Пытались привести. Елизавету в чувство, но тщетно. Прежний лейб-медик Лесток был изгнан вместе с маркизом Шетарди — за непомерные свои интриги, новый лейб-медик и сам был болен. Не знали, к кому и обратиться.
Выбежавший Алексей Разумовский вспомнил:
— Есть тут хирург Фюзадье! Пусть пустит кровь!
Фюзадье сыскали, кровь отворили, но это не помогало.
Елизавета, кажется, маленько придыхивала, но никого не узнавала.
Иван Шувалов по-детски хныкал, караулившие во дворце гвардейцы единственное, что могли сделать, — оттеснить толпу.
— Так и будет лежать государыня на земле?.. Иван Иванович, беги за кушеткой! — распорядился Разумовский.
Иван Шувалов был рад, что хоть какое-то занятие сыскалось. Пока он с помощью слуг тащил кушетку — а мебель во дворце вся была тяжелая, — Алексей держал голову Елизаветы на своих коленях, думая: «Вот так и у помазанников Божьих жизнь кончается. Что уж нам-то?..»
— Бери, Иван Иванович!
Алексей охватил своими сильными руками весь торс Елизаветы, но Иван Шувалов не мог и с ногами управиться. Гвардейцы помогли.
— Ширмы давайте! Одеяла!
Тут маленько пришли в себя и придворные дамы, так безобразно проворонившие государыню. Кушетку огородили ширмами, прибежала главная врачевальщица, Мавра Егоровна. Она одно знала: пятки чесать!
— Ахти, Господи, матушка… На кого ты нас оставляешь?..
Алексей не на шутку взъярился:
— Чего хороните государыню?! У нее отменное здоровье! У-у, сороки непотребные… Несем во дворец. Живо!
Елизавету, при ее-то внушительной комплекции, да еще вместе с кушеткой, и двоим гренадерам было не поднять, не говоря уже об Иване Шувалове.
— Просовывайте ружья!
Гренадерам приходилось носить раненых, поняли. Три ружья да шесть человек, седьмым был Алексей, который поддерживал на ладонях голову Елизаветы. Потащили почему-то ногами вперед — как стояла кушетка, так и взяли.
— Разворачивай… олухи царя небесного!..
Сообразили, развернули. Но двери во дворце были хоть и широки, да не шире же распластанных ружей, да еще при целой ораве мужиков.
Ну, тут уж гренадеры не оплошали: побросав на пол ружья, на руках вознесли государыню в ее спальню.
Она наконец-то пришла в себя, хотя говорить не могла, так как при падении сильно прикусила язык. Но Алексея узнала, глазами, уже маленько засиневшими, указала: возьми руку. Он припал, обливаясь слезами. В ногах суетился Иван Шувалов, Мавра Егоровна копошилась, еще двое Шуваловых подоспели, общими усилиями попытались оттеснить Разумовского, но он резко, как давно уже не разговаривал, одернул даже Александра Шувалова:
— Вы не в Тайной канцелярии! Извольте уважать волю государыни!
Три дня и три ночи он не отходил от постели, и все это время Елизавета находилась между жизнью и смертью. Роковой исход казался неизбежным. А это возвещало: перемену царствования, полный переворот во внешней политике, да и среди фаворитов, восшествие на престол Петра III, душой и телом преданного Фридриху, общий переполох…
Племянничек несколько раз пробегал мимо, до неприличия с радостным лицом. Одно повторял:
— Как? Ну, как?..
Ему не решались отвечать, один только граф Алексей Разумовский остудил неурочный пыл:
— Ее императорское величество крепка здравием. Даст Бог!
Шелестела юбками Екатерина, уже заметно пополневшая, не в пример супругу, горестная. Ей-то чего радоваться? Она на сносях была, и с рождением наследника ее миссия при русском дворе заканчивалась. Петр Федорович открыто ухаживал за толстобокой фрейлиной Лизкой Воронцовой. В сильном подпитии — а когда он мало пил? — без обиняков предрекал:
— Вот моя жена! — Ладонью тыкал в грудь Лизке. — А тебя — в монастырь! — отмахивал Екатерину. — Да подальше!
Екатерина клонила голову долу, ничего не отвечала. Кроме графа Разумовского, ее пробовал утешать и канцлер Бестужев:
— Ваше высочество, воспринимайте сие как пьяные выходки. Поверьте, до этого дело не дойдет.
— Не дойдет, — подтверждал и Алексей Разумовский.
Этим людям Екатерина доверяла.
— Я и сама не допущу!
И столько было уверенности в ее голосе, что Разумовский терялся: «Или она сумасшедшая… или прозорливица невозбранная?»
Но хуже-то всех было положение Ивана Шувалова. Если Алексей Разумовский мог уповать на давность знакомства, хоть и не всегда доброго, с великим князем и наследником, то на что мог надеяться новоявленный фаворит? Глядя в его горестные глаза, Алексей, вопреки всякой логике, утешал:
— А носишко-то вешать не надо, Иван Иванович. Сказано: Бог даст!
И Бог дал здравие государыне Елизавете Петровне. Другое дело, надолго ли?..
V
Наступило 20 сентября 1754 года. Рано утром, чуть ли не в ночь, вбежала Елизавета:
— Будет… будет сегодня наследничек! Павел Петрович!
— А если наследница? — едва успел Алексей накинуть шлафрок.
— Баб не будет! — вскричала, быстро впадая в гнев, Елизавета. — Не слишком ли много якшаешься ты, мой друг, с великой княгиней?
— Помилуйте, — обиделся он. — Только в той мере, в какой ваше императорское величество перепоручили мне сие дело. Как обер-егермейстеру, услаждающему охотой наряду с другими и великую княгиню. Иль я не так что сделал?
Гнев у нее быстро сходил на милость:
— Да так, все так, мой друг. Но перечить-то мне зачем?
Алексей развел свои большие, красивые руки, как бы пытаясь объять располневший стан государыни. Жеста этого, прежде привычного, конечно, не докончил. Рассмеялся:
— Да если б я перечил, где б я сейчас был?..
Он подумал о Мезени, где пребывали родители императора Иоанна Антоновича, еще севернее — о Бироне, который никак не мог закончить свою жизнь, да хотя бы и о несчастной Лопухиной… Перечить! Государям! Ведь не так же глупа Елизавета, чтоб думать об этом?
Она, кажется, тоже усомнилась в своем предположении.
— Не могу я гневаться на тебя, друг нелицемерный. Кто может заменить тебя?..
Он помыслил о том, но вслух не сказал. Но Елизавета поняла.
— Оставлю я лучше тебя, а то ты опять что-нибудь умозришь! Зря я, что ли, уже имечко дала: Павел Петрович! Да будет сие!
Она вышла своей быстрой, крепкой походкой. Словно и не была еще недавно при смерти…
«Никто тебя так не пожалеет, Елизаветушка, как я, — вслед ей вздохнул Алексей. — Надо же! Загодя имечко еще неродившемуся наследнику сотворила!»
На половину первого камергера Алексея Разумовского — Иван Шувалов занимал во дворце все-таки скромный, боковой придел — с утра же и заявился канцлер Бестужев. Тоже не спалось? Тучи над ним опять сгущались, как не поплакаться пред свояком, даже в такое время не потерявшим своего могущества?
Но на этот раз канцлер плакаться не стал. Иное изрек:
— Не рано ли переполох развели во дворце? Как подъехал, гляжу: кровать громадную родильную волокут, повивальную бабку, немку фон Дершарт, под руки ведут, великий князь с радости ли, с горя ль собак по двору гоняет. А мне к тому же секретная депеша из Стокгольма… — до шепота понизил он голос. — Догадываешься, Алексей Григорьевич?.. От Сережки Салтыкова, почетной ссылкой награжденного… виновника всего этого переполоха! Спрашивает обиняком, опасаясь все-таки распечатки депеши: нет ли чего новенького, до меня касаемого? Вот, — достал из плотного конверта такой же плотный лист. — Посмотри… да и высеки огня. Безобидная депеша, а ведь при случае Александр Иванович в строку поставит.
— Чего высекать? — глянул Алексей на депешу. — Камин горит. Но не жалко ль?
— Жалеть дураков не приходится. — Бестужев сам бросил депешу вместе с конвертом в камин. — Нас-то, Алексей Григорьевич, кто пожалеет?
— Ну-у, Алексей Петрович! Нас еще рановато жалеть.
— Ой ли? Я так и ложусь, и просыпаюсь с этой мыслью. А все из-за Франции проклятой! Из-за Людовика! Перессорят они меня со всей Европой.
— Но него нам, друг мой, умствовать. Ведь наследника ждем… с наших-то легких рук! Давай за его здравие. Уж государыня мне тайно имечко огласила. Павел Петрович! Загодя. Каково?
— Поистине, пути Господни неисповедимы… Да будет ли день-то хоть настоящий?
Все светало, светало, а дня не было. Бестужев от уютного стола стал подниматься:
— Ну, я пойду, Алексей Григорьевич.
— Что делать, не буду больше удерживать… Хотя? Слышишь, Алексей Петрович? Переполох какой?.. Орды татарские, что ли, во дворец ворвались?
Как ни велик старинный Зимний дворец, — из Летнего уже на зиму обосновались, — как ни толсты его стены, а прошибает топот.
— Нельзя тебе уезжать, Алексей Петрович. Если наследник родился, пушки должны бить. Кто, кроме тебя, отдаст такое распоряжение?
Они еще не успели насладиться татарским топотом, как с разных дверей набежали два камер-лакея, без всякого доклада и церемонии крича:
— Говорят, канцлер?..
— Где-то тутока?..
— Государыня!..
— Требует!..
Ни граф Разумовский, ни канцлер Бестужев не обратили внимания на лакейскую бестактность. Раз требует государыня — чего ж…
Бестужев быстрым шагом по внутренним переходам пошел в приемную Елизаветы.
Алексей уже не сомневался: сейчас последует Указ — бить сто один выстрел!
Но ему в той женской сутолоке делать было вроде нечего. Не раздеваясь, он прилег на диван, возле дотлевавшего камина. Пожалуй, и вздремнул, чего уж там.
Проснулся от того, что камер-лакей тряс за плечо:
— Ваше сиятельство… записка!..
После дремы он долго не мог взять в толк, чего его будят. Но камер-лакей доверительно требовал:
— Великая княгиня… просят!..
Это уже было понятнее. И всего-то несколько слов:
«Алексей Григорьевич, ради Бога, навестите меня! Екатерина».
Час от часу не легче! Что там — женщин нет? Не с руки ему было идти в спальню великой княгини в такой момент. Но она опускалась до просьб только при крайней необходимости…
— Подай воды.
Он ополоснул заспанное лицо, напялил снятый было вороной парик и пошел в покои великой княгини.
Ожидал и там встретить татарские орды… но было тихо и пустынно. Топот сместился в парадные залы государыни, которые были дальше.
Горел за ширмой убогий шандал о трех свечах. Какой-то незнакомый священник — не Дубянский, а пришлый — заученно читал молитву:
— Господи Боже наш, Тебе молимся и Тебе просим, да знаменуется свет Лица Твоего на рабе Твоем Павле и да знаменуется Крест Единородного Сына Твоего в сердце и в помышлениях его во еже бегати суеты мира, и от всякого навета вражия…
При появлении Алексея священник встал и, поклонившись, деликатно удалился. Видно, был у них такой уговор с роженицей.
Алексей не сразу узнал Екатерину. Ее умное, прекрасное даже в последний месяц лицо было искажено мукой и какой-то тайной злобой. Где радость от счастья этого исходного дня?
Не ведая, что сказать, Алексей похвалил:
— Хорошее вы имя дали… Значит, Павел?
Екатерина открыла оплывшие глаза:
— Я не давала ему имени…
— Кто же? Великий князь?
— Великий шалопут сюда и не заглядывал.
— Значит, государыня? — Он делал вид, что не знает.
— Она дала имечко еще до рождения. Зачем меня-то спрашивать?
— Но каков?.. Каков же новоявленный Павел Петрович?
— Я не видела его…
— Вы шутите, ваше высочество!
— Какие шутки, граф. С рук повивальной бабки младенца приняли на простыню, передали государыне… и она унесла его за ширмы. Я только слышала, как его мыли и пеленали. А потом государыня сказала: «Он будет жить в моих покоях. Не мешайте, я сама его донесу». И ушла…
— Но после-то?.. Ведь было это еще до обеда, а сейчас уже вечер. Что, так и не показали матери?
— Нет, Алексей Григорьевич. За весь день ко мне никто не заглянул, кроме священника. Я вся… в какой-то грязи, простите… Как видите, еще на родильной кровати. Меня даже в спальню не перенесли. Стыд-то какой! Я знаю, что сейчас безобразна… Не смотрите на меня, милый Алексей Григорьевич!
Она отвернулась к стене и тихо заплакала. Что творилось в этой самолюбивой, гордой душе? Алексей сидел на стуле, испачканном руками повивальной бабки, и сам готов был ревмя реветь. В этом большом, раззолоченном дворце мира и согласия, конечно, не было, но все же?.. «России пожеланный» наследник родился, в парадных залах по этому же случаю шел пир горой — долетало и сюда, за ширмы, где на жесткой родильной кровати, среди разбросанных простынок и грязных тряпок, некрасиво, несчастно под одеялом вздымалась, как на дыбе, уже опавшим животом всеми покинутая роженица… и никому на свете до нее не было дела. Разве что пушкарям в крепости: в положенный час исполнили приказ канцлера. Бухнули пушки. Кондовые стены дворца дрогнули, заскрипели. В парадном зале, наверное, кричали: «Виват!»
