Реквием по рабу Божию Алексею
I
Утром следующего по смерти Елизаветы дня граф Алексей Григорьевич Разумовский позвал своего камер-лакея и велел:
— Вот что, Павлычко. Собери воедино все мои ордена, ленты и знаки отличия. Також и обер-егермейстерские. Також и маршальские. Також и камергерские ключи с парадного камзола. Да все сюда ко мне в кабинет и принеси.
Павлычко бросился исполнять было приказание, еще ничего не понимая.
— Погоди, нигде не горит, хоть и деревянны наши хоромы, — маленько попридержал служивую прыть. — В спешке-то еще забудешь чего. Сам уж я, братец, не все и упомню. Так ты пораскинь мозгами, где что завалялось. Эк набралось за тридцать-то лет!
Поклонившись, Павлычко вновь кинулся к дверям, чтобы бежать сломя голову.
— Вот затопотал! А между тем я не все сказал.
Вернулся опять Павлычко.
— Приготовь мне приличный выходной костюм… но не из тех, что при дворе ношу. Попроще. Портного, ежели что, призови. Давно не надевано, может, где и подогнать надо… если еще влезу в старое-то… Брюхо-то набухло.
Теперь уж напрочь потеряв всякое соображение, Павлычко с поникшей головой стоял посередь кабинета.
— Ты еще не ушел? Ага! Лучший золотой поднос сюда же…
Умный слуга догадывался, что будет еще что-нибудь несообразное.
— Парикмахера опять же призови. Скажи, пусть приготовит парик… да не самый кричащий!
— Он же немой, ваше сиятельство, — при очередном удивлении обрел камер-лакей голос.
— Вот темнынь! — остановил Алексей свое хождение по кабинету. — Немой! Да не парик же?.. Чего торчишь? Ступай.
Самое лучшее было для Павлычки — с графских глаз долой. Главное, чтоб не забыть чего, а уж думать — лучше не думай. Граф покричит, да ведь не со зла. Иначе чего бы ему выдергивать из-под кнута хохлюка солдатского. Чего бы и парикмахера, с оторванным языком, до себя допускать. Павлычко все свалил на то, что вчерашнее горе пошатнуло голову графа. Любимая-то государыня, прелестница, господынюшка, златокудрица, свет очей Божьих!.. Много каких любезных слов во хмелю выкрикивал граф — как не запомнить за десять-то служивых лет!
А граф, проводив взглядом Павлычку, думал о том — и не совсем о том: «Вот я вытянул тебя, земеля, из-под кнута, потому что власть такую имел, поболее, чем у начальника Тайной канцелярии. Кто меня-то за руку вытянет? Где та рука… ручка дражайшая?!»
Слезы ему были ни к чему. Туда, куда он собирался, приходить следовало без слез.
Да и парикмахер не замедлил явиться. С несколькими париками, вздетыми на деревянные болваны, так что самого было и не видать. Стар уж он был и без того мал, да еще усох. Тоже почти двадцать лет служит, да и не дитем же его выкупал у палача. В последний месяц ленивого блаженствовация Анны Леопольдовны. При ее парикмахерской обслуге был, хоть и не собственную персону причесывал — людей попроще. Ел-пил хорошо — молчи в тряпочку! Так нет же — немцев вздумалось ругать… Повезло еще, что в Сибирь не успели услать, там бы и след затерялся.
— Что, Говорун? — попенял граф. — Поди, болит головенка?
Тот помотал нечесаными кудлами — себя-то зачем чесать? — и в болезности ощерил страшный рот.
— Ладно, молчи, — остановил его, зная, что в похмелье будет пытаться хоть матюг из себя выдавить. — Вон опохмелись да принимайся за дело.
Один из невидимо пребывающих по углам слуг сейчас же поднес парикмахеру большущую кружицу из-под квасу.
Алексей уселся в кресло перед зеркалом — иначе усохшему Говоруну до его верхушки и не достать. Глянул из зеркала седеющий, редковолосый… да что там, старик! До болезни господынюшки он вроде моложе был?
— Ну! — топнул сердито, потому что Говорун вновь протягивал слуге кружицу.
Говорун начал примерять разложенные на столе парики. Да ведь все черно-вороные, под масть любимого шестерика. А тот, к кому он собирался, ничего вороного не любил, даже боялся. Пришлось турнуть недогадливого Говоруна за новыми болванами.
И так несколько раз, пока где-то там, в гардеробной, не нашли захудалый, блекло-пепельный парик, в свое время отвергнутый. Сейчас пришелся как нельзя кстати.
— Этот, — кончил примерку Алексей. — Выпей еще разок да стряхни с него пыль.
Говорун то и другое исполнил прытко.
— Ладно уж, по третьей… Да беги от меня подальше! А не то!.. — погрозил кулаком.
Но Говорун-то знал, что граф не ударит. Побегал бы и еще, от графа до слуги по кабинету, но Алексей не в шутку вскочил с кресла. Эти ежедневные забавы ему сегодня были ни к чему. Ведь еще и кафтан следовало выбрать.
Вместе со слугой портной вошел. Дожидались, пока граф находится по кабинету. На двух вешалах держали с десяток разных кафтанов. И тоже без понятия!
— Я что, на охоту собираюсь? — отшвыривал он один.
Начинали стаскивать с вешалки другой.
— Чучело огородное из меня хотите сделать? — швырок туда же.
Вешалки как в купеческой лавке тряслись, пока их перебирали.
— Женить меня, что ли, надумали?
Этот и примерять не стал.
Раз десять одевали-раздевали, пока остановил свой выбор на кафтане серого английского сукна. Уж и позабылось, по какому случаю шили, кажется, нового английского посла принимать собирались. Чтобы потрафить высокородному лорду. С этой прусской войной казна была пуста, государыня по всей Европе искала, где бы занять хоть два миллиона. Да ведь и кафтан английский тогда не помог — не дали денег союзники-англичане.
— Узковат вроде? — подергал сейчас телесами Алексей.
Слуги и портной, хоть и говорящие, стояли в немости, как и парикмахер. Не больше того знали о намерении графа.
— А все ж его готовьте, — к их облегчению решил он. — Куценек маленько, ну да под прусскую моду как раз и сойдет, — проговорился некстати.
Англичан-то теперь можно ругать — возможно ли такое на пруссаков?
Значит, парик на голове, кафтан на плечах. Когда услужающие вышли, он кивнул камер-лакею, стоящему поодаль с золотым парадным подносом:
— Поставь на стол.
Павлычко исполнил это желание.
— Пока выйди, а малое время спустя вернись.
Не хотелось ему исполнять свою последнюю волю при свидетелях.
Он вывалил содержимое подноса на стол и стал перебирать все подряд.
— Обер-егермейстерский рог?
Золоченый, само собой. С именной надписью. Что ж, друг? С поцелуем положил его на поднос.
— Андрей Первозванный?
И лента голубая вместе с орденом туда же легла.
— Камергерские ключи?
Ах, ключики золотые, не носить вас больше…
— Какой-то австрийский орденок? И польский? Черный Орел — помнится, пожалованный молодым, прытким голштинцем?..
Давайте и это все до кучи!
— Еще что я позабыл?..
Ага, фельдмаршальский жезл, осыпанный бриллиантами. Последняя благодать Елизаветушки…
— Отвоевались мы вместе с государыней, отвоевались, брат!
Кажется, ничего не забыто?..
Камер-лакей Павлычко уже стоял у дверей, наверно, видел последнее действо. Да ладно, чего теперь стесняться. Теперь стоит в роскошном кабинете уже не граф Алексей Григорьевич Разумовский — просто состарившийся, не бедный, но все равно обычный петербургский обыватель. И то хорошо: не каторжник, не нищий, не инвалид убогий.
— Прикрой поднос чем-нибудь и следуй за мной.
Павлычко оглядел просторы огромного кабинета — и сдернул вишневую накидку, прикрывавшую одну из диванных подушек. Смотрел на своего графа вопросительно и терпеливо.
— Пускай и так. Не свадебный же подарок несем. Пошли, — передал ему поднос.
Они вышли из графских покоев и углубились в бесконечную сеть дворцовых коридоров и переходов. Эта сеть могла намертво заловить иного простака, но Алексей Разумовский сквозь ее каверзы мог и с закрытыми глазами пройти.
Путь известный, исхоженный, истоптанный, как тропинка от мужней хаты до хаты незабвенной кумы.
II
У дверей приемной, которая вела в аудиенц-залу, и дальше в кабинет, в личные апартаменты государыни… хотя уже государя?.. стоял рослый, невозмутимо нахальный голштинец, в куцем прусском мундире. При виде русского фельдмаршала, хоть и не в мундире, но в высшем же чине, не только не поприветствовал по регламенту, но и отвернулся к дверям.
Этого следовало ожидать.
Подавив в себе нехорошее чувство, Разумовский подошел и с подчеркнутой вежливостью спросил:
— Вы можете передать секретарю или своему непосредственному начальнику, что ожидает аудиенции фельдмаршал граф Разумовский?
Конечно, голштинец ни бельмеса не понимал по-русски, может, и в Россию-то был вызван в ожидании смерти Елизаветы. Но он даже не сделал обычного в таких случаях жеста — хоть руку бы с ружьем отвел, хоть улыбнулся бы. Нет, стоял истуканом, отвернув морду к дверям. Чего ж, слышно было через все двери, как в ночи гуляли на половине великого князя… да, императора, императора, находившегося еще в прежних апартаментах, поскольку государевы покои занимала Елизавета.
Делать нечего, Разумовский кивнул лакею, чтоб отошел куда-нибудь в уголок со своим подносом, слава Богу, прикрытым. А сам сел на один из многочисленных здесь диванов, и поставленных-то для того, чтоб ожидать.
Но сколько?..
И час, и второй пошел — двери в государев кабинет оставались закрытыми: не слышалось ни голоса, ни движения. Насколько шумно было ночью, настолько тихо теперь.
Приемная меж тем наполнялась разным встревоженным людом. Большинство ожидавших Разумовскому были, естественно, знакомы. Но вели они себя по-разному: иные наклоном головы молчаливо приветствовали, иные отворачивали носы, как тот часовой, иные посматривали с открытым злорадством, ага, мол, и ты здесь, фавор неприкасаемый?! Никто ведь за свою бытность не видал Алексея Разумовского сидящим в приемной зале. Его место всегда было там, близ трона. Истинно пути Господни неисповедимы!
Разумнее всех вел себя канцлер Воронцов. Он тоже стучался в эти наглухо закрытые двери, но прежнюю дружбу не хотел забывать.
— Как спалось, Алексей Григорьевич? — протягивая с поклоном руку, сказал ничего не значащее, но нарочито громко.
— Как всегда, Михаил Илларионович, — привстав, с обычной крепостью пожал доверчивую руку.
— Вот и прекрасно. Посидим?
— Что делать, будем сидеть. В ногах ведь правды нет.
Это могло означать: правды-то ни в ногах, ни в руках, коль вожжи выпали… Скачи, скачи, конь резв, да далеко ли ускачешь!
Шептаться о насущном было опасно, для громких разговоров повода не было, а играть в молчанку не дело. Из жалости к слуге, который не мог же сидеть в присутствии таких важных сановников и жался со своим подносом в дальнем уголке, Разумовский хотел уже встать и уйти. Дело, которое он задумал, можно было сделать и завтра. Он даже извинился перед канцлером, которому по службе следовало торчать в приемной.
— Уж не обессудьте, Михаил Илларионович, оставляю вас. Назавтра, ежели надумаю…
Но тут произошло событие, которого никто не ожидал. Наружная дверь вдруг широко, на обе половины, распахнулась, и, хлестко печатая высокими красными ботфортами, вошел фельдмаршал Миних, пребывавший в бессрочной ссылке. Был он в петровском придворном кафтане, того же покроя высокой шляпе, при огромной боевой сабле, — решительный и суровый. Ни на кого не глядя, гремя саблей, будто где-нибудь перед Измаилом, промаршировал через всю приемную залу… и наткнулся на откинутый штык часового. Только на мгновение какое замедлил шаг — и тут же отвернул в сторону железный шлагбаум.
— Дурак! — крикнул по-немецки. — Фельдмаршалу Миниху никто не смеет загораживать дорогу.
Дверь за ним громко хлопнула.
Уходить Алексею Разумовскому расхотелось. Он переглянулся с канцлером Воронцовым, глазами говоря: «Что же это получается? Никак Миних не мог за сутки вернуться из ссылки! Значит, вызволили его с упреждением, презрев предсмертные муки Елизаветы?»
Обсуждать это при таком многолюдстве было невозможно. Но и явление опального Миниха вышло слишком эффектным, чтобы разойтись по своим норам, ничего не узнав.
Предчувствие говорило: он прямо из дорожной кареты, значит, что же — пошел представляться новому государю?.. Это пустая формальность, которая долго не задержит.
Предчувствие не обмануло: тот же печатный шаг, приближающийся с внутренней стороны. Дверь и эта на две половины рывком распахнулась, пришлепнув не успевшего отскочить часового.
— Дурак! — было прежнее, но уже по-русски, и снова по-немецки: — Как стоишь перед своим командиром?..
Тут фельдмаршал Миних и остановил свой гневный взгляд на другом фельдмаршале, Разумовском. Надо было видеть, как опадал его гнев!
— Ба! Граф Разумовский? Даже в мою глушь дошло — тоже фельдмаршал?..
Разумовский не ожидал такой, поистине нечаянной, встречи. Дружеской, как сразу стало ясно. Петровский старец напрочь забыл прежние обиды, к которым лично Разумовский был непричастен. Жилистой и все еще крепкой рукой Миних пожал его руку:
— А вы чего здесь, среди этого просящего стада?
— Хочу поздравить нового государя с восшествием на престол, — сказал Разумовский первое, что пришло на ум.
— Похвально! Поздравьте.