Другой залп…
Третий…
Били размеренно и неторопливо. Не во Фридриха же стреляли — в несчастную роженицу… «В нее!» — возникла горькая мысль.
Пятнадцатый…
Двадцатый…
Сто один залп по такому случаю был отмерен. Под гром пушек первый камергер — пока еще первый! — и решил самолично:
— Ваше высочество! Я поищу кого-нибудь из женщин, чтоб они поухаживали за вами. Позднее и сам в парадную залу пройду… искать ведь меня будут! Чего доброго, за неуважение сочтут.
— Ах, Алексей Григорьевич! — не стыдясь своего опухшего лица, снова повернулась к нему Екатерина. — Сколько неприличных хлопот для вас!..
Он улыбнулся ей и пошел бродить по дворцу, огибая парадные залы, в которых под пушечную пальбу гремела музыка и раскатывалось уже близкое, громовое «Виват!».
Придворные, то и дело встречавшиеся на пути, с недоумением посматривали на графа, который манкирует такое великое событие. Кланялись ему с некоторой долей иронии. Он оповещать о положении роженицы не спешил, боясь обычных в таких случаях сплетен.
Наконец-таки наткнулся на главную горничную великой Княгини, по совместительству и главную шпионку, — во всей ее праздничной торжественности. От нее сильно пахло вином.
— Почему вы не возле великой княгини? Идите за мной!
Она пошла, бормоча:
— Надо же было поздравить великого князя…
— Целый день поздравляли?
Суровый тон обычно обходительного камергера заставил ее замолчать. У дверей даже чуток опередила, вроде как по своей воле прибежала.
Пушки все еще били с бастионов крепости. Стены испуганно вздрагивали. Пьяненькая горничная, при виде преследующего ее камергера с некоторым страхом склонилась над роженицей, ничего, впрочем, не предпринимая. Екатерина жаловалась — она, которая могла просто приказать, — она упрашивала приставленную к ней соглядательницу:
— Позови кого-нибудь. Перенеси меня на кровать… вон граф поможет… Здесь жестко. От окна дует… Холодно…
Горничная-соглядательница непререкаемым тоном напомнила:
— Ваше высочество, не смею… Бабушка не велела без нее трогать.
— Так найдите же эту… несносную бабку!
— Помилуйте, ваше высочество! Она при ребенке.
— Так и ребенка ко мне!
— Помилуйте, ребенок в покоях государыни. Как мы можем вмешиваться в ее распоряжения?
Сам не решаясь в чисто женские дела мешаться, Алексей пошел разыскивать гофмейстершу-чесальщицу Шувалову.
Мавра Егоровна была в красной парадной робе; подол ее торжественно шуршал под крепкими ногами. Тоже пахла вином.
— Вы хоть сделайте что-нибудь для несчастной роженицы!
— Какое несчастье?.. Чистое счастье во всем дворце!
Но когда она увидела положение Екатерины, до сих пор распятой на родильной кровати, то ударилась в неприкрытую жалость:
— Оюшки мои, ведь и уморить вас могут!..
Но и она при всей своей пьяненькой доброте не могла взять на себя такую ответственность — перенести роженицу на кровать. Пошатываясь и задевая за все Углы, пошла отыскивать фон Дершарт.
И снова на добрый час все затянулось. Алексей сидел на бабкином стуле и время от времени повторял:
— Все будет хорошо, ваше высочество… Все хорошо. Я не уйду, пока женщины не примут… это великое государственное решение!
Его ироничный тон успокаивал Екатерину. Да и бабка наконец объявилась. Разодетая, пьяная, как все. Эту совесть вроде как маленько задела, стала оправдываться на своем полунемецком-полурусском языке:
— Ах, либер гот! Ее величество были с ребенком, как я могла оставить их. Только на минуту и отлучилась, когда великий князь провозглашал тост за лучшую повивальную бабку. Мой либер гот, радость-то!..
— А за меня был тост? — нашла Екатерина в себе силы улыбнуться, хоть и печально.
— За вас?.. — не нашла что дальше сказать фон Дершарт.
Алексей посчитал нужным прервать эту болтовню и кивнул Шуваловой:
— Мавра Егоровна, теперь-то вы можете перенести великую княгиню на кровать?
Та все-таки поняла, что с первым камергером Алексеем Григорьевичем Разумовским всем Шуваловым пока что надобно считаться. Даже при нынешнем фаворе младшенького-то херувимчика…
— Вы правы, Алексей Григорьевич! — засуетилась она. — Фон Дершарт пришла, в ее власти разрешить. Я сей момент кликну горничных!
Это вышло без проволочек. Набежало полдюжины крепких, тоже подвыпивших, прислужниц, Екатерину обступили со всех сторон, переложили на одеяло, ухватились за него всем скопом — и унесли в будуар.
Алексей ободряюще улыбнулся на прощанье: не сомневайтесь, мол, я еще навещу вас.
Пора было поздравить великого князя. И так при входе в торжественную залу прошел недовольный шепоток:
— Наконец-то…
— …соизволил…
— При всей своей гордыне!
Там была полная когорта Шуваловых — и сенатор Петр, и начальник Тайной канцелярии Александр, и херувимчик, конечно же успевший заматереть на дворцовых харчах, его сестра Лизавета, и даже Мавра Егоровна успела сбежать от роженицы, к своим обочь приткнулась. Так они в рядок и восседали. «Многовато же вас!» — невесело мелькнуло в уме. Но не до них было. Алексей подошел к великому князю и дружески его приветствовал:
— Ваше высочество! Только скорбные дела… пришло плохое известие о здоровье матери… задержали меня с поздравлением. Тем более сочту за великую честь прибавить и свое поздравление с долгожданным наследником! Законным наследником!
Как ни старался, но ведь и тут была некая доля иронии. Однако великий князь был в изрядном подпитии, весело во все стороны поглядывал. Приход первого камергера Разумовского воспринял с искренней радостью:
— Верю, верю, граф, в ваши добрые чувства! Но не сходить ли вместе с вами к великой княгине? Не пора ли?
— Пора, ваше высочество. Хотя лучше вам одному, по-семейному?..
Великий князь не нашелся что возразить на это и вприпрыжку убежал на свою половину.
Вернулся он буквально через пять минут.
— Я ее поздравил! Она может быть довольна. Выразила желание — почивать. Что ж, самое время. А нам, граф…
— Мы еще не допили, ваше высочество, — понял Алексей, сколь нежна и интимна была беседа, и все свел к застольным шуткам.
Пир, начатый пополудни, продолжался допоздна.
А когда Алексей, опять сославшись на дурные вести с Украйны, откланялся наконец, то по дороге к себе подумал: «Не накликать бы мне беды…»
В гостиной его поджидал знакомый сосед-помещик из Козельца. Он подал письмо и на словах присовокупил:
— Поскольку я собирался в Петербург хлопотать о наследстве, Наталья Демьяновна и передала со мной письмовый привет. Ей немного нездоровится, а так все у них там хорошо. Кирилл Григорьевич часто ее навещает. Как же, гетман — все ниц! О здравии матушки не беспокойтесь.
Верно, и письмо не выражало особых причин для беспокойства, по Алексей с грустью подумал: «Мамо! Свидаемся ли еще когда?..»
VI
Все друзья Алексея Разумовского оказались под «кривым глазом» — то есть под неусыпным надзором начальника Тайной канцелярии Александра Шувалова. Отношение Елизаветы к Екатерине становилось все более жестоким и странным: ко всему прочему она еще назначила Александра Шувалова и гофмаршалом малого двора, лучше сказать, главным надзирателем над великой княгиней. Рождение долгожданного наследника не только не принесло ей должного уважения, но и показало всю ее дальнейшую ненужность.
«Помилуйте, — дергаясь перекошенной щекой, почти открыто говорил ее надзиратель, — наследника на свет произвели, для чего вы еще нужны?» Бессонные ночи в казематах Тайной канцелярии не прошли даром: в минуты раздражительности его бил нервный тик, правая щека перекашивалась, и подергивался «кривой глаз», который видел все превосходно.
Великая княгиня, оправившаяся после родов и несказанно похорошевшая, признавалась своему тайному — уж тут истинно тайному! — покровителю Алексею Разумовскому:
— Я буду просить государыню, чтоб отпустила меня на родину. К чему такая жизнь, в вечной подозрительности? Вы же знаете, что к содержащемуся в Нарве под домашним арестом генерал-фельдмаршалу Апраксину ездил Шувалов. Он, конечно, допытывался, почему после блестящей грос-егерсдорфской победы Апраксин отводил войска обратно к российским границам. Но главная-то цель — изъять мою переписку с Апраксиным и Бестужевым…
— Да, я знаю, ваше высочество, — подчеркнуто официально говорил Алексей, хотя мог бы называть ее просто Екатериной Алексеевной; он и на людях и наедине внушал ей мысль о неподспудности ее титула.
— А раз знаете — одобряете ли мое решение?
— Нет, ваше высочество. Вы здесь нужны. Государыня Елизавета все больше слабеет… и попадает под власть сразу пятерых Шуваловых. Что я!.. Вы подумайте — что с Россией будет?! Завтра ли, послезавтра ли, какая разница. Нет, я сделаю все, чтоб не допустить от вас этого безумного шага.
— Ах, Алексей Григорьевич! По моим ли слабым плечам такая ноша?
— Отнюдь не слабы ваши плечи, Екатерина Алексеевна. Льщу себя надеждой — еще и окрепнут.
Он чувствовал, что у нее есть важное, может быть, самое главное признание. Не торопил. Свидания происходили во время прогулок, как бы сами собой. Тут не было ничего любовного — не те уж года! — тут был тихий сговор двух всепонимающих людей. К ним то и дело подходили другие придворные, раскланивались, даже вступали в разговор — дело обычное, дворцовое. Но как только они оставались одни, разговор принимал совершенно другой оборот. Доверительность полнейшая. Общая опасность сближала опальную великую княгиню и живущего во дворце, как бы все еще при государыне, но вроде как лишнего здесь первого камергера. В такую доверительную минуту, когда они шли по открытому месту, среди цветников и фонтанов Царского Села, всем видимые, но никем не слышимые, Екатерина и решилась:
— Алексей Григорьевич, говорю как на духу. С подсказки великого князя, считайте Лизки Воронцовой, государыня может в любой момент отослать меня в монастырь… или еще куда далее. Что же я должна делать?..
Он не перебивал ее. Не утешал. Ни о чем не спрашивал. Просто был рядом, с распахнутой настежь душой. Немолодой уже утешитель Елизаветы, ни на что не претендующий мужик, которого так не хватало сейчас Екатерине.
— Я женщина. Я совершенно одинока. Бестужев, Апраксин, да вот вы, мой друг…
— …да Кирилл Григорьевич, — по праву дружбы подсказал он.
— Да, Кирилл… — согласилась она. — Когда я гостила в Раеве, под Москвой, а он пребывал в своем Петровском, прозванном уже Разумовским, так… ежедневно делал тридцать верст, шестьдесят в два-то конца! И всегда с такими чудными розами, немыслимо, где их и брал. Но ведь он… мало, что женат, так еще и невообразимо робок. Не навязываться же мне самой, тоже как-никак замужней… Нет, Кирилл Григорьевич — просто славный друг, верный друг… Как и вы, Алексей Григорьевич, не правда ли?
Он поцеловал ее руку, поскольку говорить тут было нечего.
— И вот представим день, когда государыня Елизавета… да, отойдет от всех дел, — не захотела она доводить свою мысль до истинного значения. — Что же мне делать?
Алексей понимал: Екатерина давно уже решила, что ей делать. Но раз начала, так следовало договаривать.
— Я хватаю сына на руки — и лечу, скачу к вам, Алексей Григорьевич. Где бы вы ни были на тот час. В Петербурге ли, в Царском ли Селе, в своих ли чудных Гостилицах. Я скажу вам: Алексей Григорьевич, препоручаю вам сына, а сама отдаюсь на волю Бога… случая, если хотите. Но случай мой будет не слеп. Он хорошо обдуман. С несколькими верными гвардейцами… не будем называть пока их имена… я скачу в Измайловский полк, где подполковником ваш брат Кирилл Григорьевич. Думаю, что в тот день он окажется в Петербурге. Не так ли?
И тут не перебил ее Разумовский, хотя мог бы к этому добавить: «Если все мы к тому времени не окажемся в Тайной канцелярии!»
Договаривать дальше не имело и смысла: все ведь понятно и без того. Елизавета с благословения своего духовника Дубянского может в любой момент пойти к Богу, а им еще рановато. Она совершенно разуверилась в умственных способностях «чертушки»-племянника, открыто ругает его, но завещания о наследнике не меняет. Хотя, казалось, чего бы проще? Объявить своим наследником уже изрядно гукающего Павла Петровича… пусть его — Петровича! — а до совершеннолетия регентшей его мать, в уме которой, при всей недоброжелательности, она не сомневалась. Но…
Кто заглянет в душу неотвратимо стареющей женщины, которая все еще жаждет молодых утех? Она редко теперь показывалась на людях, проводя целые дни у второго своего, пожалуй, главного трона — мраморного туалетного стола. В окружении одевающих, наряжающих, причесывающих, ублажающих лицо и душу сплетниц. При неоспоримом верховодстве Мавры Егоровны Шуваловой. Вот, казалось, уже надумала Елизавета поехать в театр, где директором был, с подсказки, само собой, Разумовского, бывший его генеральс-адъютант Александр Сумароков; сам же он и письменное приглашение приносил. Елизавета с радостью обещала быть. Вот уже и карета подана, и лицо за долгие часы приведено в прежний… почти что в прежний… молодой вид… но в последний момент она, еще и не надевая, отбрасывала роскошное, парижской моды платье и приказывала подать ей в спальню подогретого вина. Зябла ли, внушал ли кто, но прямо из погребов вино ей уже не подавали. Даже водочку петровскую, к которой она пристрастилась, не смели охлаждать. Как можно! Застудить государыню?
Она торопила со строительством нового, каменного Зимнего дворца, начатого в 1755 году, но мэтр Растрелли требовал неслыханных денег на отделку, а деньги все уходили на войну с Фридрихом. В отчаянье Елизавета колотила туфелькой Мавру Егоровну; доставалось иногда и вальяжно располневшему херувимчику. А она кричала;
— Прочь! Все прочь! Позовите друга нелицемерного!..
Чтоб не огорчать далее разошедшуюся государыню, Мавра Егоровна самолично тряслась на половину Алексея Разумовского.
— Друг наш!.. — взывала она. — Спасайте нас! Ведь погибаем от гнева!..
Шувалиха знала, что только он один и может успокоить Елизавету.
Алексей не заставлял себя упрашивать: тотчас приходил. Как всегда, весело-насмешливый, домашний, свой. Ручку без разрешения брал, прижимал к своим нестареющим, в отличие от лица, губам и тихо называл по имени:
— Лизанька, что с тобой?
Само собой, в такой момент все живое выметывалось вон, вместе с Иваном Шуваловым, вместе с Маврой Егоровной. Елизавета жила, дышала прошедшим и, вспоминая, гладила его склоненную голову:
— Ах ты мой Черкесик!..
Алексей никогда не прибавлял себе благодати. Поэтому посмеивался:
— Помилуй, Лизанька! Какой я теперь Черкес? Головато под париком частью седая… частью лысая…
— А вот я прикрою ее фельдмаршальской треуголкой! — с неподражаемой простотой сказала она однажды то, что, наверно, давно надумала.
— Вы шутите, ваше величество? — сразу встал Алексей на официальную ногу. — Какой я фельдмаршал? Я и ружья-то никакого, кроме охотничьего, отродясь не держал!
— А что Апраксин — много держал? Полно, граф. Не в главнокомандующие же я тебя назначаю. Просто отдаю дань уважения… Ты поплачешь при моем гробе?
— Ли-изанька! — со слезой брызнул он криком. — Что ты говоришь! Да есть ли хоть на свете женщина, жизнеподобающая тебе?!
— Вот такого-то, искреннего, я тебя и полюбила. Ты не в обиде на мои нынешние шалости?
— Какие обиды, господыня? Ты делаешь для меня невозможное! Не только же по монаршей милости?
— Не только, Алешенька… Но что об этом толковать. Эй, там? — дернула золоченый шнур.
Предстал камер-лакей с поклоном в дверях.
— Срочно ко мне барона Черкасова.
Барон Черкасов тут как тут, с услужающим поклоном.
— Срочный именной Указ. О возведении графа Алексея Григорьевича Разумовского в достойное ему звание генерал-фельдмаршала.
Барон Черкасов, ее давний кабинет-министр, привык лишних вопросов не задавать. Он на той же ноге и обернулся к двери.
— Лизанька, ты можешь возвести меня в любое заоблачное звание, но ты никогда не убедишь своих придворных в моей исконной знатности.
— Ах, друг мой нелицемерный! Это мы еще посмотрим. Пир! С тебя, мой генерал-фельдмаршал, причитается знатный пир. Не подкачай. Да не забудь Ивана Ивановича пригласить. Да великого князя с великой княгиней… хоть тоже хороша штучка! При живой императрице смеет покушаться на права наследования. Тайная переписка с Апраксиным, шуры-муры с Бестужевым. Да и с тобой, мой друг, с тобой тож… Смотри у меня, шалун!
Но гнева в ее словах не было.
— Разрешите, моя господыня, заняться пиром? Времени до вечера остается немного, а я хочу в таком разе угостить всех по-фельдмаршальски.
— Дело! — подбодрила Елизавета и с добрым смешком напомнила: — Только чтоб стены да потолки, как в Гостилицах, не обрушились.
Он послал ей, по последней моде, от дверей воздушный поцелуй.
VII
Граф Священной Римской империи Алексей Григорьевич Разумовский благодарной рукой русской самодержицы был возведен в генерал-фельдмаршалы — высший служивый чин, — но один за другим падали его лучшие, верные друзья, и с этим он не мог ничего поделать.
Начальник Тайной канцелярии Александр Шувалов, не добившись от Апраксина нужного — кому?! — признания в Нарве, перевел опального фельдмаршала ближе к Петербургу, в местечко, которое как бы в насмешку называлось Четыре Руки. Четверо Шуваловых, что ли?..
— Признайся! — говорилось при этом старому, больному фельдмаршалу. — Для чего ты после такой славной баталии под Грос-Егерсдорфом отступил и двинул войска к Петербургу?
В ответе и требовалось-то совсем немного: «А для того, что государыня в то время при смерти находилась и в государстве Российском могли произойти всякие внезапные перемены. Как же оставить столицу без армии, голой, как непотребная баба».
Но отвечал Апраксин другое:
— Не было провианта. Не было фуража. Обессиленные лошади не могли тащить пушки, а дело шло к зиме. Мог ли я губить армию?
— Тогда признайся — чего ради шла у вас переписка с великой княгиней и канцлером Бестужевым? И не стоял ли за всем эти граф Разумовский?
Опять ожидался исчерпывающий ответ: «А того ради, что хотелось изменить порядок престолонаследия и разогнать немцев, которые в ожидании смерти государыни со всех сторон обступили великого князя. Только один граф Разумовский и мог подвигнуть государыню, чтоб она еще при своей жизни назначила наследником Павла Петровича, а до совершеннолетия регентшей при нем — мать Екатерину Алексеевну».
Но опять же гласный ответ был другим:
— И Бестужев, и великая княгиня, и граф Разумовский, боясь за мою честь, советовали продолжать наступление на Фридриха. Честь-то я мог сохранить, но армию погубил бы.
Лицо начальника Тайной канцелярии дергалось в нервном тике, вся правая сторона превращалась в зловещую гримасу, но это же было не страшнее пушек одержимого Фридриха.
Прямого указания государыни — забрать Апраксина в Тайную канцелярию да вздернуть на дыбу — пока не было, и оставалось уповать на ее оскорбленное самолюбие, на болезненный каприз да на доброе дворцовое наушничество других Шуваловых, Мавры Егоровны прежде всего, без которой Елизавета и заснуть-то не могла.
Но фельдмаршал Апраксин умер от апоплексического удара, так больше ничего и не показав на своих сообщников…
Надо было браться за Бестужева.
Алексей Петрович Бестужев, не без участия графа, а теперь и генерал-фельдмаршала Разумовского, заготовил заранее манифест — на случай внезапной смерти Елизаветы. В нем объявлялось, что, паче чаяния, Бог призовет рабу грешную к себе, то императором следует провозгласить малолетнего Павла Петровича, — пускай Петровича! — но без всякого участия Петра Федоровича, которого следует отослать в его немецкое куриное княжество. Регентшей же при нем назначить мать Екатерину Алексеевну — по уму ее, доброму сердцу и любви к России.
Оставалось — подпись собственной руки государыни. Всего единое слово: «Елизавет». Кто может направить руку болезненно подозрительной государыни? Только он, «друг нелицемерный».
Не без колебаний, но взялся Алексей Разумовский за это смертельное дело. Но случая, удобного настроения Елизаветы, пока не выпадало.
А тем временем государыне успели нашептать о существовании очередного заговора… «в котором и Бестужев, и Великая Княгиня, и даже он, граф Разумовский…».
Почувствовав неладное, манифест успели сжечь, но что делать с заговорщиками? Прямых улик ни против Екатерины, ни против Алексея Разумовского не находилось. Доносы доносами, а их руками ничего не было писано.
Нет, надо было — пока! — доламывать Бестужева…
Уже не полагаясь даже на начальника Тайной канцелярии, Елизавета отдала это деликатное дело на усмотрение генерал-прокурора князя Трубецкого.
Князь Трубецкой, польщенный доверием, поступил истинно по-генеральски. В субботний вечер, когда Бестужев явился по неотложным делам во дворец, Трубецкой объявил ему опалу императрицы и лично сорвал с плеча Андреевскую ленту. Отряд гвардейцев окружил его карету. В доме уже стоял усиленный караул.
Алексей Разумовский примчался из Гости лиц, когда Бестужева, лишив всех чинов и званий, скоропалительно отправили в деревню Горетово, далеко от Петербурга, Можайского уезда.
— Лихо! — рубанул рукой, как саблей, бывший казак.
Сделать он уже ничего не мог.
Тем более пришел старый его адъютант, закадычный друг и воспитатель Кирилла — Иван Елагин.
— Кажется, теперь моя очередь! — ничего не прося, сказал со свойственным ему спокойствием.
С ним недолго разбирались — без лишних слов сослали в казанскую деревню.
Кто следующий? В воспитателях Кирилла был и Василий Ададуров. Вдобавок он учил русскому языку и великую княгиню. Совпадение-то просто изумительное!
— Моя очередь, — почти теми же словами и он возвестил.
Наказали его всего лишь почетной ссылкой — в Оренбург, товарищем губернатора.
Чья очередь дальше?!
Вплотную подступаться к Алексею Разумовскому пока все-таки не решались. Проще казалось сломить слабую, одинокую женщину — великую княгиню, брошенную на произвол судьбы даже собственным супругом. Голштинцы, обступившие великого князя, в ожидании будущих благ уже открыто говорили: «Надобно раздавить змею!»
Глуп был великий князь, но ведь кто-то же надоумил напрямую обратиться к тетке. Ладно — «дурошлеп». Но ведь доверие какое? Сам, по-родственному спрашивает:
— Дорогая тетушка! Можно вас так?.. — И после утвердительного кивка: — Дорогая тетя! Супружницу мою гордыня заела. Считает себя слишком умной. Нам нельзя жить вдвоем. Ведь умникам где место? Монахини, сказывают, похвально умом себя утруждают. У вас наследник есть, и у меня же есть, чего ж еще, тетушка?..
Она была польщена прямым обращением к ней, она поначалу слушала истинно с родственным вожделением. Но «чертушка» топал по гостиной своими огромными прусскими ботфортами и мешал ей сосредоточиться. Вдобавок уж совсем непозволительно упрекнул:
— Она и с братьями Разумовскими интриги плетет. Особенно старается Алешка-Черкес!
До Елизаветы дошло, что он уже считает себя императором… и потому полагает за благо давать советы.
— Чертушка?..
— Что, тетушка?
— Не тетушка — ваше императорское величество! Во-он!.. Вон, негодник. И-и… и позови ко мне его сиятельство графа Алексея Григорьевича Разумовского. Лично! Во-он!..
Как он ни шалопутничал, но ведь и до него дошло: посылают на побегушки, как лакея какого! Он загремел ботфортами по паркету, будто конь ошалелый.
Но, видно, сыскал Разумовского, коль тот не замедлил явиться.
— Что с вами, ваше величество? — пришел он в ужас от ее потерянного вида.
Она посмотрела на него, как бы не узнавая.
— Скажи мне, Алешенька, ты не в заговоре?.. — спросила уже после тягостного молчанья.
— Заговор? Против кого, ваше величество?.. Сами-то вы верите ли, что про меня плетут?
— Нет, Алешенька, не верю.
— Слава Богу! — перекрестился он.
— Подойди поближе… Еще! Еще! Я ведь не кусаюсь.
Она ж сидела — как ему, с его-то ростом, торчать над ней? Он встал перед креслом на колени и склонил голову.
— Пока живая, твоей головы ничья рука не коснется… кроме моей…
— Знаю… моя верная господыня! Бог даст тебе долгие лета!..
— Так ведь я, Алешенька, старой стану?
— Старость?.. Нет, она минует тебя, Лизанька!
— Да, да… Как жить-то хочется…
Он поднял голову, глаза в глаза. В такой-то близости да при ярких свечах заметно: как ни трудились прислужницы возле туалетного стола, а все морщинки убрать не могли. Бедная Лизанька!..
Он вновь опустил голову, чтоб она не прочла его горькие мысли. Скрываться он, без малого тридцать лет прокрутившись при дворе, так и не научился. Нечаянно хлюпнул носом в ее коленях…
Хорошо, что она вспомнила:
— Погоди, Алешенька. У меня сегодня еще один тяжелый разговор… Что за денек! На этот раз с великой княгиней. Боюсь я ее, Алешенька…
В этом и была вся Елизавета. Гнев и страх. Гордыня и покорность. Лукавство и простонародная размашистость души!
VIII
Великая и бестолковая война, которую потом назовут Семилетней, пожаром разливалась по всей Европе. Россия и вступила-то в эту войну случайно, из-за дерзких слов короля прусского, сказанных в адрес Елизаветы: «Баба-девица, да еще престарелая, на троне! Вот страна, достойная кнута. А девицу — за седую косу да и в солдатский бордель». Когда ему указывали, что не носит российская императрица косы, да и нет у нее в волосах ни единого седого волоса, он с истинно солдатским упрямством твердил: «Все равно — баба!» Хотя истинное-то зло было на Марию-Терезию австро-венгерскую, потому что Священная Римская империя, распадаясь на гнилые лоскутья, все-таки закрывала ему дорогу в широкий мир. Не долго думая, он и двинул свое вымуштрованное войско в Силезию, стал рвать ее истинно волчьими зубами. На походах попутно ругая и русскую императрицу.