— Не могу я так геройски открывать двери, как вы!
— Ну, так я посчитаю за честь еще раз открыть.
Следуя за грозным фельдмаршалом, Разумовский успел-таки взглядом сыскать своего слугу. Тот прямо в затылок примкнул уже в самых дверях. Часовой не посмел опустить ружье: наверно, в его похмельной башке все спуталось-перепуталось.
— Дальше, надеюсь, дорогу найдете? — укоротил Миних гром своих ботфортов.
— Дальше дорога известная, — вздохнул с грустной улыбкой Разумовский. — Сочту за честь пригласить вас в гости, граф. В свой Аничков дом.
— Слышал, слышал про это, — все так же гремя саблей, развернулся Миних к еще не закрывшимся дверям.
Разумовский поспешил с глаз долой. Если его, которого отнюдь не в шутку называли «ночным императором», может теперь останавливать любой каприз, так жди неожиданностей!
Перед дверями кабинета, где и должен был находиться новый император, он взял из рук слуги поднос, а ему велел:
— Ступай обратно, Павлычко. Молодец, что успел за мной!
Здесь тоже стоял часовой, но дверь в кабинет была распахнута. Входили и выходили военные. Все больше в прусской форме. Оказывается, они пользовались подъездом, который раньше служил великому князю, а теперь вот на время стал главным. В прежней приемной люди могли сидеть сколько угодно!
Может, и здешний часовой загородил бы дорогу, поскольку тоже не знал Разумовского, но сам Петр Федорович, расхаживая по кабинету, его заметил.
— Вы ли это, граф? — подскочил в радостном возбуждении.
— Я, ваше императорское величество, — низко поклонился Разумовский. — Но дело мое не хотелось бы предавать огласке…
Этаким мальчишески царским взглядом — откуда что и взялось! — новый хозяин государева кабинета выгнал всех, кто там находился.
— А, как славно бегают от меня! — истинно с прежней дурашливостью похвалил он самого себя. — Но вы-то, вы, граф! С подносом? Уж не закусить ли по случаю моего поздравления?
Все спутал «чертушка», заготовленную горькую речь смешком дурашливым завалил.
Но не потерялся Алексей Разумовский.
— Ваше императорское величество! Поздравляю вас с восшествием на державный российской трон и желаю, чтоб вы были достойны своего великого деда!
Кажется, по душе пришлось поздравление.
— О себе же, вашем верноподданном, сужу так: я верой и правдой служил пребывающему в Бозе царствованию, но стар стал и болезнен. А потому нижайше прошу ваше императорское величество дать мне отставку от всех должностей и привилегий, оставив единое именьице в Малороссии, дабы смог я, не прося на дорогах куска хлеба, дожить мои бренные дни. В знак чего и приношу на этом смиренном блюде все знаки моей прежней жизни и повергаю к стопам вашим, ваше императорское величество. Не откажите в последней милости!
Он сдернул и бросил на пол накидку, застыл в глубоком, долгом поклоне.
Петр Федорович, сразу перестав быть «чертушкой», дико и серьезно уставился на золотой чеканный поднос. Что творилось в его взбалмошной голове, одному Богу известно. Но человек он был все-таки добрый и простодушный. Ко всему прочему, и держаться государевым образом еще не научился. А потому и не нашел ничего лучшего, как затопать ногами, обутыми в высокие прусские ботфорты, и закричать:
— Граф! Вы обижаете меня! Нет, вы оскорбляете! Как можно? Возможно ли принять вашу отставку?
Разумовский молчал, не разгибая спины.
— Нет, вы посмотрите! — к кому-то неведомому обращался Петр. — Фельдмаршал Миних, пребывавший в убогой ссылке, не просит же отставки. Никто не просит. Всяк почестей ждет. Поди, полна приемная народу?
— Полна, ваше императорское величество. Там даже канцлер Воронцов пребывает, — разогнул наконец спину Разумовский.
— Да пребудет ли? Я еще не решил. Я ничего не решил. У меня, граф, голова с этой ночи болит. Я единственно — разослал гонцов во все действующие армии. Со строжайшим повелением: остановить всякие враждебные действия против короля Фридриха. Истинного моего короля!
Ничего на это не мог сказать Разумовский. Лишь немигаючи смотрел в водянистые, детским хмелем замутненные глаза нового императора. Будто впервые его видел.
Тот распалялся все больше:
— Нет, надо же! Не приму отставки! И думать не желаю! Я еще не забыл, о чем просила тетушка. — Он взгрустнул. — И потом, у меня пушки в голове с ночи бьют. А там какой-то канцлер, какие-то просители… Граф, а не выпить ли нам для облегчения души?
Разумовский не удивился такому повороту разговора. Он слишком хорошо знал перепады настроения взбалмошного «чертушки».
— Нет, я польщен вашей доверчивостью, граф! Нет, я уничтожен вашим благородством! Думаете, вслед за вами так и побегут все просить отставки. Черта с два!
Он и не знал, что свое же прозвище в запальчивости повторяет…
— Пушки — только в голове и могут бить. Русским пушкам нечего делать в Пруссии. Слышал я от тетушки… — Он остановил свой запал, кажется, вспомнил, что тетушка-то возлежит на смертном одре, еще не упокоившаяся. — Слышал я, что какой-то из Шуваловых изобрел смертогубительные гаубицы и тем повергает в уныние короля Фридриха. Моего короля!
Петр все-таки уразумел, что не в короле сейчас дело — в графе Разумовском.
— Да, пушки в голове… Да, с этим мы решили — никакой отставки. А потому — выпить! Эй! Эй! — задергал он, бегая по кабинету, синие, красные и зеленые шнуры, каждый из которых имел свое предназначение.
Видимо, перестарался. С разных дверей набежали сразу трое — двое военных и один в партикулярном платье.
— Я разве звал вас? — затопал на них ботфортами суматошный император. — Подайте мне сюда Ганса-денщика!
Не успели убраться эти двое, как предстал новоявленный камер-лакей. Истинно солдатского вида пруссак, с огромным подносом в руках, на котором в бивуачном беспорядке громоздились темные и светлые бутылки, куски ветчины, резаной рыбы, соленые огурцы, миска с капустой, бокалы и курительные трубки. Не спрашивая разрешения, этот развязный денщик в чине полковника протопал к столу, заваленному бумагами прежнего царствования, и бухнул поднос на реляции Бутурлина, на указы Сената, на прошения и помилования, так что одна из бутылок свалилась на пол.
— Не правда ли, славный малый? — с восхищением и сам император топнул ботфортом. — Пошел, Ганс, прочь! Сами нальем. Не так ли, граф?
— Ваша правда, ваше императорское величество, — не заставил себя упрашивать Разумовский и тоже подошел к столу.
— Истинно моя. За нового императора, граф! Ха-ха!.. — с неподражаемой безалаберностью налил он водки и поднял свой бокал.
— За ваше императорское величество! — еле успел Разумовский свой бокал поднять.
Доводилось ему пивать и в разгульной дружеской компании, и в дорожной карете, и у охотничьих костров, но не без скатерти же. Не на письмах несчастных ссыльных! Император взгромоздился возле подноса на край стола, и не оставалось ничего другого, как усесться обочь того же расхристанного подноса. Император хватал щепотью то рыбу, то капусту, а руки вытирал первыми попавшимися бумагами. Разумовский, на счастье, успел поднять с полу накидку и теперь пользовался ею как салфеткой.
Весь развал елизаветинского стола был перед глазами. И в помине не было заглядывать в бумаги, но из-под императорской задницы крупные черные буквицы траурно кричали; как было не обратить на них внимания. Там ведь совсем знакомое плакалось: «…Раба Божия Лопухина из Сибирей вопиет: простите, Христа ради, ваше императорское величество! Пощадите несчастную! Дозвольте возвратиться в город вашего батюшки, чтобы припасть к милосердным стопам…»
Дочитать дальше не довелось: император выдернул из-под себя и эту бумагу, вытер руки и бросил на пол. Там уже не одно прошение валялось…
То тетушке было некогда, то племянничку не до того…
— Вы что-то побледнели, граф? — привел его в себя голос императора. — На вас не похоже.
— Хвори, ваше императорское величество, нестроение в делах…
— Дела? Дела! Там еще канцлер Воронцов, говорите? Вот принесла нелегкая! Поэтому я отпускаю вас, граф Алексей Григорьевич. Истинно вовремя вы пришли. У меня и пушки в голове бить перестали! Да я приказал вовсе им замолчать. Разве можно ссориться с моим любимым королем?
— Не будем ни с кем ссориться, ваше императорское величество, — слез со стола Разумовский, поклонился, подняв с пола поднос свой, прикрыл его изрядно помятой накидкой и вышел в приемную.
Канцлер Воронцов поспешил навстречу:
— Я уж думал, вы в Пелым где-то пелымите… Что делали так долго?
— Водку петровскую с императором дули, — без улыбки ответил Разумовский. — На этот раз обошлось… что-то будет дальше?..
Он не успел сделать к выходу и двух шагов, как появился тот же денщик и от дверей выкрикнул:
— Кто тут Воронцов? Приказано — к его императорскому величеству!
Воронцов жалко и покорно оглянулся и ушел вслед за денщиком… или новым секретарем?.. Кто его знает. Времена наступали переменчивые…
Об этом же думал фельдмаршал граф Алексей Григорьевич Разумовский, самолично, без лакея, унося с глаз долой свои собственные регалии.
«Так-то вот, Елизаветушка…» — пожаловался он дворцовой коридорной дорожке, по которой сновали взбаламученные, ошалелые люди.
В тот же день он со всем своим скарбом выехал из деревянного Зимнего дворца, так и не попав, подобно Елизавете, во дворец новый, каменный, которому вместе с ней отдал немало труда.
Ну, да ведь не в Пелым же пелымиться. Высочайшего позволения не требовалось. Свой дом у Аничкова моста — что там, дворец?
Как хорошо, что осенило его в те баснословные времена обзавестись своим домком…
«До ридной хаты!» — с забывшимся придыханием добавил он, отдавая распоряжения слугам.
III
Хуже складывались дела у брата.
Мало, что президент Академии наук, мало, что гетман малороссийский — так еще и командир гвардейского Измайловского полка. Новому императору дела не было до забот научных, не слишком-то заботила и откатившаяся далеко на юг Малороссия, но уж Измайловский полк!.. Не зря же он с малых лет играл в солдатиков, подражая, разумеется, любимому прусскому королю. Сейчас под его рукой солдатики были настоящие. Казаки и калмыки поили своих гривастых степных коней в Одере и Шпрее. Падали ниц Кенигсберг и Берлин. Несокрушимый Кольберг — и тот в день смерти Елизаветы прислал ключи. Но… «Не быть по сему!» — проснулся в «чертушке» дух противоречия. Уже в ночь смерти Елизаветы поскакали фурьеры во все действующие армии, и прежде всего к генералу Румянцеву с приказом: «Остановить всякие враждебные действия против короля прусского!»
Для чего тогда армия?
А все для того — играть в солдатиков! Только не из теста сделанных и самолично раскрашенных. Ражие русские мужики забавляли нового императора. Он приказал сбросить просторные и удобные дедовские кафтаны и одеть всех в мундиры прусского образца. Начал, естественно, с гвардии. Гвардия должна красиво маршировать!
Когда Разумовский приехал к брату — у того не было своего Аничкова дворца, жил в казенной квартире при полку, — то застал не поддающуюся никакому смеху картину. Кирилл Григорьевич, вальяжно располневший в последние годы, со шпагой у бедра и ружьем на плече расхаживал по огромной зале, приспособленной для офицерских пиров, и выделывал своими жирными ногами такие эквилибры, что уму непостижимо. А на диване, возле приставного столика, возлежал прусский капитан. Дымилась огромная трубка. Плескалось вино в серебряном кубке. Нога на ногу, ботфорты что твои гаубицы! И голос, голос, орущий:
— Как нога? Тяни нога! Выше, выше!
Капитан не знал брата-фельдмаршала, а если и знал, так мало ему было дела до него. Он вскочил с дивана и затопал на гетмана:
— Экзерциций не знай! Шагай не умей! Как марш-марш на парад?
Куцый прусский мундир трещал на малороссийских телесах гетмана, ноги выделывали совсем непотребного гопака. Пот лился по осунувшимся щекам. А с дивана:
— Нога не так тяни! Мой капрал лучше тянет!
Кирилл заметил присевшего у дверей брата и с треском бросил на пол ружье:
— Но я-то не капрал! Болван!
Что-то даже присольнее с русской добавкой: «Мать твою!..»
Еще и не здороваясь, Кирилл налил себе вина, выпил, а остаток выплеснул на лицо.
Подбежал слуга с тазом и полотенцем, давая лицо омывать и утирать. Только после того Кирилл и подошел к брату.
— Вот так и живем, — без злости, с чисто хохлацким терпением посетовал.
— Плохо живете, — без прикрас ответил Алексей. — Гони ты этого болвана прочь.
— Не могу. Сегодня опять плац-парад. Я должен идти во главе своего Измайловского полка. Представляешь? Я и ноги-то выше дивана не задирал!
— А я задирал?.. — вроде без причины забеспокоился Алексей — ведь тоже пока еще не в отставке.
Умывшись и передохнув, Кирилл уже посмеялся над своим положением:
— Все князья и графы, все генералы обязаны маршировать во главе своих полков и дивизий. Во всеуслышанье пообещал император: я-де и этого пьяного поросенка, то бишь Бутурлина, как возвернется из Пруссии, под ружье поставлю!
— Неплохо бы, — рассмеялся Алексей, представив старческую тушу первого любовника Елизаветы.