Но в жилах-то российской бабы текла кровь Петра Великого. Война полыхнула от российских границ и погнала Фридриха аж до Берлина и дальше. Только по глупости генералов русские войска, четыре дня побыв в Берлине, ни с того ни с сего, как после грос-егерсдорфской битвы, вдруг повернули обратно… и опять началась смена главнокомандующих!
Нынешний генерал-фельдмаршал Разумовский провожал на эту неразумную войну всех главнокомандующих: Апраксина, Фермора, Салтыкова, а теперь вот и Бутурлина. В самом деле, не самой же Елизавете прощальные пиры устраивать? Хоть в одном был прав обнаглевший Фридрих: все-таки баба на троне.
Когда он посмеялся над очередным выбором Елизаветы, она со вздохом опустила голову:
— Кого же еще? Румянцева, героя Грос-Егерсдорфа? Но он слишком молод и горяч. Как будет управляться с моими генералами-стариками? Вот разве ты, мой новый фельдмаршал?
Разумовский понял, что она не шутила. И еще понял, что выбирать-то действительно не из кого. Уму непостижимо, как русская армия при такой дряхлости, обжорности и лености генералов бьет вечно пребывающего на коне Фридриха! Все бьет и бьет. Не только его вышколенная армия — он сам уже не раз оказывался в ловушке, а при последнем случае едва ускакал с единственным оставшимся в живых офицером на запасной лошади. Кони под ним падали, русская армия держала одну победу за другой, а он, Фридрих, уходил. Поистине он должен был молиться на русских генералов, исключая, конечно, Румянцева и Чернышева, — на толстозадых генералов, которые после каждой блестящей победы устраивают невиданные оргии… и пропивают все добытое солдатским потом и кровью.
Теперь вот Бутурлин?..
Назначить главнокомандующим фельдмаршала Разумовского Елизавета все-таки не решилась… Пожалуй, что пожалела. Пускай уж расхлебывает фронтовую грязь бывший денщик батюшки Петра Алексеевича, да и ее первый совратитель… теперь уж для битья только и годный!
По просьбе же государыни фельдмаршал Разумовский и давал отвальный пир новому главнокомандующему. Но не во дворце, а в своем Аничковом доме.
В столовой был накрыт главный стол, а в зале расставлены крытые зеленым сукном игральные столы. Когда все подобающие тосты были произнесены, а гости были в приличном такому случаю подпитии, сюда и переместилась главная баталия.
За картами графа-хозяина тайно и явно обирали. Это считалось особым шиком — карту ли передернуть, чужие ли ефимки в свой кошель сгрести. Кто играл, кто допивал недопитое, а чаще всего то и другое вместе. Народ шатался по залам непринужденно.
Все шло как обычно. Только не игралось что-то сегодня тороватому хозяину. Хотя те же карты, те же партнеры и те же ефимки, перелетавшие с одной кучки на другую. Больше почему-то из-под руки… Не то чтобы хозяину жаль было проигрышей — эка невидаль! — а просто какая-то обида напала. Неужели он такой пентюх? Вон Бутурлин — истинно как главнокомандующий золотых солдатиков на поле брани кладет!
Тут-то и понял Алексей Разумовский — все-таки от Розума-корня, — что его так раздражает. Уж слишком нахально Бутурлин солдатиков-то с чужа поля на свое пленит. Разумовский прищурил под напускной простоватостью все скрывающие глаза… Так и есть! Мухлюет главнокомандующий, как простой солдафон. Ай-яй-яй! Ведь сказано: не жадность бередит душу. Велика ль беда: очередная деревенька проиграна. Деревенек этих на его жизнь хватит — для кого их беречь? Вот в дураках оставаться… Заметил он, что посмеиваются по сторонам. Развлечение-то какое! Один фельдмаршал объегоривает другого! Отправляя на войну, Елизавета и Бутурлина возвела в этот чин. Что он, Разумовского-то за своего солдатика считает?!
— Александр Борисович, — бросив карты на стол, внешне спокойно сказал он, — извольте кончать жульнический кураж.
— Жульнический?.. Что это значит, Алексей Григорьевич? Поясните.
— Поясню. Не торопите.
Недвусмысленно посмеиваясь, он подошел к одному из настенных ковров, где висели кнуты, плетки, нагайки и разные хлысты, натасканные земляками со всей Малороссии. Он выбрал небольшую волосяную нагайку, в хвост которой, однако, был незаметно вплетен рыбий зуб.
— Поясняю, Александр Борисович…
Нагайка свистнула… и хлеще сабли легла по раззолоченным плечам Бутурлина. Хороший англицкий атлас, а разошелся истинно как под лезвием. Хотя сдержал руку Разумовский, чтоб не до крови.
По зале прошел ужас:
— Да возможно ли?
— Главнокомандующего?
— Отправляющегося на баталию?..
— Срам-то какой!..
Но срам ведь был не на Разумовском — на Бутурлине. Он понял это и тоже вскочил, не зная, что делать, лишь крича:
— Да я тебя… тебя, хохол немытый!..
— А вот это уже неправда… денщик Петра Великого, — вернулось к Разумовскому обычное насмешливое состояние. — Опять передергиваете! Я как раз сегодня из баньки. Славно попарился!
— Попаришься еще… от моей-то руки!..
— Да? Чего ж тогда откладывать. У меня тоже рука ничего, не чувствительно разве?
Он обернулся к другому ковру и выдернул из кожаных карманов два пистолета.
— Они у меня от нечего делать заряжены. Как, потешимся? Выбирайте. — Он положил оба на ломберный стол. — Да не лучше ли и глаза повязать? Берите, — указал на пистолеты.
Когда Бутурлин схватил один, он взял другой и отошел в дальний угол. Неторопливо достал любимый алый плат, сложил вдвое и ловко затянул на затылке.
— Александр Борисович, ай?..
По топоту расступившихся гостей, по злому, тяжеловесному шагу Бутурлина понял: тоже отходит в угол, противоположный.
Крики поднялись:
— Да остановите их хоть кто-нибудь!
— Два Фридриха, что ль?
— Лучше сказать — два дурака!..
Не обращая на это внимания, Разумовский поторопил:
— Чего кричать? Лучше возьмите для себя отсчет шагов… может, для кого-то и последний!..
Не ожидал он этого, но голос женский согласился:
— Пожалуй, я сама посчитаю. Чем занимаетесь-то?
— В жмурки играем, — похолодел Разумовский, ибо голос этот нельзя было не узнать.
Он сдернул повязку. Перед ним предстала Елизавета со своим перепуганным спутником, Иваном Шуваловым. За их спинами маячил Бутурлин, тоже без повязки. Скинул… или даже не завязывал?!
— Жмурки?.. — засмеялась Елизавета, из-за болезней давно не выходившая на люди. — Ах, как я люблю жмурки! Иван Иванович, повяжи-ка, дружок, и меня. Уж кого спымаю, не обессудьте, дуэлянты! Эк французская мода и до нас дошла! Нет бы по старинке, на кулаках…
Надо же, Елизавета, давно не выходившая из своих будуаров, вдруг возымела желание поехать в Аничков дворец!
— Жмурки… — отходя от очередной болезни, веселилась она. — Жмурьтесь! Все жмурьтесь!
Наряду с «фараоном», это тоже была привычная придворная забава — какой вечер без жмурок кончался?
Но сегодня-то? Сегодня?..
По топоту ног, по визгу, по хмыканью, по смеху он чувствовал — никто не посмел уклониться от царской забавы. С завязанными, нет ли глазами — все делали вид, что им очень весело, что на сегодня это и есть главное занятие. Голоса самые беспечные:
— Иван Иванович, ау?..
— Князюшка мой?..
— Да не затоптали бы Пуфика?..
У дам пошла мода — Пуфиками, с намеком на Ивана Ивановича, своих собачек называть. Но в присутствии же государыни!
Топая по зале и сшибая столы вместе со звенящими ефимками, Разумовский наткнулся на чье-то пыхтящее, жирное тело:
— Не ты ль, Александр Борисович?
— Не ты ль, Алексей Григорьевич?
— Славно мы сегодня гульнули!
— Славные проводины!
— Так на провожанье-то не выпить ли?
— С повязками-то на глазах? Как доберешься до настоящего стола?
— Что ж я — в своем доме ходы-выходы не знаю? Держись за меня, маршал.
— И то держусь… маршал, чуть меня не укокавший! Я и стрелять-то не умею.
— Будто я умею! Ох, маршалы у нас!..
Они сидели за столом, так и не снимая повязок, — слуги все подсовывали под руки, а из соседних дверей неслось:
— Ау?..
— Иван Иванович?..
— Алексей Григорьевич?..
Хозяин поднялся, насторожась:
— Как бы Государыня нас не хватилась? Обоих под арест… за неисполнение ее повеления!
Тем же порядком, дружеским гуськом, вернулись в залу. И вовремя: доносился уже характерный голосок:
— Александр Борисович? Алексей Григорьевич? Где вы, окаянцы?..
А раз ругалась Елизавета, это значило, что дело шло на поправку. Алексей кашлянул вблизи знакомого голоса, срывая алый плат.
В двух шагах Елизавета сама, уже при ясных очах, развязывала голубой плат с ясных глазенок Ивана Шувалова.
Бутурлин и Разумовский понятливо переглянулись: такие, мол, дела наши… маршалы мы несчастные!..
Ссоры как не бывало.
IX
Причуды Елизаветы становились все более причудливыми. Болезни? Старость? Давало о себе знать и то и другое. Шум ночных гуляк, разъезжавших по Петербургу с неимоверным грохотом по бревенчатым мостовым, мешал ей почивать. Верные чесальщицы уже не справлялись со своим трудным делом. Мавра Егоровна, незаменимая во всех женских делах Шувалиха, с ног сбивалась. Уложить Елизаветушку не удавалось даже под утро. Она прибегала к Разумовскому:
— Алексей Григорьевич, свет вы наш негасимый! Пойдите-ка вы хоть… Поспрошайте, что надо.
— А Иван разве разучился спрошать? — с обычным своим смешком, попивая вино, отвечал он.
— Батюшка! Да Иван-то глуп!
— Ой, не скажи, Мавра Егоровна… Великой учености ваш малый.
— Да разве бабе ученость нужна? Насмешник вы, право. Прогнала она Ванюшу разлюбезного, вас требует.
— А раз государыня требует, подданные подчиняются, — не допив бокал, вставал Алексей…
Он-то знал причину и бессонницы, и страхов Елизаветы. Мало женская старость, так и тень Иоанна Антоновича в будуаре витала. Недавно опять ездили навещать несчастного императора. Ему уже под двадцать было. Елизавета прямо не говорила, но в ее золотокудрой голове зрела и такая мысль: а что, если его наследником-то?! Ведь было совершенно очевидно: «чертушка» в наследники не годится. Остается любимый Пуничка, Павел Петрович то есть, — что же, Екатерину в регентши?.. Но Екатерину она терпеть не могла; едва ведь удержали, да и то рукой «друга нелицемерного», чтоб не выслать ее за границу.
Во второй-то раз Елизавета возила Алексея в Шлиссельбург с явным намерением — выпытать, что он думает по этому делу. Разглашать такое намерение было нельзя — при объявленном всему миру наследнике Петре Федоровиче. Значит, снова тайная карета, темная вуаль, страшные врата Шлиссельбурга, состарившийся уже комендант крепости, ружья, шпаги наголо, повязка на глаза вытянувшегося в рост императора, жалостливые вопросы из-под вуали:
— Как живешь-то, дитя доброе?
Невразумительные ответы:
— Солнышка хочу… муха опять во щах… говорил мне тайно караульный, что бабу приведут… Где ж баба? Тараканы да крысы… да Боженька обещался и не приходит…
— Вот-вот… Бог мой!
— Он — ваш? Так приведите скорей. Иль тоже под арестом? Пусть крыс гоняет, нечего хлеб зря есть… Хлеб у него тоже белый? Мне теперь белого дают, я его угощу, чего крысам доедать? Хорошая у меня теперь жизнь, тетя, вот только солнышка… Вы ж обещали солнышка. Жалко, что ли? Ко мне солнышко только на один глазок в окошко заглядывает. Почему не на два? Почему солдат за дверью кашляет? Это он и на меня кашель нагнал? Или крысы? Зря я их белым хлебцем кормлю… мухи опять же во щах… поговорить хочу, я разучился говорить… или все еще говорю, тетя?
Она уже явно махнула рукой, давая знак закрывшемуся плащом на заднем сиденье Алексею. Но он не спешил. Пусть-ка получше уразумеет, кто перед ней!
По дороге проплакалась, спросила требовательно:
— Ну что? Отвечай!
Он ответил:
— Ваше императорское величество, разве сами-то вы не видите, что это полусумасшедший, конченый страдалец. Мозги у него не лучше, чем у той крысы, которую он кормит тюремным хлебцем. Оставьте надежду…
— Да как без надежды, дурак! — вспылила она — и еще пуще расплакалась.
Больше уже они не ездили в Шлиссельбург. А бессонницы не кончались. Говорила ему Елизаветушка, что слышит по ночам грохот солдатских сапог. Воспоминание о той ночи, когда они шли всем скопом к спальне Анны Леопольдовны и выхватывали из кроватки Иоанна Антоновича?..
Елизавета теперь каждую ночь меняла спальню, так что истинное ее пребывание знали только Шувалиха да разлюбезный Иван Иванович. Разумовский без поводыря уже не рисковал разыскивать в ночи Елизавету. У всех дверей гренадеры: стучали прикладами, «по-ефрейторски» откидывая ружья при виде фельдмаршала. Такой грохот мог продолжаться целую ночь. Гренадеры сами не знали, чего они тут торчат. Да и не будешь же их выспрашивать, хоть ты и поручик всей охранной лейб-кампании. Тем более не при мундире же — в ночном шлафроке.
Нет, только след в след за Маврой Егоровной. Мимо сидящего в полутемном коридоре, заплаканного Ивана Ивановича.
— Что, брат, и тебя вытурили?
Иван знал, что Разумовский говорит это без злости, скорее с добрым смешком.
— Вытурили, Алексей Григорьевич. Я уж не знаю, как быть? По делам университета надо бы в Москву съездить, еще куда… Но ведь истерики не оберешься. Ну, жизнь!
— Ничего, Иван Иванович, сам ты ее выбрал, вот и терпи. Однако я поспрошаю государыню, чего она тебя обижает… хо-хо нам, дуракам набитым!
Так со смешком и в спальню вошел, оборудованную на эту ночь в комнатенке одной из горничных.
Места мало, воздуха еще меньше. Да натоплено до невозможности. Накурено какими-то восточными палочками, ну и ладаном, конечно. Вслед за громоздкой кроватью по комнатам дворца таскали и киот с низовыми свечами.
— Вот так и живет императрица, — приподнявшись на локте, попробовала пошутить она. — И то ругаю этого треклятого Растрелли… Растрелли? Расстрелянный он, что ли? Иль на расстрел-то напрашивается! Ну, говорю: когда же новый Зимний дворец будет? А он: «Воля ваша, но нужны деньги». Везде — деньги!
— Да, государыня… позволите?
Она вытянула из-под собольего одеяла ручку.
— Шутник ты, право, Алешенька. С каких пор стал спрашиваться?
На это нечего было отвечать. Разве одно: с тех самых…
Но, разумеется, не сказал. Ее же собственное слово повторил:
— Деньги, да… Иду я вчера по дворцу — у одних дверей новенький гренадер стоит. Красиво стоит, каланча! А как ружье-то кинет на «ефрейторский караул»! Ну, протянул я ему золотой. Он левой рукой подхватил, ведь в правой-то ружье, зажал в лапище своей, а как разжал — там сплющенный окатыш. Смеюсь. Новый протягиваю — та же история. Он-то, стервец, не смеется: на карауле, полная строгость в лице. Так и не смог его рассмешить. Вы ведь знаете, во внутреннем кармане всегда ношу при себе деньги. Так вот, все он у меня переплющил! Может, его на монетный двор определить? Пусть давит золотишко для армии.
— Да, золотишко… — опять села, хоть и в лежачем положении, на свою мысль Елизавета. — Где золотишко-то брать? По совету Петра Шувалова уменьшили вес медных денег, а золото-то не уменьшить. По заморским купцам идет. Но этот… не расстрелянный!.. Потребовал на отделку Зимнего дворца чуть ли не с два миллиона! Слыхано ли дело. У нас война идет… Я приказала Сенату дать сто тысяч, чтоб он хоть мои-то покои отделал… нет, и эти деньги на армию ухнули!
— Моя государыня…
— …уж и не господыня?
Что делать, он был впечатлителен. Она утерла ему глаза концом собольего одеяла.
— Да, господынюшка. Я рад, что ты пребываешь в радости. Чего мне более?
— И я рада… что ты прощаешь мне, Алешенька, мои старческие утехи…
— Что за помыслы — о старости! Стыдись, господынюшка. Да к тому ж ты что-то хотела мне сказать?
Елизавета задумалась. А думать ей в последнее время совсем не хотелось. Лицо болезненно, некрасиво сморщилось.
— Ах, Алешенька, я завтра издам Указ о запрещении быстрой езды. И не больше тройки. Лошади для армии нужны.
— Но как же мне-то быть со своим вороным шестериком? — в деланном испуге вскричал Алексей.
— А ты располовинь его, друг мой. Как раз две тройки русские и выйдут.
— И то дело: одну я подарю Ивану. То-то наперегонки мы покатаемся!
— Шалун, ах шалун! — щелкнула ему Елизавета пальцем по носу. — Иди уж, катайся. Никак, светает? Ма-авра! Где ты, окаянница?
Мавра Егоровна явилась быстро, утираясь сдернутым с головы платком и в оправдание говоря:
— Жарко чтой-то.
От нее пахло вином…
Дня через четыре он зашел попрощаться и на всякий случай спросил:
— Поскольку я, моя господынюшка, собираюсь в Гостилицы, так не изволите ли и вы?
— Нет, нет, Алешенька, — не дала она договорить, чтобы не впасть в согласие. — Поостерегусь я после болезней-то. Заодно хоть и делами позанимаюсь. Поезжай ты один. Как-нибудь уж потом. По снежку да в теплых санках. Чего в такую погоду? — глянула она в окно, закутанное низко спустившимися балтийскими тучами. — Ты сам-то не передумал?
— Да нет, кони у меня добрые. Из любой грязи вылезет мой шестерик.
— Иль забыл, прелюбезный граф? Шестерики-то я воспретила Указом. Хватит и тройки.
— Помилуйте, государыня! Тройка хороша зимой, на вольное разгуляньице, а по грязи-то?.. Припадаю к ручке!
Он больше не задерживался. В карету прыг, в медвежью шубу закутался и крикнул в переднее оконце засидевшимся двум лучшим своим кучерам:
— Гони! Чтоб лошади прогрелись. И то закоченели.
Кучеров не надо было учить, что это значило. Как вылетели со двора на бревенчатую мостовую, да с криком «Пади!» — так и пошел грохот до застав петербургских. Лихо!
Быстро едешь, да не знаешь, где остановишься. У городской заставы прямо перед вспененными мордами вороных бухнулся тяжелый дубовый шлагбаум — еле сумели сдержать бег кучера. Крепчайшие воловьи вожжи на четырех-то руках и те натянулись как струны.
— Кой черт?.. — отодвинул Алексей боковое стекло.
— Имеем указ ее императорского величества! — подскочил долговязый капитан в куцем, прусского покроя, мундире. — Нам не разрешай шестериком!
Генерал-фельдмаршал Разумовский, у которого при таком внезапном стопе вышибло бокал из руки, взъярился:
— Да ты не видишь, морда, чья карета?!
— Я не видывай ничего. Указ ее императорского величества, чтобы…
Разумовский редко выходил из себя, а тут что-то нашло — швырнул пустой бокал в морду неразумному пруссаку.
— Вали! — это уже своим.
Ведь двое еще и на запятках стояли. Вместе с кучерами, вчетвером-то, да под окрик своего любимого, тороватого графа так налегли на полосатую дубовую бревнину, что с треском выломили от столба.
К пруссаку-капитану с ружьями бежали такие же прусские солдаты. Даже нешуточный залп вслед карете прогремел, чем и разогнал ненужную злость.
— Так, так, Елизаветушка! — наливая из кожаного кармана новый бокал, уже без всякой злости, в лихой веселости, по-казацки вскричал нынешний маршал. — Ты пиши указцы, а мы будем их порушать. Знай наших! За твое здоровье, дражайшая господынюшка!
Он знал, что донос о его буйстве непременно пойдет в Тайную канцелярию… но к кому? Даже грозный Александр Шувалов не посмеет тронуть его…
А ну как теперь посмеет?!
Тетушка по просьбе племянничка разрешила ему держать свою охранную голштинскую роту. Кого же они охраняют у городских застав?..
Тут было о чем обеспокоиться.
X
Стычка с голштинцами быстро забылась. Алексей предвкушал ясный и тихий отдых. Сам себе дивился: неуж годы? Выйдя из кареты, счастливо потянулся. На стук колес по гравийке выскочил управляющий.
— Ваше сиятельство! С приездом! Что прикажете? Не ожидали, но у нас все быстро.
— Что?.. — задумался Алексей. — Да попросту. Гостей не будет. Банька там, обычный обед.
— Пока переоденетесь да с дороги закусите, поспеет и банька. Эй, Митюха! — крикнул выскочившему банщику. — Его сиятельство изволит попариться.
Банщика по склону угора унесло к бане.
— Мсье Жак! — степенно вышедшему французу. — Обед на одну персону.
И этот с вежливым поклоном удалился.
Алексей вышел из кареты. При подъезде к парадному крыльцу, на резных дубовых столбах, был устроен крытый навес на пять карет. С учетом отнюдь не южной погоды. Снег ли, дождь ли — выходящему из кареты ни капли не упадет на пудреный парик. Алексей с удовольствием постоял, слушая, как распрягают его любимый вороной шестерик, как кучера вытирают лошадей и заводят в конюшни, а экипаж закатывают в каретный сарай. Все поодаль, за шпалерой разросшегося пирамидального можжевельника. Сиятельный глаз не должен услаждаться видом конюшен. Прохаживаясь под навесом, разминая побаливавшие ноги, Алексей посматривал вниз, на реку. Многочисленные в здешних заводях утки давно отлетели на юг, но несколько еще бултыхалось под холодным дождем. Так каждую осень: кто из подранков, кто из зубов лисицы, а кто и по привычке к этим кормежным местам. Зачем лететь невесть куда, если и здесь можно перезимовать. Так ли, нет ли думали отставшие от своих стай утки, но именно так думал хозяин. Был назначен утиный смотритель, в обязанности которого входило подкармливать уток и скалывать лед в большущей полынье. Впрочем, от бань был проложен деревянный желоб, по которому стекала теплая вода. Вот подожмет мороз — парное облако там поднимется. Как для птиц, а для человека зимняя-то баня любезнее всего.
Предвкушая наслаждение, Алексей вкусил в столовой дообеденной закуски. Кроме привычных балычков и окорочков, ему, не успеет переодеться с дороги, подадут и свежие огурчики, и свежую зелень, и садовую землянику. Он гордился хорошо устроенными, отапливаемыми теплицами; от печей чугунные трубы протянуты, трещи не трещи мороз — ему не одолеть березовый жар.
Сейчас морозов еще не было, но в баню Алексей пошел в меховом халате. В сопровождении двух банщиков и управителя, который заговорщически вопросил:
— Баньку-то с усладой или как, ваше сиятельство?..
— А что, будет услада?
— Как не быть, ваше сиятельство! Уже на тройке везут.
— Не дурна?
— Сами изволите оценить, ваше сиятельство…
Ну, новый управляющий — славный малый. Может, что и прилипает к его рукам — как без того? — но зато уж и речь прилипчива. Хочешь не хочешь, а затеям его покоряйся.
После первого пара он вышел охладиться на крытую галерею. Со ската ее хлестала вода. Внизу бесновалась река, сосны в нагорье шумели. Волк за рекой взвыл — ну, погоди, серый, как ударит мороз, не так еще взвоешь! В благодушном настроении даже песня какая-то поблазнилась. Женского роду не так уж и много, при мужском-то хозяине, было в Гостилицах, ну, там прачки, смотрительницы многочисленных зал, горниц, спален да и просто уборщицы. На кухне да в камер-лакеях — мужики, само собой. Но песня-то?.. Вроде женская и вроде незнакомая? Опять управитель кого-нибудь выгнал да кого-нибудь из поместья в услужение взял? Все местные души, числа которых граф Алексей Разумовский и не помнил. На то и управитель, чтобы строгий счет держать.
Прозябнув на ветру, Алексей с удовольствием нырнул в банную теплынь.
При трех-то всего свечах он не сразу заметил четвертую, блеснувшую на среднем полке. Банщики где-то замешкались — да и мог ли так светить рыжий, обросший шерстью банщик? Нет, здесь как солнышко воссияло. Почувствовав, что она, видно, услада-то, Алексей присел возле дрогнувшего лучика и погрел правую ладонь, потом и левую. Право ведь, обжигало!
— Как звать тебя, свет мой ясный?
— Линда, — сверкнули глазенки чистой балтийской воды.
— Значит, из местных?
— Здешняя я. Из вашего поместья.
— Вот как! Знаешь кто я?..
— Знаю, ваше сиятельство. Граф Алексей Григорьевич. Наш барин.
— Да ты рассудительна! И говоришь хорошо по-русски. Кто учит?
— Матушка моя. Она где-то у вас тут служит. То ли на огородах, то ли при скотницах.
— Ну ладно, Линда… Не молода ты, чтоб со старыми графьями вожжаться? Да и вожжалась ли когда?..
— Нет, ваше сиятельство. Мать надоумила. Сама-то бы я не посмела. А так ничего, я уже созрелая. Мать это говорит, самой-то откуда мне знать.
Алексей смотрел в ее, и при слабых свечах отсвечивающие, глазенки, что-то стесняясь хозяйскую — барскую! — власть выказывать. Да ведь дрожала правая ладонь, сползавшая с детского животика все ниже и ниже; дрожала и левая, поднимаясь не к таким уж и детским грудкам. Дело вроде бы обычное: мать пристраивает дочурку в графские чисты прислужницы, чтобы не торчать ей на огородах иль сенокосе. Да только чего же руки-то дрожат, которые не драгивали и под взглядом императрицы?
— Так уж, видно, Линда… Не бойся, не обижу тебя. Сама поцелуешь?