— Тебе смешного?.. Уж на что князь Никита Трубецкой — до самой смерти Елизаветы лежал дома с распухшими ногами, в Сенат даже не ездил. А тут был обут в сапоги со шпорами. Нате! Из особой любви император пожаловал его в подполковники Преображенского полка, в котором сам и был полковником. Бедный Никита Юрьевич! С плаца его унесли на носилках, но ты бы видел, как он тянул подагрическую ножку!.. Император и к нам с тобой любовью воспылал… Гляди, не назначил бы тебя главнокомандующим — вместо Бутурлина!
Кирилл весело смеялся.
— А мне, братец, не до смеха. Он мою отставку не принял… Ну, да ведь я хохол лукавый! Император-то частенько в мой Аничков дом наезжает, попить-поесть. Во хмелю-то авось и выпрошу отставку. В самом деле, не пришлось бы на пару с тобой маршировать… как этот пруссак командует. Геть ты!.. Чай, не много понимает по-русски?
— Слава Богу, нет. Ругай как хошь. Неделю назад вызван из Голштинии. Тоже в любимцах у императора. Вот и обучает меня экзерциции! Раза три-четыре на день. Накрепко сел на шею!
Видя, что капитан посматривает на них с самым раздражительным видом, Кирилл заговорил с ним по-немецки. Хоть речь и крепкая, но ласково, даже заискивающе выходило. Под новый, почтительно поданный бокал.
— Гут, — единое, что понял Алексей, так и не уразумевший за тридцать лет иноземных языков.
Он тоже чокнулся с капитаном, которого Кирилл, видимо, уговорил на сегодня оставить занятия.
Капитан вышел, бесцеремонно сунув под мышку одну из бутылок.
— Нет, что ни говори, славный воитель! — плюнул ему вслед Кирилл. — И долго мы их терпеть будем? Не понимаю Екатерину!
— Зато я, братец, понимаю. Неглупа она, Екатерина-то. Вроде как невзначай, а видимся, у гроба Елизаветы. Она там целые часы простаивает. Остереги, иногда шепчет мне, младшего братца. Пусть не горячится. Всему свое время. Нарыв еще не созрел, рано кровь пускать…
Кирилл задумался.
— Правильно говорит. Возле нее есть и более горячие люди, чем я. Те же братья Орловы — вон их сколько! Четверо ли, пятеро ли — не пересчитаешь. Мало ее — меня под локоть толкают. Вызывай, мол, сюда гетманскую корогву, поднимай свой Измайловский полк! А мы примкнем, гетман, не сомневайся. От всего этого мне хочется, брат Алексей, отшвырнуть ненавистное ружье… и закатиться на тройке с бубенцами в свой Батурин! Кстати, и мать пора навестить. Не вечная же она… Хвори одолевают нашу графинюшку. А я думаю — тоска по сыновьям…
— Да. Но как же нам уезжать? Наши головы на королевскую ставку поставлены. Особенно твоя, Кирилл. — Алексей прислушался. — У тебя стены как, без ушей?.. Так знай: Екатерина, конечно, что-то замышляет. Что — даже нам с тобой своими устами открыто не говорит. Тоже остерегается. Возле нее на этот случай весталка объявилась, с таким же именем: Екатерина. Княгиня Дашкова. Но по рождению-то — Воронцова, племянница канцлера и родная сестра Лизки. Поэтому знает все, что во дворце говорится и делается. И, как та сорока, разносит вести по гвардейским казармам. Оцени, братец, ум Екатерины Алексеевны: сама своими устами ничего не говорит, все сороке препоручает. А та рада стараться: как же, заговор, революция! Воспитана за границей и на французский манер, с трудом изъясняется по-русски, но к России такой любовью воспылала, что и холодный угль не подноси — все равно пламенем займется.
— Знаком я с княгиней Дашковой. Она меня пуще братьев Орловых обрабатывает, — извинительно посмотрел Кирилл на старшего брата.
— И молчал?..
— Неуж тебе, Алексей Григорьевич, мало того достославного дворцового переворота?
Тут было мягкое напоминание об опасности, которая всем им угрожала. Ведь не только же ради забавы император так спешно пополняет и муштрует свой личный Голштинский полк. И не только же в пику почившей тетушке, при ее последних днях, загодя, тайно вызволил опального Миниха, а теперь и во главе своего императорского полка поставил. Там уже полторы тысячи голштинцев — жди больше! Капитан-то не один прибыл, а с целой ротой. Сколько таких капитанов на пути в Россию?
— Поговорил бы я еще, да мне пора на парад собираться, — поднялся Кирилл.
— Пора и мне… постоять у гроба Елизаветушки, — встал и Алексей. — Там, думаю, опять встретимся с Екатериной…
Братья разошлись, так о матери толком и не поговорив. Она сама о себе напомнила.
Поздней ночью в ворота Аничковой усадьбы загрохали крепкие кулаки. У Разумовского давно была своя охрана, а после смерти Елизаветы он увеличил ее втрое; основу как раз и составляли лейб-кампанейцы, не желавшие служить новому императору. Предлог благовидный: граф Разумовский, остерегаясь воров и татей, берет их к себе в услужение. Не дело «чертушки», хоть и императора, входить в такие мелочи. Но «мелочь» эта в добрую сотню гайдуков обратилась, под верховной властью престарелого генерала Вишневского. Его-то и подняли с постели:
— Стучат! Графа требуют!
Вишневский быстро порты натянул, предварительно приказав:
— Ружья зарядить… впустить, но с оглядкой!
Как оказалось, не на кого было оглядываться. Казак в едином числе, заснеженный. У ворот такая же заснеженная тройка.
— Графу Разумовскому срочная депеша!
Почесываясь под тулупом, накинутым на исподнее, Вишневский пошел будить графа. Что-то ему подсказывало: хоть и неурочное время, а надо.
Граф, конечно, долго чертыхался, прежде чем вскрыл депешу — да что там, письмо, коряво и неумело запечатанное.
Но первые же строчки ожгли:
«Ваша матушка… Розум…»
Вот неучи! Она же графиня Наталья Демьяновна Разумовская!
«…Наталья Демьяновна Розум почила в Бозе и похоронена на погосте в Лемешках, рядом с супругом Григорием Яковлевичем…»
Он долго сидел на постели с закрытыми глазами. Выходило, что со дня смерти прошло уже две недели. Можно было называться какой угодно графиней, но так и помереть в окружении неотесанных хохлов, которые не догадались именем гетмана послать в Петербург срочную эстафету…
Впрочем, и самая срочная эстафета не могла бы привести сыновей на похороны матери. Чуть ли не две тыщи верст!
Он послал слугу за братом Кириллом. Остается только помянуть…
IV
В двадцать пятый день января 1762 года должно было состояться погребение государыни Елизаветы Петровны — и оно состоялось в назначенный срок. Ни Лизка Воронцова, ни Петр Федорович не властны были изменить эти сроки.
Ударили колокола с высот Петербургского собора. Заунывно, совсем не так, как в будничный день, заныли верхи других колоколен. Никто не давал знак — сама собой учредилась похоронная процессия.
Стоял морозный туман. Снег был растоптан сапогами, лаптями и ботфортами, особенно на мостках к Петербургской крепости. Шпалерами обочь стояли войска. Ружья «на погребение», стволами вниз. Скорбью изнывали медные трубы. Флейты попросту плакали. Тревогу о будущем, о незнаемом сеяли барабаны. Народ, собравшийся и с центра, и со всех слобод, рвался глянуть «на матушку, на касатушку».
Но гроб уже был заколочен. Прощальная панихида творилась на месте последнего, четырехнедельного пребывания государыни во дворце. По своему тайному праву бывший первый камергер заказал вторую корону; на ней была выбита надпись; «Благочестивейшая, Самодержавнейшая, Великая Государыня Императрица Елизавета Петровна. Родилась 18-го декабря 1709 года. Воцарилась 25-го ноября 1741 года. Скончалась 25-го декабря 1761 года».
Золотые буквы и сейчас, когда он шел за гробом, жгли руки и саму душу. Место свое в процессии, на правах первого камергера императрицы, он установил сам, вслед за новым императором и Екатериной. Лизка Воронцова все-таки не посмела слишком близко сунуться к гробу. Толпы народа, и без того ломившего плечи солдат, могли бы ее запросто втоптать в грязный снег. Народ похоти нового государя не знал. Так было, так и воспринималось.
Шествие затяжное, торжественность вечности. Туда не бегут — туда шествуют.
Но если Екатерина была сама благолепная печаль, то на «чертушку» поистине черт насел. В такое-то время напала детская шаловливость! Как и при своем венчании, он кривлялся и строил рожи попам. Его черной мантии, подбитой горностаевым мехом, надлежало ометать гробовую пыль; шлейф несли новые камергеры. Алексей Разумовский, так и не объявленный супруг, все время чувствовал трепетание черного крыла.
Но что это?..
Шлейф стал словно вытягиваться. Племянничек все дальше и дальше отставал от гроба. Пятились камергеры, сторонился Алексей Разумовский, сторонились другие, уступая новому императору. Никто не знал, что происходит. В том числе и канцлер Воронцов, распоряжавшийся шествием. Он тоже пятился и сторонился перед императором. Не имея сзади глаз, наткнулся на Разумовского…
— Ничего не пойму, Алексей Григорьевич…
— А тут и понимать нечего. Вон племянница ваша!..
Как рядовая фрейлина, Лизка Воронцова тащилась где-то в середине процессии — туда и уносило обратным ветром императора. Он что-то с жаром объяснял ей.
Народ роптал, видя такое нарушение похоронного чина.
— Михаил Илларионович, да разведите вы его со своей племянницей! Ведь замятия сейчас будет!
Канцлер бросился в середину процессии, где перед его племянницей выплясывал император.
Траурная процессия уже одиноко и сиротливо маячила на Неве — никто не смел опережать императора.
Воронцову пришлось нешуточно пырнуть под жирный бок свою племянницу, заодно и императора убедить, чтоб не отставал от гроба.
— А, догоним! — развязно успокоил его император — и вприпрыжку пустился нагонять катафалк.
Не зная, что делать, взад-вперед металась Екатерина. Ей-то хотелось соблюсти весь похоронный чин, но как можно разорваться между гробом и паясничающим супругом?..
Народ жалел ее:
— Печаль-то, печаль какая!
— Скорби-ина!..
— Государыней-то — ей бы…
Алексей Разумовский испил эту горькую чашу до конца. Ему все время казалось, что он не только Елизавету — и мать свою хоронит… Не довелось в Малороссии, так, может, здесь?..
Возвратясь с похорон и не желая принимать участия в поминальной трапезе, которая опять могла перейти в буйный разгул голштинцев, Алексей вместе с Кириллом отправился в свой Аничков дом.
Славные у него были слуги!
Он не отдавал распоряжения, — ибо поминальный стол был накрыт во дворце, — но его гостиная за это время была превращена во вторую траурную залу. И крепом затянутые зеркала, и обвитые черными лентами канделябры, и черные передники слуг, и кайма на салфетках, на стульях, и выбор самих вин и блюд, начиная с кутьи и блинов, а главное… Писанный придворным живописцем портрет молодой Елизаветушки, только подчеркнутый траурной лентой… И… потрет Натальи Демьяновны, небольшого формата, висевший обычно в кабинете. Их как бы посадили на один диван и сказали: «А, невестушка! А, свекровушка! Опять встретимся, где-то?..»
Алексей бросился на колени. Богородице ли он молился? Господынюшке ли своей? Матушке ли родимой?..
V
Что-то должно было на этот раз произойти в Гостилицах…
Алексей Разумовский предчувствовал. И, не испрашивая разрешения императора, пригласил ее величество, то есть Екатерину.
— Ваше императорское величество! А разве я мог поступить иначе? — оправдывался он в ответ на первоначальное раздражение Петра Федоровича. — Сплетни могли пойти, кривотолки. Для женщин я оборудую малый двор, в том самом несчастном флигеле, ха-ха!..
Последний довод понравился:
— Во флигеле?.. Туда ее, Екатерину! Может, и столбы подпилить?
— Что вы, ваше императорское величество! Будьте выше таких мелочей.
— А? Выше? Вот именно так!
Петр Федорович относился к бывшему фельдмаршалу с почтительным доверием. Еще поутру фельдмаршал, обер-егермейстер и первый камергер заехал к нему с визитом — как бы справляясь, не передумал ли столь высокий гость насчет Гостилиц. Следом кряхтевшие слуги внесли скромные с виду сундуки. До последнего момента Петр Федорович не верил, что фельдмаршал отвалит обещанный вроде по легкомыслию миллион, — дело-то происходило за карточным столом, вроде как в шутку. «Взаймы», спросил безденежный император, — «взаймы» и давал Разумовский. Хотя кто спрашивает с императоров долги?..
— Нет, вы славный человек, граф!
— С вас беру пример, ваше императорское величество, — доверительно улыбнулся Алексей Разумовский, доставая из-за обшлага камзола свое скромное прошение.
Бумага легла на один из сундуков. Петр Федорович, как истый «чертушко», уже порывался открывать их. Но бумага на крышке?..
Он подбежал к столу, принес медный письменный прибор — подарок воинственных голштинцев — и тут же в походном порядке начертал: «Петр». Все! Полная отставка фельдмаршалу. Теперь уж никто не погонит его на плац-парад.
Петр Федорович умилился, оправдываясь:
— Дражайшая тетушка оставила после себя десять тысяч платьев, две тысячи башмаков, громадный сундук шелковых чулок… и несколько миллионов долгов при совершенно пустой казне! Как должен поступать император?
— Довериться своим верноподданным.
— Верно! Верно, граф!
Так они поговорили еще при утренней разминке, а сейчас не было никакой возможности остаться наедине. Гости, многие с дамами. Охрана. Гвардейцы. Слуги, наконец. Да и Лизка Воронцова ни на шаг. Как уж истинная императрица, тарахтела над ухом:
— Мой царь! Мой Петр! Мне скучно. Эти старухи… эта Екатерина!
Ну что поделаешь, если любимая Лизет скучает? Надо ее развлекать. Петр Федорович извинительно развел руками и вприпрыжку побежал за ней. Чему хозяин и рад был нескончаемо.