Она потянулась к нему ручонками, он помог ей дотянуться, сам к ожиревшей груди прижал.
— Проси что хочешь, птичка моя!.. — задыхался он при ее неумелых конечно же первых в жизни ласках. — Ведь Линда — птица по-вашему?
Она не Отвечала, она ведь думала только о том, как бы не осердить графа… Едва ли прорвалось в ней что-то женское. Только вскрикнула пугливо и обреченно, истинно как подстреленная птица, а потом успокоилась — мертвая ли, живая ли, но покорная. Сам не зная почему, и Алексей не терзал ни тело, ни душу её. Как бы необходимое дело делал, и только. Он грудки ее, налившиеся, но женской силой еще не обожженные, как поп, отпускающий грехи, поцеловал и повинился:
— Жизнь уж, видно, такова, Линда. Ты не сердись на меня. Я потом тебя еще позову, а сейчас-то ступай. Где одежонка твоя?
— А матушка там с ней… — махнула она ладошкой за банные стены. — Матушка оденет. Мне что, уходить?..
Такая доверчивая покорность была в ее голосе, что он по-отцовски в разрумянившуюся щечку поцеловал.
— И рад бы тебя еще здесь подержать, да жалко. Скажи управляющему, чтоб тебя хорошо покормили.
— Ага, матушка скажет… Сама-то я не посмею. Прощайте, ваше сиятельство, — стыдливо поднялась она с полка, засеменила быстренько к выходу.
— До свидания, солнышко… — долго смотрел Алексей ей вслед, в плотно закрывшуюся дверь, пока истинные банщики не заявились волосатой, подвыпившей парой.
Алексей встретил их сердито:
— Не переусердствовали?
На два голоса заоправдывались:
— Нет, ваше сиятельство!
— Ей-богу, маленько!..
— Доканчивайте свое дело. Что-то не очень тянет сегодня на пар…
Банщики заработали в два веника, обычно лишь гоняя по телу березовый жар, а сегодня, не в пример обычаю, крепковато.
— Да вы чего меня — порете? — вскричал Алексей. — Окатите водой да позовите камер-лакея.
Настроение не улучшилось и после того, как его вытерли насухо и, застегнув меховой халат, отвели во дворец, на второй этаж, к камину. Там были и спальня, и столовая.
Но с чего-то и аппетит пропал. Тревожно поглядывал камер-лакей, с тревогой взирал от дверей столовой, не выходя из кухни, и молчаливый француз, плохо понимавший эти русские перепады настроения.
Утешаться приходилось разве тем, что граф все-таки не обругал, обед хоть и без обычного довольного покрякиванья, но довершил исправно и тотчас удалился в гостиную, к камину.
Спать Алексею не хотелось. Гостиная была слишком велика для одного человека. Слуги незаметно и тихо вышли. Алексей кивнул камер-лакею — единственной живой душе:
— Выпей и ты.
Камер-лакей застеснялся.
— Ничего, ничего, одному-то мне скучно. Жаль, никого я сегодня в гости не пригласил!
Камер-лакей принял из собственных графских рук бокал, а выпив, решил сказать:
— Там одна из наших огородниц давно домогается лицезреть вашего сиятельства…
— Ну и ученость у тебя! — разжал он в улыбке с чего-то посуровевшие губы. — Зови. Самому-то нечего тут торчать.
Вошла женщина, явно чухонского вида, но чисто одетая и неробкая.
Поклонилась низко, но ничего не говорила.
Где-то он видел ее… Мелькают тут разные работницы, но управляющие, хоть прежний, хоть этот, строго-настрого запрещают им попадаться на глаза. Алексей если и встречал их, то не мог отличить одну от другой.
— Где работаешь?
— При огурцах я, ваше сиятельство, — довольно смело ответила. — Хороши ли мои огурчики? — кивнула на стол, где много всего было нарезано.
— Хороши, хороши… Кто ты?
— Айна я. Айна, ваше сиятельство.
— Ты вроде как попадалась когда-то мне на глаза.
— Да и не только на ваши сиятельные глазыньки… на грудь тоже падала…
— Что мелешь, старая? — грохнул стулом, вставая, Алексей.
Она ничего не отвечала.
— Линда-то твоя, что ли, дочка?
— Моя, ваше сиятельство, — смело посмотрела ему в глаза не такая уж и старая чухонка. — Но она и ваша дочка, граф…
Так с ним никто из прислуги не разговаривал.
— Я в полном уме, ваше сиятельство. А надо ли мне что… Да ничего. Единое только: дочку-то свою не обижай.
Алексей зверски смотрел на нее, но понимал, что не врет. Нет, лицо двадцатилетней давности не проступало, знакомого голоса не слышалось, но сомнения не оставалось — она. Давним чухонским лешийком занесенная в баньку к новому управителю…
— В таком случае, как же ты решилась дочку-то подсунуть мне?! Запорю!
— Запорите, граф. Воля ваша. Дочку только поберегите. Богом прошу!
Он налил вина, подошел, протянул ей бокал, в глаза настойчиво глянул. Но что там мог увидеть? Если это и была та самая чухонка, если так судьба посмеялась над ним… в чем вина его?!
— Дочка знала, к кому ты ее посылаешь?
— Нет, граф. Она скорей бы в реку кинулась…
— Так это ты мстила мне? Через столько-то лет?..
— Да, граф. Все без малого двадцать лет вы обо мне ни разу не подумали. Хоть рядом я всегда была, из-за кустиков часто поглядывала. Смекните, с чего я из чистых горничных в огородницы отпросилась? Беременная была, перед государыней срамить вас не хотела. А так… со мной все мое и ушло на дальние огороды… Налейте еще, граф, — протянула она пустой бокал.
Алексей налил, сел и обхватил голову руками…
— Так я еще раз спрашиваю: что тебе надобно? — вскинулся наконец решительными глазами.
— Да только счастья дочкиного, — поставила она бокал на стол.
— Какое же у нее теперь может быть счастье, коль родитель — если в самом деле так! — как козу непотребную изнасиловал!
— Дочка не жаловалась… Ласковый, говорит, граф.
— Спасибо хоть на этом!
Он налил и себе, и ей опять.
— Давай чокнемся, что ли…
Чокнулись… уж поистине люди чокнутые!
— А теперь слушай. Я дам тебе вольную. И дочке тоже. Дам деньги. Купишь дом… подальше отсюда… и на глаза мне больше не показывайся! Все дела управляющий устроит. Ступай. Что, не слышишь моего слова?
— Слышу, — наконец ответила она. — Коль жалуете так любовно… поцелуйте и меня, как дочку целовали…
В гневном безумии он исполнил ее дурное желание.
Господи, прости греховодника!
XI
Алексей Разумовский вернулся из Гостилиц с явным намерением рассказать государыне о своем позорном конфузе. Такие истории она любила.
Но Елизавету он застал в самом жалком состоянии. У дверей ее уборной комнаты, понуро свесив голову, сидел Иван Шувалов.
— Не ходите, Алексей Григорьевич, — предупредил он. — Я уже получил нагоняй, что опять отлучался в Москву по делам университета. Еще и за меня на вас злость сорвет.
Удивило Алексея, что он как-то безлико говорит, не называя ее ни по имени, ни государыней.
— Бог не выдаст… баба не съест, — отшучиваясь, смял он конец приговорки…
Она полулежала в кресле на своем излюбленном месте. Большая, жарко натопленная комната по углам тонула в полумраке. В центре, подобно алтарю, возвышался мраморный туалетный стол; только его и освещали свечи. Здесь она проводила долгие часы в поисках призрака своей уходящей молодости. На светлый мрамор ложились густые тени от всякой нужной и ненужной посуды. Тяжелые кувшины и золотые тазы бросали красные отливы. Из полумрака в этот освещенный круг, как фурии, врывались на зов те или иные прислужницы. Много их кружило в полумраке за столом; являлись только на гневный окрик:
— Да где вас носит!
А если слишком долго торчали под локтями, эхом отдавалось другое:
— Чего костями своими тут…
Костлявых не было, дамы упитанные, да уж так выходило, под настроение.
По старым правам Алексей вошел без стука. Двери каждый день тщательно обследовались, и петли обильно смазывались конопляным маслом. Да и не топотал Алексей, знал меру в своей дворцовой походке. Но Елизавета вскинулась в кресле, и как раз в то время, когда одна из прислужниц омывала ее лицо из огненно блестевшего таза. Расплескавшееся благовоние тоже огнисто взблеснулось. Как и глаза Елизаветы, устремленные в дверной полумрак.
— Ванька, я ж велела тебе убираться!
— Алешка это, — уже крепким шагом подошел к руке.
Рука была мокрая и неприятно скользкая. Но он улыбнулся так ясно и открыто, что весь гнев Елизаветы прошел.
— Ах шалун! Напугал ты меня.
— Если так, виноват, государыня… во всем виноват!
— Да когда ж ты был невиноватый! Вот опять доносят: шестериком ездишь да в голштинцев стреляешь…
— Они в меня, государыня.
— Да? Не ранили тебя, Алешенька?..
Она иногда в приливе чувств забывала, что не наедине. Вот и сейчас, при целой своре круживших в полумраке фурий, приятно оговорилась. Значит, донос о лихой езде можно было выкинуть из головы.
— Я только что из Гостилиц, леса и долы поклон вам передают. Не помешал?
— Если и помешал, так с приятностью. Обожди маленько, я дам знать, когда покончу «государственные» дела, — с легкой насмешкой обвела она непросохшей рукой свой нынешний рабочий стол.
Поклонясь, Разумовский вышел.
Иван Шувалов все еще неприкаянно сидел на диванчике за дверями уборной.
— Ну как, Алексей Григорьевич?
— Тоже вытурила, — в утешение ему маленько приврал.
— Вот-вот. А пройдет гневная минута — искать да звать пошлет. И уж горе, если не найдут! Как жить-то дальше будем?
— А как и раньше жили, Иван Иванович. На милость не напрашиваясь — от милости не бегая. Чего ломать голову. Пойдем ко мне да посидим. Найдут, коль кто из нас двоих потребуется.
— Да, Алексей Григорьевич, — воспрянул духом Иван Шувалов. — Умеете вы утешать.
— Умею, чего ж. Особливо за столом. Воссядем себе в утешеньице. А коль позовут…
Но день прошел, и другой прошел — не звали. Его-то во всяком случае. Ивана он не выспрашивал.
Все-таки и дела неурочные. Управляющий приезжал, вольные надо было своим чухонкам подписывать. Да деньгами управляющего снабдить. Да еще подумать, как с него отчет взять, чтоб не проворовался. Ведь должность такая — тащи от хозяина, что тащится.
Им овладевало глухое отчаянье. Прискакавший опять из Малороссии братец-гетман с тревогой воззрился на него:
— Алексей Григорьевич, что с тобой?
— Наверно, старость, — с напускной беспечностью ответил. — Как там матушка?
— Болеет, но пока держится, — обнимаясь, успокоил Кирилл. — Обслуга у нее хорошая, а уж там как Бог даст. Поклоны тебе передает, на портрет, который с тебя для нее писали, с умилением посматривает. Будем разумны — годы уж… Одно не поправить: мы оба в отъезде. Я вот тоже прискакал, зная о возможных переменах… Плоха государыня?
— Как и мать, пока держится…
— Пока!
— Предугадать судьбу нельзя… Кто знает, что дальше будет?
— Что со всеми грешными бывает.
— Но мы-то? Не хотелось бы в какую-нибудь Мезень, под бок Бирону… или в Шлиссельбург. Я там дважды, братец, бывал, лицезрел зачумленного Иоанна Антоновича. Не приведи Господи!.. Так что давай за здоровье государыни.
Но не успели они и выпить толком, как зов поспешный:
— Государыня Алексея Григорьевича требует!
Значит, опять припадок. Опять истерика.
Отчуждение тяготило ее. Люди что крысы: бежали заранее с тонущего державного корабля. На голштинский корабль великого князя. Все, кому не лень, за глаза, по примеру тетушки, называли его чертушком, бывало и придурком, а в глаза-то: «Ваше высочество!..» А наиболее ретивые и прямо: «Ваше императорское величество!» Империю еще держала в своих болезных ручках Елизавета, но вот поди ж — ты!.. Когда она приказывала найти того или иного сановника, ей с язвительной жалостливостью отвечали:
— Уехали в Подмосковную!
Или:
— Совсем занемог, сердешный…
Или:
— В действующую армию укатил, сынка-воителя навестить.
А в действующей армии — полупьяный неуч Бутурлин. Понимала Елизавета, что дорого обходится России ее воспоминание о шестнадцатилетней молодости. Если Апраксин возил за собой целую орду услужающих, то Бутурлин-то превосходил его по всем статьям. Молодой, горячий генерал, истинный герой Грос-Егерсдорфа, граф Румянцев скачет самолично к нему с просьбой: «Дайте еще запасную дивизию! Мы окружили и добьем Фридриха!» А главнокомандующий, лежа на перинах в своей необъятной карете, ему отвечает: «Какой Фридрих? Мы и так его погреба захватили. Полезай ко мне да оцени винцо французское, кстати захваченное Фридрихом у Людовика, а мы вот — у Фридриха… Молодцы! Вот это и есть истинная баталия!»