В Гостилицах ведь творилось что-то невообразимое. Тайное к тому же. А ведь известно: все тайное когда-нибудь становится явным. Пускай! Но… только не здесь и не сейчас!
Ведь что такое два императорских двора? Хоть бы и малый? Это непременные фрейлины, камергеры, сопровождающие гвардейцы. Без свиты нельзя. И без подобающей охраны. Даже малый двор виден со всех углов Европы. Сейчас его в военные подзорные трубы рассматривают. Живи император хоть на две, на четыре половины, но — приличия, но — дипломатический антураж! Не слишком понимал это слово Разумовский, но правильно сделал, пригласив Екатерину и поселив вдали от большого, беснующегося двора. Здесь была приличная тишина. Гвардейцы не бузотерили, сонно полеживали в отведенных для них комнатах, фрейлины в меру своих способностей флиртовали с гвардейцами, и лишь одна из них, семнадцатилетняя княгиня Екатерина Дашкова-Воронцова, при всяком появлении хозяина втихомолку наскакивала на него:
— Алексей Григорьевич! Да уговорите вы брата! Пусть ведет сюда Измайловский полк. Пусть передает власть Екатерине. Чего ждать далее? Время и место самое подходящее.
— Я поговорю, поговорю с ним… — бросался хозяин прочь от взбалмошной, миловидной куколки, верной наперсницы Екатерины.
Сама Екатерина если и присутствовала при таких тайных наскоках, загадочно улыбалась:
— Ах, княгиня! Ах, Катя! Вы все торопитесь? Но в мире ведь ничего не меняется… и не может измениться. Читаете? Много? Знаю, что с излишком. Но не только французами увлекайтесь. Мы, русские… как это говорят?.. Да. Тоже не лыком шиты. Вы, Катя, еще в малолетстве, хотя и замужем. А я помню, как покойная государыня Елизавета восхищалась мыслью Михайлы Ломоносова. Играли мы в лото… не фыркайте, Катя, по поводу этой простонародной игры. Просто была государыня Елизавета при этом. Так вот: играем, денежки из одной кучи в другую перекидываем, где выигрыш, где проигрыш, и что же? Денежки-то все те же. Ни больше ни Меньше. Просто зло берет! Ради чего рисованные бочонки кидать?.. А она, государыня Елизавета, и говорит: «Чтоб вразумить нас. Мир неизменен в Божьем промысле. Где отнимется — в другом месте прибавится. Где убудет — там прибудет. Сам Михайло Ломоносов мне так говорил. Да вот хотя бы и президент академии — станет он врать пред своей государыней? Тоже играя в лото, подтверждает: это, говорит, ломоносовский закон сохранения веществ. Деньги ли, именья ли какие… Да хоть и государи? У одного ума убудет — другому прибудет. Одного глупца с трона — долой, другой сейчас же его место займет… Зная это, стоит ли торопиться? Не окажется ли новый умнее старого?
Княгиня, егоза Дашкова, аж ножками затопала-заперебирала:
— Ваше величество! Не уподобляйте себя бочонку из глупого… какого-то лото! Не хочу я слушать о Михайле Ломоносове. Я к своим гвардейцам побегу. Они дела решат поскорее, чем ваши академики!
Вот и сейчас — бегает да бегает. Алексей Разумовский разумел: эта бешеная весталка, эта вестница победы, к тому же родная сестра Лизки-толстухи, говорит то, что уста самой Екатерины до времени скрывают. Оракул? Флаг-капитан нового корабля?
Корабельщица посиживала за картами с братьями Орловыми — рослыми, красивыми, глуповатыми жеребятами — и повторяла свое сокрытое:
— Ах, Катя-душка! Всему свое время… Сейчас время наше!
Братья Орловы позванивали серебряными шпорами и посматривали на скромнягу гетмана, без которого дела никак не могли сделаться. Каждый из них мог привести за собой от силы пятьдесят гвардейцев, но у гетмана-то — весь покорный ему Измайловский полк. Вдобавок и малороссийская гетманская когорта. Вдобавок и академическая типография, на случай какого воззвания или манифеста. Нет, без Кирилла Разумовского им, бузотерам-гвардейцам, не обойтись. Как и без опыта Алексея Разумовского, уже участвовавшего в подобном перевороте. Но, похоже, его нынешнее положение устраивает?
Михаил Илларионович именно так и сказал наедине:
— Куда нам вновь соваться? Опять на запятки чьих-нибудь саней? Бог даст, летняя гроза зимнюю грязь смоет.
— Гроза иногда молнией побивает, — на спокойный лад возразил Алексей Разумовский, уже несколько опасаясь старого друга-заговорщика, — по его нынешней приверженности императору, который не согнал с насиженного места елизаветинского канцлера.
Нет, в Гостилицах сильно пахло порохом. И не только от частой пушечной пальбы при заздравных тостах. Порох ведь был и в гвардейских ружьях, до времени оставленных.
Был и в Голштинском полуторатысячном полку, возглавленном фельдмаршалом Минихом. Полк стоял под Ораниенбаумом, не так уж далеко от Гостилиц. Да и здесь императора сопровождало полсотни голштинцев — это при пятерых-то братьях Орловых?
Выбрав удобный момент, Алексей высказал брату очевидное:
— Я, пожалуй, стар и чего-то не разумею, как наш бесподобный Розум… Но не поддавайся очаровывающим глазкам княгини Дашковой. Уж лучше дело иметь с самой Екатериной…
— Ах, брат! Все прошло… время ушло! Она ослеплена, заворожена Орловыми. Особенно Григорием. Кто я для нее? Всего лишь глупый воздыхатель. Но ведь пойду за ней до конца…
— Пойдешь, Кирилл. В том-то и заботушка моя… Попридержи вожжи, которые еще остались у тебя в руках. Кобыла, она хороших вожжей слушается.
— Ну, брат, и словеса у тебя!
— Что делать, по заграницам я не шатался.
— Да, понимаю, обида…
И между братьями словно граната пролетела. С треском разорвалась…
— Пушки? За всех вроде выпито? Это уж в чью честь?
— Думаю, в честь короля Фридриха.
— До-ожили!.. Пойду туда, — кивнул Алексей в сторону гостевой залы. — Небось хватятся.
Слава Богу, все уже перепились, в честь короля Фридриха не понуждали.
Со слезами на глазах сидела Екатерина на дальнем конце стола. Хлопала о правую руку Петра Федоровича в ладоши взбаламученная Лизка и кричала:
— Кто не пьет за короля — тот не пьет и за меня! — глазищами шпыняла в сторону Екатерины.
Алексей на правах хозяина приткнулся возле Петра Федоровича, славшего через весь стол:
— Дура! Дура! В монастырь тебя!..
Пьян, пьян, да ведь найдутся и трезвые, которые ретиво выполнят монаршью волю. Алексей ласково взял под локоток вдрызг разругавшегося гостя, сказал ему самое приятное:
— Не правда ли, ваше императорское величество, славно сейчас бахнули пушки?
— Ах, граф, славно! Но чего она раздражает меня?.. — пьяно сплюнул в сторону Екатерины. — Дура! Дура!
Алексей знал, что за стеной этой залы гужуются с немногими своими приспешниками братья Орловы. Ему даже голоса их послышались — когда и перед кем они сдерживались?
— Пойду, ваше императорское величество, прикажу еще пороху принести. Не было бы задержки тостам.
— А?.. Тосты? — севший было Петр Федорович опять вскочил. — Никакой задержки. Тост! Тост!..
Алексей под эти крики поспешил убраться в соседнюю гостиную. Так и есть: братья похаживали меж ломберных столов весьма воинственно. Шпаг при них не было, но для чего они таким детинушкам? Григорий на пари вызывал против себя пятерых и всех кидал на пол, как тряпичных кукол. Алексей, которого все звали Алеханом, забавлялся тем, что за карточным столом плющил в ладони выигранные монеты, будто на монетном дворе под молотом, да узлом завязывал медные кочерги, так что иной раз и угля помешать в камине было нечем. Разумовский в близкие сношения с этими богатырями-красавцами не входил, ради Екатерины дружил, а потому, лишь бы увести их подальше, сказал безотказное:
— У моего гетмана слово к вам есть… Да не здесь же, не здесь! — повел их в другую гостиную, где недавно оставил брата.
Это было шествие разъяренных богов — ведь и самого Разумовского Бог росточком не обидел.
И — слава Ему! — Кирилл был на месте, в мрачном одиночестве попивал вино, которое ему услужливо приносили прямо из погребов.
— Доблестные братья соскучились по тебе, мой гетман! — обнял и шепнул на ухо: — Отговаривай! Отговаривай! Не время!..
О чем уж с ними толковал Кирилл, Алексей не знал. Но, возвратясь в зал, пагубных криков за стеной не слышал. Екатерина уже осушила слезы, и пролитые-то для назидания гостей, и теперь благодарно посматривала на хозяина. Она поняла, куда и зачем он ходил.
Да и Петр Федорович повеселел:
— А? Пушки? Славно бьют!
Алексей при своей озабоченной отлучке успел шепнуть главному канониру, Вишневскому:
— Пороху не жалеть! Пали без всяких моих сигналов!
Тосты шли теперь так часто, что все равно попадали в цель.
Пушки били пока вхолостую, и то хорошо.
Воители Орловы, а с ними и братец-гетман еще успеют пострелять…
Дело оборачивалось тем же порядком, что и при воцарении Елизаветы. Неужели все бабы так подражают друг дружке…
Неужели все возвращается на круги своя?!
VI
В Японской зале Ораниенбаумского дворца давался большой обед в честь заключенного мира с Пруссией. Война, длившаяся семь лет, прекратилась одним росчерком пера. Пруссия лежит у ног русского воинства, даже при бездарности таких главнокомандующих, как Бутурлин, но дальше, дальше-то что?.. А драпать победно домой! И ведь драпали, проливая горькие слезы о бессмысленно погибших друзьях и товарищах.
Однако видела Екатерина: не от того был мрачен Петр Федорович. У него были свои соглядатаи, но были же и у нее. В новом Зимнем дворце срочно отделывали роскошные покои для Лизки Воронцовой, которой в новой жизни не хватало лишь одного: законной малой короны. А место ли при императоре двум женским коронам?
Вчера корона с одной головы почти что уже упала.
Дурной ли гнев, пьяный ли бред — какая разница. Все равно с голоса императора. А голос у него, даже при плюгавеньком росте, был крикливый. Как не услышать!
Князю Барятинскому, к которому воспылал пьяной дружбой, во всеуслышанье повелел:
— А-арестовать! Я всю противную мне компанию разгоню. Она что, не хочет пить за короля Пруссии?!
— Может, упилась, как мы с вами, — все к шутке было свел ловкий генерал-адъютант Барятинский.
— Как же, упьется… эта дура! А-арестовать!
Барятинский сделал вид, что ничего не понимает:
— Так некого ж арестовывать, ваше величество!
Император и на своего собутыльника вызверился:
— Мне повторять? Я неясно повелеваю? Ее величество! Имя назвать?
Барятинского холод пробрал. Хмеля в голове как не бывало. Такого позорного поручения князья Барятинские еще не выполняли…
А ведь пришлось бы, не приди на выручку принц Голштинский — все дела российские теперь решали голштинцы. Спасибо и за то принцу, что убедил родственничка отменить слишком уж вызывающий приказ. Все-таки при дворах Европы существовали свои приличия. Не Азия янычарская. Государь сажает под арест свою коронованную супругу? Да по-олноте, милый родственничек! Принц держал под локоток дрыгавшего ногами императора, но Барятинский-то понимал немецкий, как и всю возникшую несуразицу. Он медлил выходить из залы, надеясь на более умного принца. Тот ласково оглаживал разгневанного императора, втолковывал ему: нельзя так круто, по-солдатски! При всей любви к прусскому королю — повремени. Монастырь? Хорошо. Случайная оказия? Тоже неплохо. Несварение желудка… после какого-нибудь чуд-десного блюда… Да мало ли способов избавиться от надоевших жен!
Великолепна, длинна парадная зала Ораниенбаума. Если идти неспешно, да еще останавливаясь в разговоре со знакомыми, — а ведь здесь все знакомы, — можно этак-то и с полчаса протянуть.
И ведь услышал же Бог его молитвы! С другого конца залы, где ходили локоток в локоток император и принц Голштинский, столь же крикливо, как и прежде, донеслось:
— Барятинский, повременить… успеется!..
От Барятинского до Екатерины — недолог шаг. Явившись на маскарад в Японскую залу, Екатерина могла ожидать чего угодно. Она отселена в маленький и сырой Монплезир, при оставшейся при дворце Лизке Воронцовой, — чем не каземат, хотя до времени и почетный? Караул все равно состоял из голштинцев.
Она много не думала над сокрытием своей наружности — куда здесь сокроешься. На то и маскарад, чтобы делать только вид, что человек маскируется. Уловка для сплетен. Для придворного флирта. Для откровенных скабрезностей. Хоть несколько масок, незаметно, но дружески, клонили головы, носы-усы при встрече… Особенно одна, на рослом теле и на породистой голове; она Несколько раз проплывала мимо, клоня папаху, отягченную длиннющими усами. Да и костюм — не то черкеса, не то янычара какого. До сути не докопаешься. Рост?.. Да здесь полно гренадеров, которые потолки головами сшибают!