Как ни далека была от военных дел стареющая государыня, но с гневом отписала:
«…Мы с крайним огорчением слышим, будто армейские обозы умножены невероятным числом лошадей. Лошади эти, правда, взяты в неприятельской земле; но кроме того, что у невинных жителей не следовало отнимать лошадей, лошади эти взяты не на армию, не для нашей службы, не для того, чтоб облегчать войско и возить за ним все нужное: оне возят только вещи частных людей в тягость армии, к затруднению ее движений… Повелеваем сократить собственный ваш обоз, сколько можно, тотчас всех лошадей в армии переписать, у кого сколько, и, оставя каждому, сколько решительно необходимо, всех остальных взять на нас; из них хорошими лошадьми снабдить казенные повозки и артиллерию…»
Но гнев ее пропадал втуне. Ни проверить, ни утвердить Елизавета ничего не могла. А без ее согласия и утверждения даже верные люди были бессильны. Не могли исполнить последнее желание больной: достроить Зимний дворец или хотя бы личные апартаменты императрицы отделать. Она давно уже хотела выехать из старого деревянного дворца, где жила под вечным страхом пожара, — насмотрелась на своем веку. Ослабевшая, часто прикованная к постели, боялась, что пламя застанет ее врасплох и она сгорит заживо. Кто ее найдет в содоме пожара?
…На этот раз Елизавета встретила «друга нелицеприятного» робкой просьбой:
— Алешенька, может, ты сам съездишь к этому расстрелянному? Ни от кого не могу добиться толку.
Разумеется, он поехал. Мэтр Растрелли принял его с отменной вежливостью, но потребовал 380 000 рублей для отделки только собственных покоев императрицы.
А деньги пьяница Бутурлин бездарно сорил на грязных прусских дорогах… Войне-то не предвиделось конца.
Все же нашли немного деньжат, но… Огонь истребил на Неве громадные склады пеньки и льна, причинив их владельцам миллионные убытки. Да что там — полное разорение!
— Что делать, друг мой нелицемерный?.. — в старческие слезы ударилась Елизавета.
Алексей решился сказать то, что другие, включая Ивана Шувалова, не решились высказать. Наедине, правда, по-дружески:
— А отдай, господыня, дворцовые деньги пострадавшим.
— И то, пожалуй, отдадим! — на его совет даже с какой-то поспешностью откликнулась Елизавета.
Но деньги, взятые со строительства дворца, до погорельцев не дошли — опять все поглотила война…
У Разумовского собственной пеньки, приготовленной для отправки в Англию, погорело на сто тысяч. Узнав про это, Елизавета оторвалась от своих болезненных дум:
— Друг мой, с этой проклятой войной я бедна стала, хотя надо бы твои потери возместить…
— Моя господыня, возмести себя, а больше мне ничего не надо.
— Да что ты за человек, Алешенька! Сколько знаю, ты никогда никаких благ у меня не просил. От гордыни премудрой?
— От милости твоей превеликой.
— Да все-таки — попроси хоть что-нибудь?
— Попрошу… твоего благого здравия!
— Ах мой шалун… Здравие! Здорова я. Не съездить ли нам в театр в таком разе? Что-то я давненько не видывала Сумарокова.
— Да он ждет не дождется. Я сейчас же с запиской к нему пошлю. Чтоб не сломал трагедию на комедию!
С запиской он послал и сам стал собираться. Хотя и сейчас не верил, что Елизавета осилит свой страх перед увядшей красотой. Жизнь она в последний год вела самую замкнутую. Будуар, гостиная да изредка кабинет. К ней и входить-то могли только немногие — сплетницы-чесальщицы во главе с Маврой Егоровной, счастливый Ваня-фавор, ну, еще канцлер Воронцов, сменивший Бестужева, да по старой памяти «друг нелицемерный».
Как раз Воронцов и встретился в одном из коридоров.
— Ну, как государыня?
— В театр собирается. Сумароков новую трагедию показывает.
— О Господи! Да лучшей трагедии, с комедью пополам, коей тешит Бутурлин всю Европу, и не придумать. Надо бы другого главнокомандующего, но как я могу назначить его без государыни?
— Никак сейчас нельзя, Михаил Илларионович. Вот разве что после театра… Зайдем ко мне да выпьем за то, чтоб государыня на этот раз все-таки собралась…
Зашли и выпили. И еще раз. А вестей из покоев государыни все не было.
— Знать, надо проведать. Посидите пока у меня, Михаил Илларионович, — поднялся Алексей.
Но тут Сумароков не вовремя заявился. Он был в отчаянье:
— Наш трагик ногу сломал!
— Опять в яму бухнулся? — понял Алексей.
— Опять. Да ведь как ловко-то! Ногой прямо в большой контрабас, который висел на шее трубача… Трубу своей тушей помял, шею свернул трубачу. Теперь оба…
— Водочкой лечатся?
— Да чем же еще, Алексей Григорьевич! Кто злодея-то будет изображать?
— Да хоть я, — ничуть не огорчился Разумовский. — Да вон хоть и Бутурлин. Государыня не знает, а он, по Петербургу соскучившись, опять сбежал от Фридриха. Право, славный трагик! Так и скажу государыне, — оставил он своего бывшего адъютанта.
Он уже знал, чем все это кончится. И в осень, и предзимье раз десять собирались, но ни разу сборы не докончили. С полудня, как она вставала, начинали, но зимнего дня оказывалось мало. Елизавета в продолжение долгих часов рассматривала разные материи, привезенные из Лондона и Парижа, вместе с портнихами примеряла платья и говорила о французской туалетной воде, которая, по словам пройдохи-поставщика, творит чудеса с женским лицом. Но что-то не получалось… Один только раз и показалась Елизавета на большом выходе, в праздник Андрея Первозванного. За великое искусство первый камергер Алексей Разумовский самолично наградил тогда прислужниц, а Иван Шувалов пребывал в таком счастливом фаворе, что молился:
— Алексей Григорьевич, вы истинно кудесник!
Сейчас он бежал по коридору.
— Кидает что ни попадя! — склонил голову, будто летел в нее какой-нибудь золототяжелый кувшин с чудодейственным зельем.
— Ну и пусть кидает, — похлопал его Алексей по роскошно, расшитому плечу. — Знать, не ослабела рука.
— Да вот ноги только…
— Ну, брат, тебе про это лучше знать! — уже открыто расхохотался и оставил херувимчика расхлебывать его слова.
Ногами Елизавета страдала уже давно. Язвы кровоточили и не заживали. Доктора говорили про какие-то вены. Мавра Егоровна толковала о «слабосильной жиле», но суть-то одна: трудно было Елизавете стоять на ножках, которые когда-то так крепко выбивали русского. Мавра Егоровна самолично пеленала их, как любимых дитяток, и обряжала на ночь в плотные атласные чулки. Как можно, чтоб ясноглазый Ванюша хоть единым глазком узрел женский непорядок! В ночных бешеных припадках она уже, не стесняясь, причитала:
— Водочки батюшкиной! Ласки Ванюшкиной!
Ее камер-юнкер, ставший камергером, должен был исполнять трудную роль… Пожалуй, потруднее, чем в трагедии Сумарокова, куда она собиралась. Раньше ведь не грешила водочкой, разве что в костюме капитана лейб-кампании поднимала начальную заздравную чашу; сейчас и с поводом, и без повода. Ванюша заявился — повод. Мавра Егоровна хорошо ножки убаюкала — еще какой! Порой плясать была готова — еле удерживали в постели. Ванюша-то со всей умильностью, молодыми, резвыми поцелуями держал. Чего ему было стесняться Мавры Егоровны, своей свояченицы.
Но иногда прежнее находило. Другой крик:
— Алешеньку! Да поживей!
Он и вошел как раз в то время, когда она с этим криком швыряла кружева, да и к тяжелому золотому кувшину порывалась рукой, в отличие от ноженек не потерявшей силы.
— Ваше величество! — весело охладил ее пыл. — Пощадите. Не убивайте. Я ведь тоже с вами в театр собрался. Да и граф Воронцов компанию составит, обещает про Фридриха не заикаться, знай винцо у меня пьет. Да и директор театра, наш любимый Сумароков, в компании. Надо думать, не откажется и Иван Иванович. Славный вечер проведем! Я приказал в вашей ложе стол самобраный накрыть. Сани по вашему приказу не шестерней, а тройкой запряжены. Все в лучшем виде, государыня…
Алексей говорил, пустыми словами пустоту же и засыпая. Театр? Какой театр! Сборы толком еще и не начинались. Среди сотен платьев надлежащего не могли сыскать. Парадные шелковые чулки просвечивали, открывая пелены Мавры Егоровны, бриллианты с чего-то потускнели, а главное — лицо, лицо-то!.. Его то мазали, то чем-то омывали, Алексея не стесняясь, не до него. Прислужницы зареванные в вихре беспонятном кружились, у одной синяк под глазом набухал — метко метнула что-то дочь славного бомбардира!
— Вот, ничего толком сделать не могут, — капризно пожаловалась Елизавета. — Беда с ними, Алексеюшка.
— Беда… да ведь веселая, — притопнул он ногой. — Помните? Отчего не веселиться, Бог весть, где нам завтра быть!
Маленько воспряла духом зачумленная прислужницами Елизавета, даже улыбнулась:
— Да, завтра-то… А сегодня? Не опоздаем?
— Ничего, ничего, ваше величество, мы там подождем, — убегая от этой суматохи, заверил Алексей. — На часик-другой и задержат трагедь, эка невидаль!
Возвращаясь к своей компании, к которой с горя примкнул и Иван Иванович, Разумовский решительно кивнул Сумарокову:
— Пошлите кого-нибудь, чтоб трагедию без нас начинали… а мы здесь будем комедь ломать!
— А как соберется государыня?.. — не принял его смешливого тона озабоченный директор.
— Тогда прикажете сначала играть.
Бывало, бывало и такое…
— Верно ж, мой генерал… а теперь фельдмаршал! — повеселел и бывший адъютант. — Хоть и по третьему разу — начнем без запинки!
— Вот я и говорю… Хотя чего говорить-то? Вечер зимний, вечер насмешливый. Где трагедь, где комедь — чего ломать голову? Там женщины, — кивнул он в сторону покоев императрицы, — здесь мужики. Иль уж и не мужики мы?..
Ответом был дружный звон больших серебряных бокалов.
XII
17 ноября 1761 года у Елизаветы случился страшнейший приступ. Кроме докторов, Ивана Шувалова и Алексея Разумовского, у ее постели был и личный духовник протоирей Дубянский. Своим божеским знанием он тоже знал нечто такое, что простым смертным знать не дано…
— Алексей Григорьевич, — тихо предупредил он, — далеко не отходите. Даже ночью. В ночи-то особливо…
Со всем соглашаясь, Алексей покорно склонил голову.
— Надо бы предупредить великого князя и великую княгиню, но страдалица их на дух не допускает. Как мне-то быть?
— А как святая церковь говорит: все в руце Божией…
— Так-то оно так, Алексей Григорьевич. Пребудем в благой надежде.
В редких счастливых просветах Елизавета слабо, но решительно манила рукой:
— Друг мой нелицемерный… Чертушка? Его прегордая княгиня?..
Ясно, что в голове Елизаветы, даже отягченной смертельной мукой, зрела новая мысль. О престолонаследстве, разумеется. Она, кажется, клонилась к тому, чтобы изменить высочайшее завещание. Позван был новый канцлер, Воронцов, его святейшество митрополит Новгородский Амвросий и воспитатель Павла, Никита Иванович Панин. По сему случаю и Разумовский, и Шувалов, два теряющих фавор соперника, в горестном объятии удалились за «утешительный стол». Елизавета уже не могла приказать, а пригласить Разумовского никто не догадался… Или не захотел? Навязываться он не стал.
— Значит, Павел?..
— Вместо Петра-то?..
— А нам с тобой какого хрена, Иванович?
— Истинно никакого.
— Вот то-то и оно… Дожили!
Но и за закрытыми дверями ничего решено не было. Чувствовала Елизавета, даже в своем нынешнем состоянии, что крутят вокруг нее, и решительного слова не произносила… А кто его произнесет?
Так и тянулось с ноября по декабрь. Все предчувствовали грядущие перемены — и все боялись их. Пожалуй, больше других — великая княгиня; супруг-то открыто жил с Лизкой Воронцовой. А при канцлере Воронцове — это засилье лучше ли засилья Шуваловых?
Все шепотком. Все тайно. В тайной же полунощи великая княгиня и поскреблась в дверь.
— Алексей Григорьевич, — не стала она по своей доверительности к нему хитрить, — помните ли вы, как я предрекала?
В подтверждение Алексей склонил голову, зная наверняка, что дальше последует.
— Да, я говорила, в случае кончины государыни Елизаветы иду в спальню Павла, беру его на руки и отношу к вам, Алексей Григорьевич, в полной уверенности, что вы будете на моей стороне, сама же иду к моим верным гвардейцам-офицерам…
Он молчал. К чему это повторять?
Молчала и она. И после затяжного, почти слезного молчания вдруг ошарашила:
— Так вот, милый, верный Алексей Григорьевич… я не сделаю этого. Не сделаю! И не из трусости… из какой-то тайной любви к приютившей меня Елизавете Петровне. Знаю, что она меня сейчас не жалует, но я ее искренне люблю… и не могу преступить через ее волю. Да! Я все надеялась, что она сама назначит Павла наследником и… развяжет мне тогда руки. Но она не назначила… и теперь уже не назначит. Я не смогу растоптать ее тень. Императором будет, конечно, Петр Федорович, а дальше… дальше посмотрим. Тень моей благодетельницы уже не будет витать надо мной. Руки мои будут свободны. Душа очистится от внутренних обязательств… и тогда сбудется, чему не суждено сбыться сейчас! Не осуждайте меня, дорогой и верный Алексей Григорьевич. Никому об этом не говорите. Я пойду помолюсь за здоровье государыни Елизаветы Петровны…
Ошеломленный Разумовский не успел ничего сказать. Екатерина неслышным шагом выскользнула за дверь.