И все ж было в этой маске что-то совсем другое, не гренадерское. Черкеска? Чуть ли не до пояса свисающие усы?.. Вздрогнула Екатерина. Кого же покойная Елизавета в порыве невоздержанной нежности называла «Ах мой Черкесенок»?.. Догадывалась — кто. Вроде бы бездумно, безвольно в дальний угол отошла. И маска черкесская — за ней. С незаметной оглядкой, с шепотком:
— Будьте осторожны. Приказ только задержан — не отменен. Хуже того, государю доложили о существующем заговоре. Вас во главе значат. Меры принимают. Капитана Пассека уже арестовали…
Больше ничего не могла сказать эта маска, потому что за Екатериной неотступно следовали Козлы, Негры, Арлекины, Пираты…
Но она не могла сбежать с маскарада незаметно. Да и охраняли ее незримые тени. Маскарад тем хорош, что сокроет и недруга, и друга. Другая маска, на роже полупьяного казака, подбодрила:
— Орловы здесь, все пятеро. И другие есть, не бойтесь! Тайно уезжайте в Петербург. Как кончат бал… На ночь не оставайтесь… Карета будет в конце сада…
Да, чего ей бояться. Вон рядом гренадерского роста пятеро Разбойников! Ах, милые разбойнички! Поди, и с ятаганами за пазухой?..
В большом и роскошно обставленном доме Кирилла Разумовского — он наконец-то обзавелся своим собственным домом на Мойке — братья стаскивали с себя маскарадные одеянья. Суетились слуги, принося в серебряных тазах теплую воду и омывая лица своих господ.
— Ч-черт… наляпали на меня крахмалу да всякой накраски…
— На меня не меньше. Казацкие усы до сих пор отодрать не могут… Что, костным клеем их пришпандорили? Больно, дьявол! — Нинок слуге был нешуточный.
— До-ожили, нечего сказать! С ее величеством — как со шлюхой казарменной, тайком сговаривайся…
— Полно, брат. Ведь и сговор немал: головы стоит. Ладно, я-то постарше, да и бобыль как-никак… царство небесное моей!.. Но ты-то? Графинюшка твоя? Замужняя Натальюшка? Лизонька-малолетка?.. Кой леший тебя под локоть толкает!
— Тот, что и тебя. Одеваться!
Слуги бросились в гардеробную, принесли вечерний выходной камзол, расшитый лучшими мастерицами.
— Что вы притащили? — вышиб Кирилл из рук камердинера вешалку с ненавистным камзолом. — Измайловский!
Алексей покачал головой:
— Узнаю коней ретивых… Не рано ли?
— Ты хотел сказать — не поздно ли?
Да, Пассек арестован. По городу, подымая гвардейцев, мечется весталка Екатерина Дашкова. В Петергоф, прямо в пасть голштинцам, летит в карете один из Орловых с наказом — любой ценой вывезти оттуда Екатерину! Только что был нарочный от измайловцев — команди-ир, где командир?!
А командир еще без мундира. И без шпаги.
— Оставьте пока! — отмахнулся от слуг, тащивших измайловское одеяние.
Кирилла было не узнать. Куда и гетманская вальяжность девалась!
— Я пока не гетман и не измайловец. Так-то, брат. — И от него отмахнулся. — Я сейчас президент Академии наук. Послать в академию! — одному из своих адъютантов. — Типографского заведователя сюда!
Кое-что начинал понимать старший брат.
— С чем к народу явится государыня Екатерина… да, государыня?! Ты пей пока вино. Я пишу манифест… не испрашивая ее разрешения… Некогда!
Все-таки он чему-то учился по заграницам. Наспех, но выходило изрядно:
«Божией милостью мы, Екатерина Вторая, Императрица и Самодержица Всероссийская, и пр., и пр., и пр. Всем прямым сынам Отечества Российского явно оказалось, какая опасность всему Российскому государству начиналась…»
Перо сломалось! К добру ли?
— Брат? — надумал что-то и старший. — Мы не может предугадать, как дело обернется. Двадцать лет назад, когда мы с покойной Елизаветушкой… не поминай, господыня, казака лихом!.. когда мы прыгали в оледенелые санки, чтобы пленить не только коронку держащих, но и самого Миниха… мы были молоды и глупы, брат. А Воронцов Михайло? Чхать мне, что он канцлер? Но ведь мы вместе с ним стояли на запятках тех безумных саней. При одних-то шпагах! Где нынче Михайло Воронцов? Он там, при «чертушке». При Лизке однофамильной. Одна Катька Воронцова, потому что жена гвардейца Дашкова, и откололась. Понимаешь риск наш? Мы с тобой опять головы на плаху кладем. Петр Федорович-то глуп, но возле него такие люди, как Миних. Думай! Думай, Кирилл.
Вот ведь свойство старшего брата. Он успокаивал? Он отговаривал?
Он чинил новое перо, которое и вложил в руку президенту академии.
«…Закон наш православный греческий перво всего возчувствовал свое потрясение и истребление своих преданий церковных, так что церковь наша греческая крайне уже подвержена оставалась последней своей опасности переменаю древняго в России православия и принятием иновернаго закона…»
Что ты будешь делать с перьями! Плохи нынче гуси пошли. Плохи!
Но старший брат думал о другом — не о перьях.
— Брат мой младший! Это не совет — это повеление отцовское. В отца ли я тебе? — Получив торопливый кивок, он продолжал: — Мы не может судьбы предугадать. Чем кончится нынешнее противостояние? Трудненько будет, похлеще, чем при Елизаветушке… Елизавета-то кто? Цесаревна! Дочь петровская! Сам знаешь, как я хорошо отношусь к Екатерине, но кто она? Немка! Немка, брат. Как ее воспримет народ российский? Да хоть и ближний, гвардейский? Стоило Елизавете в кирасе, вздетой поверх домашнего платья, явиться перед гвардейцами, и всего-то с пятком сопровождающих… Воронцов там, я вот, лейб-медик Лесток, еще несколько, ты, малолеток… всего на двух санях… стоило ей вопросить: «Знаете ли, что я?» — как весь гвардейский строй глотками верноподданными ответствовал: «Ты дочь Петрова! Веди нас!» Так-то, брат. Тем ли голосом ответят сейчас гвардейцы?!
Кириллу не нравилось слишком заумное разглагольствование старшего брата.
— Ты это к чему, Алексей Григорьевич? Бежать прытью в Ораниенбаум? К Петру… Невеликому?!
Алексей обнял разгоряченного измайловца:
— А к тому, что прикажи всем твоим домашним: марш-марш собраться — и ко мне в Гостилицы. А уж наше дело мужское.
Кирилл разжал стиснутые было зубы:
— Ай верно, брат! Графинюшка! — зычно позвал он. — Дочки! Полчаса на сборы!
Графиня Екатерина Ивановна не на острове же необитаемом была, все предыдущее из раскрытых дверей слышала. Она еще раньше того, на всякий случай, велела приготовить три кареты. Для себя. Для дочек. Для ближайшей прислуги. Ей оставалось только успокоить своего гетмана, который так шумно обратился в полкового измайловца:
— Мой дорогой, мы в четверть часа соберемся.
Кирилл ничего не понял из этой поспешности. Алексей хмыкнул:
— Женщины верно мыслят. Тем более я им уже об этом загодя сказал. Да, да, не удивляйся! Не исключено, что я же и провожу их на дорогу к Гостилицам. Ты занимайся своими делами. Все ли дописал?
Кирилл схватил новое перо.
«…Слава российская, возведенная на высокую степень своим победоносным оружием, через многое свое кровопролитие заключением новаго мира с самым ея злодеем отдана уж действительно в совершенное порабощение; а между тем внутренние порядки, составляющие целость всего нашего отечества, совсем испровержены. Того ради убеждены будучи всех наших верноподданных такою опасностью, принуждены были, приняв Бога и Его правосудие себе в помощь, а особливо видев к тому желание всех наших верноподданных ясное и нелицемерное, вступили на Престол наш всероссийский, самодержавной, в чем и все наши верноподданные присягу нам торжественную учинили.
Екатерина».
Пока Кирилл присыпал написанное золотоискрящимся песком, старший брат читал из-за его плеча.
— Кажется, не зря я отсылал тебя когда-то за границу… Ты похлеще Елизаветушки обосновал воцарение! И смело, смело взял на себя… Екатерина-то и знать не знает, что уже на троне!
— Когда согласовывать! Говори: отсылать ли в печать?
Алексей задумался.
— Другого выхода нет… Отсылай!
Заведователь типографии уже был привезен адъютантами. Но когда он прочитал манифест, то пал в ноги:
— Помилуйте, ваше сиятельство! У меня жена, детки…
Никогда таким не видел Алексей брата.
— Или ты сейчас же в подвалах академии отпечатаешь в сотне экземпляров сей манифест — или голова твоя тут же слетит с плеч! — Он сдернул со стенного ковра казацкую саблю. — Ступай! Под моим конвоем.
Два доверенных измайловца взяли заведователя типографии под локотки и, вместе с рукописным манифестом, увезли в типографию.
— Нет, брат, из тебя вышел бы новый Мазепа! — без околичностей похвалил Алексей.
— Только не Мазепа! — обиделся Кирилл. — Я законному престолу присягаю.
Алексей промолчал. Как ни витиевато писал брат, — где же здесь законность?
Один император при полной короне пировал в Ораниенбауме, другой, хоть и без короны, но законно коронованный, Иоанн-то Антонович, пребывал в Шлиссельбурге — значит, третья корона?!
Свихнуться можно было от таких мыслей…
Алексей хлопнул вовремя поданный кубок и пошел провожать родичей в укромные свои Гостилицы.
Кирилл, уже успевший облачиться в измайловский мундир и препоясанный шпагой, был серьезен и немногословен. Только и сказал:
— Иду к своим.
— С Богом! — перекрестил его Алексей.
— С Богом и тебе!
Что еще можно было говорить, увозя на всякий случай его семью?..
VII
Кирилл возвратился в свой дом на Мойке через несколько дней. Был оживлен и весел. Он даже не замечал, что нет ни жены, ни дочек — Алексей оставил их под присмотром верных людей в Гостилицах и сюда до времени не забирал: как-то оно еще будет? Крики «виват» ни о чем не говорили. Известно, цари, взбираясь на трон, часто забывают о тех, кто их туда подсаживал. Во всяком случае, граф Алексей Разумовский приглашения во дворец пока не получал. Его это не обижало и не удивляло. Он уже пятое царствие наблюдал — и что же?.. Все было по какому-то общему определению свыше. Вначале восторг, безудержные обещания направо и налево, некоторое смущение, что всех же милостью не одаришь — потом тихая и вежливая забывчивость. Прибежала разве Екатерина, как несколько раз плакалась, с наследником на руках, чтобы вскричать: «Граф Алексей Григорьевич! Я испытываю свою судьбу — вам перепоручаю судьбу будущую!» Нет — и нет. Оно, пожалуй, и к лучшему. Новая государыня ничем не обязана своему подданному — ее верноподданный слагает с себя всякие обязательства. Екатерина уже вызвала из небытия елизаветинского умницу-канцлера Алексея Петровича Бестужева. Прекрасно! Но как быть с нынешним канцлером, Воронцовым, который к тому же подмочил хвост слишком усердной службой Петру III? Ведь стало известно, что канцлер Воронцов, князь Трубецкой и граф Шувалов — который? — прибыли из Ораниенбаума с приказанием от императора — все еще мнившим себя государем земли Русской! — со строжайшим приказом: удержать гвардию в повиновении, а в случае невозможности — убить возмутительницу Екатерину. Кто дорогу им заступил? Измайловский полк под началом Кирилла Разумовского!
— Жаль, удержала меня Екатерина Алексеевна, — весело сетовал Кирилл. — Я вынужден был сдерживать своих измайловцев, иначе порубили бы их на куски. В такие дни истинно мутится разум… Да! — все в том же возбужденном состоянии бегал он по своей роскошной гостиной. — Не снять ли мне мундир да не облачиться ли во шлафрок?
— Давно пора, воитель, — рассмеялся старший брат, расположившийся здесь истинно по-домашнёму.
Все-таки много накопилось пыли и пота у брата-измайловца под голландской рубашкой за эти дни — слуги выпустили его из уборной не раньше, чем он воссиял розовыми, чуть-чуть опавшими щеками. Десяток фунтов, пожалуй, и сбросил, пока Петра III меняли на Екатерину II. Ведь только сегодня его Измайловский полк ушел в казармы, а он становился опять то ли гетманом Малороссии, то ли президентом Академии наук, то ли… черт его разберет кем!
Нет, пока что президентом.
— Понимаешь, — не без гордости хвастался он, — государыня без всяких поправок подписала Манифест, который мы с тобой тут сочинили, — из вежливости и старшего брата к своим подвигам пристегнул. — А служки академические, студиозы разные, в един час разнесли и расклеили по городу. Еще пока Петр пребывал в Ораниенбауме. Вот так и делаются революции!
Что-то происходило с братом. Слишком уж лихо он все воспринимал. Но и то сказать: старший, как и водится, стареет, младший идет в фавор. Не переусердствовал бы только в своем самомнении! Истинные-то фавориты — братья Орловы. А еще точнее — их главный закоперщик, Григорий. Куда уж такому недопехе-тихоне, в гетманском ли, в измайловском ли одеянии, тягаться с ухарями Орлами! Екатерина-то кто? Женщина бабьей породы. Было у нее немало увлечений, взять хоть Сергея Салтыкова, хоть лощеного поляка Понятовского — но разве они могут равняться с таким раскрасавцем-мужланом, как Григорий Орлов?
Не без самодовольства и о себе подумал: у Елизаветушки тоже было не меньше поклонников, и весьма знатных, а глаз свой завороженный на ком остановила?.. Вот то-то и оно. Женская душа отнюдь не в голове таится, даже не в груди, — ниже, гораздо ниже… «Ниже? уж некуда!» — вздохнул победитель всех увлечений Елизаветушки, потому что все это осталось в прошлом… невозвратно прошедшем…
— Мы пьем который уж кубок за твою победу… за твою! — напористо подчеркнул Алексей. — Но кровь?.. Неужели нельзя было без нее?
Кирилл долго молчал. И сказал односложно:
— Нельзя.