Молитва ли непостижимой Екатерины, крепкий ли батюшкин организм его дочери — но через пять дней произошло неожиданное улучшение.
На радостях и со слезами на глазах Елизавета вернулась даже за письменный стол, поставленный в ее малой гостиной. Последовал, в благодарение Богу, именной Указ, который повелевал Сенату освободить большое число заключенных и срочно изыскать средства, которые могли бы заменить налог на соль, очень разорительный для народа.
— Может, Господь услышит мою молитву, Алексеюшка? — совсем здравым голосом спросила она после подписания Указа.
— Услышит, Лизанька, — с трудом скрывая свое предчувствие, обнадежил Алексей.
— Ведь я, поди, обижала мой верноподданный народ. Ведь мне и в самом деле надо за него молиться?
— Если так, весь народ помолится за тебя, Лизанька. Я из первых…
— Верю, верю, друг мой… Как бы я хотела побывать в твоих чудесных Гостилицах!
— В твоих, Лизанька.
— В наших… пускай и так… Я чего-то думала об этом, пока сочиняла Указ.
— Гонцы с Указом на крыльях полетели в Сенат. Благое дело, государыня-господынюшка… А в Гостилицах мы еще погостюем на славу!
Алексей поцеловал руку и вышел, видя, что Елизавета устала и закрывает глаза.
Радужные надежды длились недолго. 22 декабря все трое лейб-медиков — Мунсей, Шеллинг и Крузе — объявили, что положение императрицы опасно. С учетом придворной деликатности это значило: безнадежно.
Иван Шувалов сидел на диване перед будуаром и, не стесняясь, в голос рыдал. Алексей Разумовский, пока еще первый камергер, положил ему руку на плечо:
— Бог милостив, Ванюша.
Никогда он его так, хоть и по праву старшего, не называл. Этот отцовский жест только подчеркнул безнадежность положения.
— Она умрет?
— Мы все, Иван Иванович, умрем. Кто раньше, кто позже…
— А как же я?..
Разумовский понимал, что спрашивает: «Как же я один-то останусь?» Но нарочно, в утешение ему, истолковал это иначе, грубо:
— А ты к новым полюбовницам пойдешь. Молод еще, не мне чета. Всякие-провсякие бабы по тебе сохнут.
Не дожидаясь, чтобы взорвался обидой тихий Ванюша, прошел дальше. Про себя-то думал: «Вот я по бабам уже отстрелялся… хоть и обер-егермейстер… Не стрелец!»
Встреча с Иваном Шуваловым отразилась, видно, на лице. Доктора пускать не хотели. Косноязычно твердили:
— Крово… течь…
— Крово… харкай…
— Кровопускай… не помогает…
Они решительно всей троицей заступили дорогу. Но кто может остановить Разумовского?
Елизавета была в сознании, но лик ее уже отстранился от земной жизни. Право, по-молодому похорошела. Подушки были взбиты высоко; она полулежала, откинувшись златокудрой головой, в которой не было ни единого седого волоса.
— Что, плачет Ванюша?
— Плачет, — не стал скрывать Алексей.
— Я послала за исповедником… полюбовник мне больше не нужен.
Алексей вздрогнул: минуту назад ведь и сам о полюбовниках говорил!
— Не рановато ли, господынюшка. Бог милостив…
— На милость Божью и надеюсь… я, великая грешница… Потому и послала за исповедником.
— Что ты, что ты, Лизанька! Какие твои грехи?!
— Великие, Алешенька. Перед тобой-то особливо… Ты прости меня, окаянную.
— Лизанька, да я-то еще больше грешен!.. — Он осекся, потому что умирающая Елизавета встрепенулась живым, прежним взглядом.
— Греши, Алешенька, коли грешится. А меня прости… и никогда не обижай Ванюшу… Обещаешь?
Он держался, но тут не смог, тоже разрыдался.
— Общая беда породнит, но ведь рано, рано об этом!..
— Не рано, Алешенька. Вон и мой утешитель…
Архиерей Дубянский, который когда-то, в Перове, и при венце их благословлял, сейчас вошел так тихо, что Алексей его и не услышал. А она вот услышала, увидела, отяжелевшую голову повернула.
— Самое время… Ступай, Алешенька.
Дубянский подходил в закаменевшем старческом полупоклоне. Взгляд его отрешенный говорил то же самое.
Алексей бросился к двери, мало думая о шуме, который неурочно поднимает.
Иван Шувалов сидел, как и раньше, на дамском игривом диванчике. Резные, растопыренные ножки и огненные шелка дивана еще больше подчеркивали его пепельно-серый вид.
— Лизанька повелела мне заботиться о Ванюше… Э-эй! — прищелкнул он пальцами пробегавшему лакею. — Заверни, братец, на мою половину да скажи, чтоб принесли чего-нибудь…
Договаривать не стоило. Лакей еще при первых словах услужливо убежал.
А через недолгую минуту и его личный камер-лакей предстал с подносом. Вышколенные люди всегда держали поднос наготове, была приятна эта быстрая услужливость. По пятам, что ли, шел?
— Молодец ты у меня, — похвалил Алексей.
— Знал, что в такое время будет потребно, ваше сиятельство, — ответствовал догадливый слуга.
Стола в прихожей, которую обычным порядком почему-то называли антикамерой, конечно, не было, только игривые дамские диванчики.
— Поставь туда, что ли, — кивнул на соседний, горевший не алым, а голубым огнем.
— Вот всю жизнь душевности у них учусь, — кивнул вслед уходящему лакею. — Ведь догадался: не венгерского, не шампанского — водочки принес. Какая сейчас шампань!
Иван Шувалов не отвечал. Зубы его вызванивали по серебру бокала.
— Плох ты, братец. Хлобыстни одним махом!
Иван Шувалов разжал губы и хлобыстнул как надо.
— Ведь полегчало?
Что-то прошептали размазанные губы.
— И еще полегчает…
Пробегавшая мимо недоступно озабоченная Мавра Егоровна пьющим так запросто графьям попросту же и буркнула:
— Нашли место!
— А место у нас теперь такое… — вслед ей кивнул Алексей.
Откуда-то вприпрыжку набежал и великий князь. Вот он понимал, что в нынешнее время это самое подходящее место. Без всяких церемоний взял с подноса лишний бокал — ай да слуга, и с этим угадал! — сам себе по собственному праву налил и, не чокаясь, выпил. Был он решителен и кощунственно весел. Даже не заметил никакого нарушения церемониала.
— День сегодня прелюбопытно начинается!
— Кончается… — поправил Алексей, не прибавив подобающего титула.
— Да? — вспомнил великий князь. — Да, тетушка же меня ждет!
Он убежал в дверь, из которой нетерпеливо выглядывала Мавра Егоровна. Следом и великая княгиня темным подолом прошелестела. Тут уж поистине: не слишком ли рано в темное одеваться?
С Иваном Шуваловым они посидели самую малость, как опять высунулась Мавра Егоровна:
— Вас! Обоих!
Дубянский еще до прихода великого князя покончил с исповедью. Был и батюшка из дворцовой церкви — через какие двери только прошел незаметно? — батюшка святое причастие совершал. Еще какие-то люди понабились из противоположно отстоящей приемной. Кабинет-секретарь с чернильницей и бумагой у приставного столика сидел, скрипел пером, скрепляя что-то, говоренное прежде.
Разумовский встретился взглядом с Екатериной, этим говоря: «Может, теперь самое время?!»
Екатерина глаза опустила…
На подушках Елизавета, благостно и покойно оглядев всех присутствующих, шевельнулась и даже попыталась сама приподняться. Мавра Егоровна и служанка с двух сторон упредили, подтолкнули под голову добавочных подушек. Видно, удобнее стало Елизавете, расслабленно, но вполне отчетливо попросила:
— Выйдите все. Кроме них, — указала глазами на Разумовского и Шувалова.
Великому князю и великой княгине как бы уже и не полагалось приказывать.
— Ваше императорское величество, — сама еще императрица, нашла в себе силы с полным титулом проговорить. — Взываю и уповаю, уходя… — Страх перед неведомым задержал и сбил ее дыхание, но она опять обрела дар речи: — В благодарность за все, что я для вас сделала, обещайте мне при моих последних минутах не обижать никого из моих любезных друзей, а особливо графа Алексея Григорьевича Разумовского и камергера Ивана Ивановича Шувалова. Они для меня так много…
Елизавета не могла больше говорить, задыхалась.
Выждав некоторое время, великий князь, под впечатлением последней просьбы, со слезами на глазах обещал:
— Ваше императорское величество… нет, дорогая тетушка!.. при сих друзьях ваших обещаю клятвенно!..
Елизавета уже делала знаки, чтоб все оставили ее. Но Алексей находил ее угасающий взгляд; им овладело безумное желание — склониться к умирающей господыне и при всех, открыто, прямо в опавшие губы, поцеловать на прощание… до встречи в Вечности!..
Но что-то сдержало. Он закрыл лицо руками и, пятясь задом, все задом, как распоследний слуга, торкнулся спиной в дверь, вышел, побрел по коридорам к себе.
Куда подевался Иван Шувалов — этого не помнил…
Дома, то есть в нынешних, еще ему принадлежащих покоях дворца, он нашел брата-гетмана.
— Что великая княгиня? Что она медлит? Тринадцать лошадей я загнал!..
— Славно! Дюжина! Ты считал, братец?..
Тон его речи совсем не вязался с настроением. Кирилл опешил:
— Алексей?
— А-а?.. Давай хоть поздороваемся.
Они обнялись. Но говорить было не о чем… потому что говорить-то следовало серьезнее…
— Великая княгиня согласилась с милостью, испрошенной для меня… для нас с тобой, — поправился поспешно.
— Милость — перед кем? От кого?
— Перед великим князем… может, уже и императором, пока мы тут сидим…
— Но я разослал гонцов к своим измайловцам! Полковник я или не полковник?!
Он был не в гетманском — в парадной форме Измайловского полка. Военный мундир не шел, конечно, к его мешковатой фигуре, но дело не в этом — для чего мундир-то? Без одного часу полковник не знал этого. Не знали тем более и поручики, капитаны, забегавшие в покои к графу Разумовскому, как в казарму. Слуги давно были оповещены, чтоб измайловцев в передней не держали; слуги и без приказания хозяина обносили вином. Хозяином-то сегодня должен быть младший брат, Кирилл Григорьевич?
Он еще меньше Алексея что-нибудь понимал. Молча показал записку, сунутую ему тайком одной из фрейлин Екатерины:
«Кирилл Григорьевич, не торопите события. Все прежнее отменяется. Новое дело еще не настало».
Нет подписи, и так все ясно.
Тайный сговор превращался в открытый мужской бедлам. Гвардейские офицеры отстегивали темляки, распоясывались. Шпаги валялись в углу, как дрова. Дольше других крепился их подполковник, по чьей-то роковой воле не желавший становиться полковником, но тоже скинул зелено-малиновый кафтан, — а украшенную бриллиантами шпагу бросил в общую кучу.
— Что ж, брат! Будь что будет. Игра?
— Игра… да хорошо бы не нашими головами, братец!
В этот офицерский бедлам бодро вбежал, даже не скидая намокшего дорожного плаща, заграничный фельдъегерь. Невзирая на усталость, он четко шагнул к фельдмаршалу Разумовскому, как старшему здесь. Значит, знал его. Честь отдал, рапортуя:
— Ключи от Кольберга! Вместе с депешей от генерала Румянцева! Ее императорскому величеству!
Разумовский не понимал, чего он так, дорожно-усталый, тем не менее сияющ и весел. Ах, ключи!.. Ах, Кольберг!.. Этот проклятый городишко на побережье Балтийского моря, превращенный в неприступную крепость, который уж год не могли взять ни с моря, ни с суши. Выходит, Румянцев, герой Грос-Егерсдорфа, — взял? В подарок государыне к надвигавшемуся дню рождения?..
— Полковник, вы отдохните в моих покоях, я передам государыне. Сейчас же передам. Вы закусите пока, вас проводят в тихую комнату…
Полковник все с тем же оживлением, в явном ожидании наград, вышел вслед за лакеем. Разумовский пошел с докладом…
— Теперь мне можно к государыне, — кивнул он опухшему от бессонницы Дубянскому.
Тот ничего не понял, лишь зачем-то перекрестил.
Елизавета еще лежала на кровати, в том же положении, что и при последнем вздохе. Только на глазах огненно отливали при свечах золотые монеты.
Стоя как перед троном, фельдмаршал Разумовский, взявший на себя эту запоздалую весть, рывком разодрал конверт и начал читать. Вначале про себя, потом громче, громче: «Благополучие мое тем паче велико, что по времени считаю я сие первое приношение сделать к торжественному дню рождения Вашего Императорского Величества, теплые воссылая молитвы ко Всевышнему о целости неоцененного вашего здравия, о долголетнем государствовании и ежевременном приращении славы державе…»
В конце стояла скромная подпись: «Генерал Румянцев».
— Ах, генерал! Благодарю за доблестную весть! — как бы ее голосом ответил Разумовский и, положив депешу к ногам усопшей, выбежал вон.
Было 25 декабря 1761 года.
В день Рождества Христова.
В третьем часу пополудни.