Он считал себя слишком умным, младшенький-то. А стоило бы поразмыслить: пятое царствие на счету у старшего. Крутость-то — всегда ли добром оборачивается? Вот он, Алексей Разумовский, держал когда-то на руках, можно сказать, был некоторое время за няньку у крохотного Иоанна Антоновича, — решился бы удавить? Дважды вместе с Елизаветушкой посещал его — присоветовал ли уморить как-нибудь? Даже Петр Федорович, взойдя на престол, не удержался и съездил в Шлиссельбург — и что же, отдал на растерзание своим голштинцам? Он, уже вытянувшийся хилый росток, головой своей разнесчастной сквозь все казематы пробился в четвертое уже царствие. Кто решится вырвать с корнем этот, все мешающий, злополучный росток?
Алексей примирительно, чтобы не поднимать спора, возразил:
— Можно было. В полной возможности.
— Да как? Как?..
— Просто не отдавать уже поверженного мужа в руки своего любовника.
— Брат! Мне страшно слушать тебя! Такое сомнение и в моей душе закрадывалось… но говорить об этом?..
— Душить в какой-то Ропше? Руками Гришки Орлова! С благословенья… да, с молчаливого благословения самой Екатерины! Молчи! — даже прикрикнул. — Он же просто убогонький, этот «чертушко» Петр Федорович! Как мне теперь относиться к Екатерине?!
Кирилл боролся с каким-то своим злым чувством. Но побороть, видимо, не мог, потому что некстати выкрикнул:
— Ты ей сам это скажи!
— И… скажу!
Накликал! Камер-лакей доложил:
— Курьер ее императорского величества!
Курьер-полковник, видимо, и сам еще не знал своей должности при новом дворе — зато хорошо знал обоих братьев. Он по-свойски кивнул старшему:
— Граф Алексей Григорьевич, государыня срочно требует вас. Не найдя у Аничкова моста — сюда прискакал. Что доложить?
— Доложите государыне, что я еду следом. Только приведу себя маленько в порядок.
Курьер столь же приятельски и вышел. Поспешил и Алексей, бросив на ходу брату:
— Жаль, не дали нам доругаться!
— В другой раз, — не остался в долгу Кирилл.
Алексею еще надо было заскочить домой, чтобы привести себя в приличествующий вид.
Карета его понеслась, когда верховой курьер даже не скрылся из виду. Им было по пути.
VIII
Государыня Екатерина встретила его ласково, по-домашнему:
— Что это вы, Алексей Григорьевич, ко мне не показываетесь? Уж не обиделись ли?
Она была все та же, невысокая, изящная Екатерина, но появилось в ее облике — не в одеянии, нет, — явилась без всякой маски скрываемая доселе уверенность. И Алексей почувствовал себя тоже легко и уверенно.
— Что вы, ваше императорское величество! Какая может быть обида у старого привратника трона? Только та, что слишком малую помощь вам оказал.
Право, жесты у всех женщин очень схожи. Особенно если женщина в хорошем настроении. Екатерина игриво погрозила пальчиков:
— Ах, Алексей Григорьевич, мой добрый… мой еще нестарый шалунишка! Так ли уж мало? Напрашиваетесь на похвалу?
Она истинно по-женски тронула его дрогнувший локоть.
— Но что с вами?
А что с ним? Не было сходства в облике Екатерины и Елизаветы, но рука-то вот дрогнула от незажившего воспоминания…
— Одиночество, моя государыня… Одиночество!
Она милостиво восприняла этот неофициальный титул. В конце концов, принимала его в домашнем кабинете, а не в громоздком нагромождении казенной мебели, где суетились секретари и разные посыльные.
— Я слишком хорошо понимаю одиночество, Алексей Григорьевич. Но что же нам делать? — Этим сближением себя и сидящего перед ней немолодого царедворца едино уравнивала… — Жить надо и…
— …царствовать, государыня, — по-свойски перебил ее Алексей.
Если бы она желала предстать перед ним императрицей, только императрицей, не потерпела бы вмешательства в свою размеренную, тонкую речь. Но ведь хотелось быть просто собеседницей, даже наперсницей этого уже пожившего, давно знакомого царедворца. Она дала тайный знак какому-то невидимому прислужнику — и тотчас же явился завитой и напудренный то ли камер-паж, то ли камер-лакей. С небольшим подносиком в руках, на котором стояли две фарфоровые чашечки с новомодным дымящимся напитком — и больше ничего. Алексей невольно улыбнулся. Екатерина поняла его:
— Мой предшественник не так встречал гостя?
— Не так, государыня. Не стану скрывать…
— Дай незачем скрывать, Алексей Григорьевич. Мы насмотрелись за свою жизнь…
Нет, женский вздох украшает даже императрицу. Алексей лишь склонил голову, но промолчал. Как ни странно, он начал догадываться о цели своего неурочного приглашения. И поздненько, и отошло время для бесед со своим подданным. Кто же он в таком случае?
Раздумье прервал по-свойски вошедший, что-то дожевывая на ходу, Григорий Орлов. Он тем же свойским манером кивнул Алексею и сказал, опуская всякие титулы:
— Так я велю заложить ваших любимых, соловых?
Она тем же простым кивком отпустила его и рассмеялась:
— Вот и у меня уже соловые появились! Покойная Елизавета Петровна ведь тоже любила соловых?
Алексей все больше убеждался в своей догадке и потому совершенно перестал опасаться.
— Она тоже была женщина, государыня.
Екатерина внимательно, очень внимательно, посмотрела на него:
— Женщина на троне… Ведь это тягостно и противно природе женской. Не так ли, Алексей Григорьевич?
— Истинно так, государыня… Екатерина Алексеевна, — добавил он, явно переходя границы дозволенного: кто же по имени называет государей?
Она странным образом все ему прощала.
— Да, Елизавета Петровна была истинная женщина. А всякой женщине хочется быть матерью. У всякой матери могут… да что там — должны, — напористо поправилась она, — должны быть дети! Как вы думаете, могла ли Елизавета прожить свою жизнь бездетно?
Теперь-то уж Алексей точно знал, чего добивается от него эта красивая, уверенная в себе женщина, которая волею судеб стала самодержицей российской и у которой именно поэтому появятся наследники, и даже еще раньше соперники, Павел Петрович, Пуничка крикливый, воспитанник хитродворца Панина… Но только ли один Павел Петрович?!
Вот ведь какой неразрешимый вопрос гнетет Екатерину, по рождению все-таки немку, без всяких российских корней.
— Слухами земля полна, государыня, но что слухи? Звук пустой. Колебание воздусев.
— Ох, не скажите, Алексей Григорьевич! — невольным вздохом выдала она свою тревогу. — Петр Федорович еще лежит в храме, до своего часа не погребенный, а мало ли глупых слухов витает?..
Екатерина требовательно смотрела на него.
— Витают, да… На каждый роток не накинешь платок. Даже царский. До Сибири иль Камчатки болтуна сопровождающий. Да… Взять хоть и Григория Орлова — вдруг кому-то захочется помазать его рыцарский лик грязцой? Мол, вроде как локотком толкнул несчастного Петра Федоровича, а локоток-то у него — ого!
Это наводящее рассуждение и нравилось — и не нравилось Екатерине. Дань восхищения Григорию Орлову отдана, но вроде и намек явный?..
— Оставим Григория Орлова. Он, в случае чего, сможет защитить свою честь. Вас-то — не тревожат ли слухи?..
Это было прямое повеление — исповедоваться перед ней в случае чего. Но есть ли право, даже у самодержицы, на такую исповедь?
— Чего тревожиться, моя добрая государыня? Слухи не прибавят мне радости… но и не убавят. Хотя в любом случае — не возвернут молодость. Не облагодетельствуют семьей, тем более детками… как вас вот Бог благословил Павлом Петровичем. Грешен, как всякий раб Божий, но надо ли грехи вспоминать?
— Да ведь они, Алексей Григорьевич, для души приятность, не правда ли?
— Не смею возражать своей государыне… — Он просто не знал, что дальше говорить.
Выручил все тот же бесцеремонный и требовательный Григорий Орлов. Войдя снова, он по-домашнему бухнулся на ближний диван и зевнул:
— Не застоялись бы соловые…
Екатерина потупилась от очередной его бесцеремонности. Красив, силен, любвеобилен… но будет ли таким, как Алексей Разумовский при счастливейшей Елизавете? Ведь не слепая — столько лет рядом прожила! Тем и хорош для Елизаветы был Разумовский, что никогда вот так нагло не врывался в стороннюю беседу…
Ей еще хотелось поговорить с этим непростым, при всей кажущейся простоте, человеком и попытать его, попытать… да ведь вот беда — соловые застоялись! Иль сам Гришенька?..
Алексей понял ее мысли, с поклоном встал:
— Простите, ваше императорское величество, если утомил вас своими разговорами.
— Не смею задерживать, граф, — сухо и недовольно ответила Екатерина, поскольку надеялась, что он найдет повод остаться для дальнейших откровений — ведь ничего из задуманного так и не прояснилось, и обещаний никаких Разумовский не дал!
Но руку, хотя и нехотя, протянула. Разумовский с истинным облегчением поцеловал.
«Детки ее интересуют… с каких пор?» — думал он, от внезапного волнения поворачивая карету на дорогу к Гостилицам.
Встряхнуться да и семью Кирилла заодно привезти.
IX
Михаил Илларионович Воронцов приехал к Аничкову мосту тоже неспроста. Старая лиса! И… старый давний приятель! Кто их в стороны разведет? Вместе когда-то стояли на запятках зимних саней, уносящих распрекрасную Елизаветушку к трону, к славе, к житейским утехам… к теперешней соборной усыпальнице… Много чего было — и быльем поросло.
Но — поросло ли?
Воронцов втайне завидовал, как устроился казак — казак же, не древнему роду Воронцовых забывать. Только сейчас-то вот — что? И новый трон при мысли о Разумовском шатается. Право дело! Ну, может, в глазах у графа пошатило: эко заданьице дала ему Екатерина! Сама распутать не может — распутывай Воронцов. Мол, коль проштрафился при воцарении — исправляйся. Да-а…
К палатам Алексея Разумовского дольше ехать, чем к Зимнему дворцу. Императорский дворец, зелено-белый, открыт всем ветрам и всем поглядам. Не то у Разумовского. Истинно княжеское закрытое поместье посередь Петербурга. Строиться начал еще в начале царствования Елизаветы, да не успокоится и сейчас, когда могут и отнять все это княжество…
Отними-ка!
Петр III не посмел — посмеет ли Екатерина? Ее ведь по ночам, когда нет Гришки Орлова, поди, дрожь пробирает при мысли о Разумовском. Не царь — вдруг мыслит о царстве своего рода?..
Аничкова усадьба возникла на месте казарм полка, которым командовал некий давно забытый полковник Аничков. Само собой, от казарм не осталось и следа. Разумовский в городе Санкт-Петербурге выстроил свой собственный, закрытый город. Усадьба занимала необозримую площадь — от Фонтанки аж до Садовой улицы. Там было нечто простонародное, нечто царское, а нечто и восточное. Невообразимая роскошь самого дворца. Висячие, невиданные здесь сады — истинно творение самой Семирамиды. Стеклянные огромные поля, называемые оранжереями, где круглый год зреет не только там помидор и земляника, но и всякий южный фрукт, ананасом называемый. Опять же собственные манежи, где он выезжает своих вороных, да в последние годы и арабских скакунов. Свои казармы даже, для личной охраны — кто там считал число его гайдуков? А флигеля, а всякие заводики-мастерские! А челяди, а разного работного люда! Заводчику Демидову, что ли, подражает? Как не потеряется середь этих невоздержанных толп и сам-то граф?
Но зависть — завистью, а дело-то надо делать. Велика честь, хоть и велика и опаска навлечь на себя гнев государыни. Попробуй-ка выполнить такое заданьице! Не знаешь, с какого конца и подступиться…
Ветер задувал со взморья, холодило даже у камина. Неужели опять осень? Старость?..
Немолоды они были, старинные други-приятели. Посмотреть со стороны — только близкая старость и единила их. Но кому смотреть? Слуги были вышколены, без зова не входили; под шторами на незримых блоках шнуры разные протянуты, с колокольцами в самых дальних службах. И все разного цвета, назначение которых знал один хозяин. Воронцов насчитал с десяток пристроенных в рядок разноцветных кистей. Это не то, что у него дома, ори во всю глотку: «Эй, Ивашка! Эй, Палашка!» Здесь не орали, здесь шнуры золоченые подергивали. Слуги неслышно входили: принесут, уберут, что надо, — и вновь за плотно скрытые двери. Уединенность нравилась Воронцову — не прилюдно же такие дела обделывать… Уединение, после шумных гостеваний, и Разумовскому душу грело. А уж Воронцову и подавно — перестал дрожать. Хотя не в открытой же карете приехал; с чего бы это?
Алексей Разумовский не начинал разговора, догадываясь о его сути; Михайло Воронцов не решался начинать, боясь преждевременно испортить все дело. Так что они при свете жарких дубовых дров попивали винцо и посматривали друг на друга. Большая, убористая голова хозяина на добрый вершок возвышалась над белесой плешью гостя — не в париках же при таком приятельстве париться. Разумовскому приходилось наклоняться, чокая серебро о серебро. Ему было жаль гостя, но ведь не он незваным пришел. Однако надо было помочь. Все-то вино из его погребов не вычерпать никакими кубками.
— Старею я, Михайло Илларионыч, — с общей темы начал он. — Много ли выпили, а в голове уж пошумливает.
— Да чего там, Алексей Григорьевич, шумит! — охотно подхватил Воронцов.
— Одно утешает: не государственные же нам дела вершить!
— Как знать… Старинные мы с тобой приятели… стояли на царских запятках вместе! Знай держи-ись!..
— Не тряско теперь-то? Не гневается государыня?
— Много ли царскому гневу надо? Взять хотя бы вопрос о наследстве…
— Что наследство, — внешне равнодушно, а внутренне настороженно подхватил его заминку Разумовский. — Правит Алексеевна, по счету вторая, после нее править будет Павел, счетом-то вовсе первый. Какие заботы, друг мой?
— Так по мне — и забот быть не должно, а по царскому умозрению — сиди на троне да поглядывай по сторонам. Вдруг из какого кусточка-лесочка еще две-три венценосные головенки высунутся?
Алексей Разумовский рассмеялся:
— О том надо вопросить Елизавету Петровну. Знать не знаю, но от французов слышал: на Западе какой-то спиритизм появился. Если хорошенько повертеть стол, за которым сиживал упокойник, да с пристрастием поспрошать… как бывало в Тайной канцелярии у Александра Шувалова… все доподлинно и мертвец откроет. В том числе и о детках, кои были прижиты сокрыто.
— Неуж в Париже до такого додумались? — впервые о таких чудесах слышал Воронцов.
— Меня заверяют: доподлинно так, — заверил друга Разумовский, и сам-то об этом ничего толком не зная.
— Нет, как хошь, друг мой, а я столик вертеть не стану… — постучал кубком Воронцов. — Я лучше по-дружеству спрошу…
— …не было ли деток у нас с Елизаветушкой? — с обычной своей насмешкой подтолкнул к откровенности.
— Да, да! — в отчаянье, как в воду бросился Воронцов.
Алексей Разумовский поближе придвинулся:
— И только-то заботушки? Ведь тут наверняка замешан и Гриша Орлов?
Воронцову отступать было некуда.
— Как на духу тебе, Алексей Григорьевич, говорю: беспокоит государыню напористость Гриши. Не просит — чуть ли не приказывает венчаться. Слыхано ли дело: натер ногу непомерно облегательным сапогом и вот лежит с забинтованной ногой в служебном кабинете на диване, в присутствии входящих-приходящих внимания к себе требует. И государыня вынуждена говорить: «Гришенька, я сей час… вот только бумаги подпишу». А он: «Да брось ты к черту эти бумаги, иди ко мне!» Прямо ссылается на покойную Елизавету Петровну, она, мол, бумагами не занималась, когда при ней был Алексей Разумовский… извини, дорогой, чужие слова передаю… она потому что повенчана была с ним… опять извини, что задеваю душу… она не боялась ничего — почему бы не повенчаться и тебе, Катюша? Каково! Хочет быть императором — не меньше. При бабе-то похотливой! Везде шепчутся. Измайловцы да конногвардейцы сговариваются, чтоб идти к государыне просить… пока только просить!.. дабы воспретила такое несуразное желание. Но разве тебе не ведомо, чем оборачиваются просьбы измайловцев?!
Воронцов нарочно дал передышку Разумовскому — как-то воспримет все сказанное. Но Разумовский лишь хитро щурился на огонь.
— Вот и думает наша любезная Екатерина Алексеевна: а как же Елизавета Петровна жила? Венчанная или невенчанная? Детная или бездетная? Очень ей это интересно.
— Да ведь пусть Гриша Орлов живет, как сейчас живется. Чем плохо?
— Плохого, я так думаю, для самой государыни нет. Но для него-то? Говорю же: требует открытого венчанья. Мнит себя императором! Ведь не все ж такие, как ты, мой друг Алексей Григорьевич… попытай, дескать, его самого. Тебя то есть. С тем и послала меня государыня, уж не обессудь.
— Но что же я могу сделать?
Напротив него сидел уже не друг приснопамятный — вестник царский. Уполномоченный казнить иль миловать.
— Я еще яснее скажу, Алексей Григорьевич. Паче чаяния, ежели были какие бумаги, касаемые деток иль церковного венчания… их лучше уничтожить. Гадай потом! Было — не было?! Государыня-то наказала поспрошать об этом в полной доверительности. Так и сказала: из любви к графу Алексею Григорьевичу.
— Ты свидетель, Михайло Илларионыч: чту великую любовь государыни. За ее императорское величество!
При ярком пламени камина серебряные кубки опалило золотом. Стоя, выпили друзья-приятели…
Но друзья ли отныне?
Так и не садясь, Алексей Разумовский подошел к бюро и отпер боковой неприметный шкафчик. Оттуда он достал резную, инкрустированную золотом и драгоценными камнями шкатулку. Постоял над ней, не замечая, что выставляет гостю зад. Потом сдернул с шеи, по-домашнему не отягощенной шейным платком, нательный крест. С изнанки на его широком золотом скрещении был потайной кармашек. Алексей вынул маленький ключик и отпер шкатулку. Там лежали разные бумаги, но он взял голубой пакет, перевязанный алой шелковой лентой, концы которого скрепляла сургучная печать. Когда Разумовский оборотился, Воронцов понял, где он встречал такую печать: на личных посланиях Елизаветы. При обычных делах кабинет-секретарь пользовался другой печатью.
Когда Алексей Разумовский сделал шаг к камину, Воронцов, потрясенный и скрытым удовольствием, и ужасом, хотел его остановить… но не смог, лукаво не захотел. Чему бывать — того не миновать!
Алексей Разумовский поцеловал красную сургучную печать и со словами: «Все, Елизаветушка, прости меня!» — метнул в камин.
Жаркое пламя лишь на секунду взбилось новыми искрами — и продолжало с прежней жадностью пожирать уготованный для того дуб.
Крепче ли дуба человек?..
X
Можно было бросить в камин завещание Елизаветушки; вместе с тем и церковное письмозаручение батюшки приснопамятной перовской церкви, — но как выбросить себя-то, нынешнего?
Алексея свет Григорьевича мотало от Петербурга до Москвы и обратно. От Аничкова моста до Гостилиц, до Перова, до тихого Покрова.
Церковка сельская обратилась в благопристойный храм. Умер старый батюшка; новопоставленный чтил старательно переданный ему завет. За версту графа Алексея Григорьевича с хоругвями встречали. А ведь не святой. В искушение бросало — покрасоваться. За что такие почести? Деньги он на свой поместный храм давал, но не больше же.
На старом месте была церковь, со всеми старыми стенами. Но у нее появились новые приделы, новые кресты, даже новые паперти — стало два входа, летний и зимний. Только нищие все те же; они тягуче канючили:
— Подай, брате, Христа ради копеечку!..
Не понимали, с чего им такое счастье — не копеечки, а золотые ефимки. С тихой христианской просьбой:
— Помолитесь за рабу Божию Елизавету. За рабу Божию Настасью.
Пусть и матери там, в Лемешках, вспоминается…
Но Алексей только одну ночку ночевал в Перове. Больше не мог. Гнули его к земле воспоминания. По-хорошему, так очень хорошие. Но что с того? Все равно душу раздирали…
Имение как имение, есть управляющий, который, в случае чего; пойдет под кнут. А куда ему-то, хозяину, идти? Под какие кнуты?
Некоторое время он перебивался в своем доме на Покровке — ведь везде у него были свои дома, — но опять же воспоминания… о пожаре, о пребывании здесь Елизаветы.
Нет, в Москве тяжело…
Малороссию он забыл, Москва страшила слишком молодыми воспоминаниями — что оставалось?
Аничков дом. Да что там — Аничков дворец. А в недалекой близости — Гостилицы. Весь мир в этих двух точках и сошелся.
Екатеринушка… а все-таки он должен называть ее императорское величество… предприняла путешествие в свою — свою же! — Лифляндию. Путь на Ригу, а если воинство позволит, и далее. Ее милая ручка простиралась далеко на Запад. Как она могла не заехать к старинному другу?
Падали дворцы, рушились авторитеты — не мог порушиться граф Алексей Разумовский. Само собой, она знала, сколь уважительно — для себя! — принес он к Петру Федоровичу на золотом подносе все свои звания и регалии. Кто, кроме него, рискнул на это?
Ее встречали в таких знакомых Гостилицах пушечные залпы. Молодцевато, на вороном коне, салютуя шпагой, встречал за версту сам граф. Екатерина и в петербургской приемной выходила навстречу — вышла и сейчас. Он поспешно спрыгнул с коня, припал к ее ручке; она же другой ручкой гладила под париком его поседевшую чуприну, говоря:
— Ах граф! Если б не было вас — следовало бы выдумать такого верного друга!
Она не слишком деликатно обращалась с приверженцами своего глупого супруга, да и с сановниками Елизаветы, исключая разве Бестужева, — но могла ли так обращаться с графом Разумовским? Право, какое-то наваждение.
Гостила — как гостилось, отдыхая душой и телом. Молода еще была, тело тоже уставало. Ну его к лешему — лешего Григория! Места в Гостилицах много, Гришку растелешенного по ее повелению уносили в другой флигель. Это можно было доверить только Алексею Григорьевичу. За всю-то жизнь — слетела ли с его уст хоть единая сплетня?..
Она грустно с ним расставалась. Она чувствовала: уходит сей великан, несмотря на всю внешнюю молодцеватость…
— Наш милый герцог! Я правильно говорю — герцог? Не смей, Алексей Григорьевич, перечить! Так вот, будут ли у меня столь преданные люди?
Хороша она была в своей милой откровенности! Какой женщине не хочется такой загробной преданности? Мужлан Гришка Орлов — что он стоит, кроме жеребячьего визга?
— Если бы жизнь уготовила мне начать все сначала… только под руку с вами, Алексей Григорьевич!..
Недолгое замешательство.
— Я однолюб, государыня Екатерина Алексеевна. Смею ли обманывать вас?
— И не надо меня обманывать, Алексей Григорьевич… меня и без того слишком часто обманывают!
— Вас? Не может быть, государыня!
— Может, может, Алексей Григорьевич. Не все решатся с последним-то поцелуем; как сжечь всякую память о своих грехах — если считать грехом светлую любовь.
Это было не похоже на нынешнюю императрицу — от тронных зал, от изысканий наследников, от расспросов-допросов — да что там, именно допросов! — спуститься к плечу отнюдь не испуганного казака. Зла не помнил — но с какой стати творил добро? Да еще оправдываясь:
— Чем я заслужил такое доверие, моя государыня?
— Да, ваша. Преданная вам государыня. Живите как знаете, Алексей Григорьевич… только не забывайте меня, грешную!
От волнения она поспешно скрылась в глуби кареты.
Вот-вот. Разве старческим слезам орошать державную десницу… пускай и хрупкой женской наружности?
Всегда теперь так кончались встречи с новоявленной государыней.
Его не могли казнить — он не мог гневаться на нее… За что?
XI
Если и гневался, так только на себя. Себя и казнил…
Говорят, Линда в реку бросились. Кто-то проговорился ей?..
— Линда? Линда?.. — вновь и вновь, денно и нощно наезжая в Гостилицы, вопрошал он лесную пустоту.
Кладбище было на отшибе, как и положено. Там лежал незабвенный Карпуша. Туда завещал отвезти бренное тело старый генерал Вишневский — и его из собственного именья привезли в Гостилицы, под пушечный гром похоронили. Славное кладбище… если можно так говорить о кладбищах. Шумели сосны, которые не посмел срубить на корабли Великий Петр. Дубы последней северной ветвью протянулись до этих северных мест. Березы обступили пригорок, плаксиво шумели обочь. Было расчищено. Посыпанные гравием дорожки. Внутри сирень, акация. Вереск пирамидальный. Покойно и тревожно. Дорожка к могиле Линды посыпана белым морским песком. А белая грусть — чего же чище. Он вопрошал и вопрошал пустоту:
— Пойми, милая Линда, птичка моя незабвенная! Я не могу жить, не зная — кто ты была? Любовница… дурочка… дочка?..
Ветер в ответ шумел. Балтийский смурый ветер.
— Дочка?! Но если так — нет мне прощения! Нет!
Сосны окрестные, вековые, ничего не отвечали, а что могли ответить малолетние вересняки? Они зародились гораздо позже, нежели он обосновался в Гостилицах. Детки-малолетки всего лишь.
Не находя ответа ни в Петербурге, ни в Гостилицах, он сумасшедшим галопом, как бывало при Елизавете, гнал опять в Москву. Услугами казенных лошадей на станциях, из какой-то брезгливости, не пользовался, на своих вороных скакал, с запасными… За один конец двух-трех вороных недосчитывался. Конюшня пустела. Главный конюший роптал:
— Ваше сиятельство, так мы вовсе без ног останемся.
Он отмахивался, надеясь в Перове найти ответ на свои тревожные мысли. Слухи, рассказы и наветы и раньше до его ушей доходили, но эка беда! Пока жива была Елизавета, худых предчувствий не возникало. Сейчас — и впрямь сомнения одолевали. Дети? Детки?..
Детей он всегда любил, племянников и племянниц просто баловал. Являлись они в мир как бы из небытия, сами собой. Скажи раньше, что будет скучать по деткам, рассмеялся бы только. А уж о своих-то?.. Откуда им взяться.
Он словно забывал, что тридцать лет прожил супругом прекрасной и любвеобильной женщины. Мудрено было не обжечься…
Для всех посторонних и Елизавета вела себя как-то странно. Было, еще в малолетстве, до замужества, возлюбила племянницу Авдотью Даниловну — сиротку рано умершего старшего брата. Чего бы особенного? Сердце Елизаветушкина для всех хватало. Но слухи-то, слухи!..
— Дочка, гли-ко, тайная?
— Во фрейлины сразу из темной Малороссии — спроста ли?
— Вечера целые с ней проводит, да-а…
Он в ответ посмеивался, Елизавета открыто хохотала:
— Да чем не дочка-то? Умна, красива, вальяжна, право, Алешенька, вся в меня!
Авдотья в могилу свою раннюю никаких тайн не унесла. По крайней мере, для него самого. На его глазах, еще в Лемешках, произрастала, как лопух придорожный. Ее ль вина, что из лопушка такая раскрасавица вышла! Племянник самого канцлера Бестужева без ума от нее был. Как Елизаветушке не благословить молодых своим присутствием и приданым неслыханным! Она вон и на свадьбах кучеров или тех же прачек превесело гуливала. Любимое занятие.
Но если с Авдотьюшкой все отошло и угасло, так другие-то?..
Сейчас, под старость, Алексей Разумовский насчитал до двух десятков наследников, о которых ходили слухи. Из страсти к его богатству набивались в родство? Из глупости? Из темного порождения каких-то политиканов?..
Темные страсти так разгорались, что никакой Бестужев, хоть и возвращенный из ссылки, не расхлебает. Государыне — и той не под силу. Она вот насчет этого секретное поручение Алехану Орлову дала!
Княжна Тараканова по Европам гуляет?!
Дараганова?..
Дараганиха?..
От надежных людей скрывать не имело смысла — больше его самого знали. А случай сам шел в руки: Алексей Орлов по дерзкому замыслу государыни отправлялся вокруг Европы, чтобы воодушевить сербов на борьбу против турок. Ну и насчет Тараканихи все доподлинно разузнать, постараться даже заманить ее в Петербург. Екатерина приказывала — Разумовский потихоньку присказывал:
— Поспрошай, поспрошай, Алехан.
У Кронштадтского пирса уже правили паруса фрегаты «Африка», «Надежда благополучия» и сопровождающий «Соломбал». Алексей Разумовский в своем Аничковом доме по сему поводу давал отвальный ужин Алехину — так его друзья молодые звали, так и он обращался. Бог не обидел и самого Алексея ни ростом, ни внешностью, но Алехан-то!.. Истинный небожитель, сошедший на грешную землю.
За ужином немало попили и поели. Поговорили немало, сидя на роскошных турецких диванах, выписанных малороссийским гетманом из Константинополя в подарок старшему брату. Кирилл опять сбежал из Батурина, сидел в общей компании, дымил трубкой и разливал пунш, поданный прямо с пылу с жару в золотой вазе. Стояла еще ранняя весна, сырая, тянуло на горяченькое.
Братья Орловы, неизменный Воронцов, ближние морские офицеры Алехина. Что-то и хмель не брал, даже после пунша. Грустью и тревогой отдавались проводы. Это ж не к Васильевскому острову на вельботе! Сам-то Алехин дальше вельбота ничего и не знал, но сказала государыня — становись моряком, да вдобавок командиром целой эскадры!
У Алексея Разумовского еще раньше, когда снаряжалась эскадра, был долгий и откровенный разговор с Алеханом. Знал Разумовский о подозрениях государыни, не сомневался, что Алехин достойно выполнит поручение, но и от себя просил: все доподлинно разузнать о княжне Таракановой, которую падкие на всякие пакости поляки выдают за дочь Елизаветы, стало быть, и его собственную дочь. О Господи, Елизаветушка, свидетельствуй перед Всевышним!..
Сейчас он с кубком пунша в руке взял богатыря Алехина под локоть и отвел к окну, подальше от расшумевшейся компании.
— Мой дорогой Алехин, не обижайся и еще раз выслушай глупого старика, — чтоб не обидеть, над собой посмеялся. — Конечно, дело Тараканихи в первую череду касается нынешней государыни, поскольку странствующая по Европе авантюристка на российский трон претендует. Но ведь касается и государыни покойной, раз выдает себя за ее дочь. Не стану скрывать, и меня беспокоит, как-никак тридцать лет с Елизаветушкой в любви и согласии прожил… что от тебя скрывать, знаешь ведь! Ты молод, — вздохнул с некоторой завистью, — но когда-нибудь тоже поймешь: молодость проходит. Другое дело — проходят ли ее грехи и грешочки? Вот ведь какой горький пуншик получается… не в согласии с этим! — тряхнул он полупустым кубком. — Рапортовать обо всем государыне — долг повелевает, а мне какую-нибудь приватную писульку…
Кроме Тараканихи, у него шатались уже который год по заграницам еще две племянницы, получившие свою фамилию — Дараган — от конногвардейца Дарагана. Что ж получается? Тараканиха… Дараганиха?.. Дараган… таракан?.. Немцы да поляки все за единое понятие сочтут да и нарочно туману напустят… Разберись теперь — где Таракан — где Дараган! Кой леший носит племянниц, и всего-то с одной гувернанткой? Кой леший — а муженек-то?.. Не позаботится о своем запропавшем наследстве? Значит, и вторая просьба к Алехану: разыскать, поелику возможно, племянниц. Алехан был знаком с Дараганом еще с камер-юнкерских времен. И тоже недоумевал:
— Знаю, что-то не ладит Дараган с женой — но дочки-то, дочки?..
— Вот-вот. Все на меня же, старика, и сваливается, — уж без прикрас посетовал на свои седины, которые в пылу куража иногда выбивались из-под темного парика. — Старшей, Августе, двадцатый год должен уже идти… невеста запропавшая! Молодшей, Лизоньке, стало быть, тринадцать. Без моего ведома, с одной шальной гувернанткой отправляли. Глупость — да еще и какая! По всей Европе война, а русские девицы тра-ля-ля делают!.. Теперь вот ты, Алексей Орлов, с этим разбирайся. Прямо стыдоба. А куда денешься?
— Да никуда деваться не надо, Алексей Григорьевич, успокойся. Все — что в моих силах!
— Ну, силы у тебя немалые, — не скрыл восхищения… да и зависти… перед небожителем.
Они поцеловались на прощание, скрепляя свои тайные слова. Даже братьям, Григорию ли, Кириллу ли, не след о том знать.
XII
Алехан не на шутку заделался моряком. Русские корабли бороздили воды вокруг Европы и наводили страх на морские державы, в первую очередь на Англию. Как, они смеют поднимать свой Андреевский флаг там, где издревле царил флаг британский, в крайнем случае турецкий полумесяц?!
Но Алексей Орлов морских обычаев не знал, а потому и действовал на южных морях, как близ Кронштадта. Уму европейскому невообразимо, но этот богоподобный великан походя, немало не сомневаясь, загнал весь турецкий флот в тесную Чесменскую бухту и в темной ночи, рискуя и сам сгореть, пожег его, так что зарево и невские берега осветило. В Петербурге победно били пушки; фейерверки тщились затмить и чесменские пожарища, и только два человека, пожалуй, сквозь радость побед прозревали грядущие скорби.
Первой была императрица Екатерина Алексеевна. Она жаловала графу Алексею Орлову титул Чесменского, но гневалась в отношении европейской самозванки, которая по-прежнему разъезжала в карете с российскими императорскими гербами, а поляки ей услужливо подсвистывали. Тем более и Пугачевское восстание как раз разгоралось, и говорили, что княжна Тараканова находится в постоянных сношениях с Пугачевым. А полякам то и надо! В смуте российской польская гордыня искала свою «незалежность».
Вторым озабоченным человеком был, конечно, граф Алексей Григорьевич Разумовский. Он стремительно и неотвратимо старел, но никак не мог отделаться от призраков молодости. На самом-то деле, кто ж она, княжна Тараканова, которая трясет везде пергаментами с рукотворными письмами Петра Великого, его жены Екатерины, да и недавними, — руки Елизаветы Петровны. Она дочь, понимаете, дочь почившей в Бозе государыни и ее тайного супруга Алексея Разумовского! Стало быть — внучка Великого Петра и единственная законная наследница российского престола. Немка Екатерина, свергнувшая с престола и умертвившая внука преславного завоевателя, — Петра Федоровича! — никакого права на престол не имеет. А посему…
Как назло, бесследно исчезли, то ли в Митаве, то ли в Киле, то ли еще где-то, обе племянницы Разумовского, вместе со своей провожатой-гувернанткой.
Государыня Екатерина Алексеевна, время от времени как бы ненароком встречая Алексея Разумовского, ненароком же и вопрошала:
— А что, любезный граф? Не нашлись ваши запропавшие племянницы? Пора, пора!
Если бы не великое доверие, от таких слов и до Шлиссельбурга недалеко. Речь-то ведь шла о российской короне.
Даже погрязая в старости и болезнях, Алексей не мог отделаться от роковых призраков. Дочь? Его дочь — претендентка на российский престол?!.
Получая от Алехана скупые и пока что ничего не говорящие известия — ищем, мол, ищем! — он надоумился учинить свой собственный сыск.
Уж кто-то, а он-то знал, кто такие Дараганы-Тараканы — надо же, как лукавые поляки все на свой пшецкий лад переделали! Когда были реестровые казаки Розумы — были и реестровые Драги; когда же Алексей Розум стал Алексеем Григорьевичем Разумовским — стал и Ефим Драга не чем иным, как Дараганом. Так и благозвучнее, и уважительнее. За него отдавали Веру Григорьевну, сестрицу столь близкого к трону человека. Алексей и приданое по своей щедрости определил, и по его повелению записали Ефима Дарагана в бунчуковые товарищи — эва, к самому гетманскому знамени! От Ефима, ни от кого другого, и народились дочки, Августа да Лизавета. Откуда же слух пошел, что не было у Ефима второй-то дочки, были сыновья?..
Ефим умер, племянницы по недогляду дядюшки затерялись в Малороссии, да и с фамилией какая-то путаница произошла. Если они по рождению — Дараганы, то откуда же мог взяться конногвардеец Дараган, о котором Алехан говорил? Разве что из сыновей Ефима?..
Родичи Алексея Разумовского, с его левой руки, так размножились и тоже приобщились к его фавору, что немудрено и напутать. Откуда ему знать — были, нет ли дочки, были, нет ли сыновья, да и кто на ком женился?..
Так, отрываясь от болезней, старости и встающих у постели призраков, и вел он свой собственный сыск. Верные люди, не за страх, а за совесть, вели это тонкое дело.
Они-то, верные люди, и привели к нему владимирского купца-негоцианта. Был Алексей на то время в Москве, в своем же доме на Покровке. Да хоть и в Петербурге бы — у купца нога легкая; он давно обратился в бывалого москвича, и больше того — в заграничного торгового гостя. Дело купеческое, обычное, коль фартит.
Необычным был рассказ купца.
— Не спрашивайте, ваше сиятельство, как я на племянниц ваших вышел. Сие торговая тайна, и ничего более. Коль знатный товар поставляешь, со знатными и людьми якшаешься. Что в России, что в Германии или еще где. Известна мне была фамилия Дараган. С чего полякам, шмыгающим по Европе, вздумалось обратить их в княжон Таракановых? Да, да, — неторопливо отхлебывая кофе и отказываясь от вина, говорил он. — В своих-то торговых делах я, человек с виду простоватый, и стал свидетелем того, как поляки на тайном сборище в одном кафе Киля учинили новый заговор, с новым же самозванцем. Не вышло когда-то с мужиками, с тем же Пугачевым, — почему бы не попытаться с бабами? Все едино, лишь бы смута. Совсем ведь не в шутку сговаривались. Больши-их польских вельмож имена мельтешили! Так что стал, как русский человек, присматривать. Оказывается, эти хорошо оплаченные пшеки давно следят за девицами Дараганами и уже переделали их в Таракановых. Так из города в город за ними и шпыняют. Что, думаю, хорошего? Надо предупредить их наставницу и руководительницу.
— Маргарита Сергеевна Ранцева? — вспомнил Разумовский.
— Да. Вы знавали ее?
Как не знавать! Тогда она была еще просто Рита, незамужняя девица. Надо сказать, довольно взбалмошная. Из фрейлин цесаревны Елизаветы. Наезжая вместе с цесаревной… а иногда и одна… с каким-нибудь пустячным поручением, лезла везде на глаза и норовила быть поперед самой цесаревны… Господи, прости грешного!.. Кому в голову пришла блажная мысль — назначить воспитательницей племянниц именно эту состарившуюся вертихвостку? То-то теперь, поди, полный корсаж ханжества!
— Я посчитал своим долгом, всех-то тайн не открывая, наказать строжайше воспитательнице: сторонитесь поляков, сторонитесь! И немедленно, мол, свяжитесь с русским резидентом в Киле. Или с графом Орловым, который как раз прибывал туда с эскадрой. Дабы кто ни есть оградил беззащитных дам, неизвестно, ради чего посередь европейских войн шатающихся. Кажется, припугнул, вразумил, но…
Алексей вздрогнул от нехорошего предчувствия.
— После мне, при последующих поездках в Киль, стало известно: их всех троих на пути к резиденту похитили какие-то люди в черных масках… и с тех пор ни слуху ни духу…
У Алексея даже подозрение зародилось: а сам-то купчина так ли уж чист на руку?.. Не будет ли требовать платы за известия о племянницах, которых сам же и припрятал?! Известно, без выгоды купец ничего не делает.
Однако тот ничего не просил и чувствовал себя до некоторой степени виноватым — ведь мог бы, но не предотвратил несчастья…
Алексей по своей воле щедро наградил его и отпустил с Богом. Что с него теперь взять?
Да и сведения его были о прошлом. О том, и примерно так же, приватно доносил ему и Алехан. Пожалуй, высадившись в Киле, он вслед за купцом шел. Но везде находил только неясные следы каких-то русских девиц, которые под водительством своей воспитательницы путешествовали по Европе. Потом, сообщил Алехан, следы эти затерялись. Оставалась одна княжна Тараканова, без всяких сестриц и воспитательниц.
Одно роднило: и она была окружена поляками какого-то непонятного происхождения. Прости, мол, друг Алексей Григорьевич, мне остается только одно: добраться наконец-то до этой неуловимой княжны и хоть силой, хоть обманом увезти ее в Петербург. Пусть там разбираются. Чего доброго, смеялся Алехан, самому бы не влюбиться в неведомую княжну! Сколь можно пребывать в холостяках?..
XIII
Болезни одолевали. Старость поджимала все сильнее.
Детки? Каки-ие детки?..
Алексей Разумовский сознавал, что последний раз, наверно, пребывает в Москве. Он попробовал пожить там беспечным московским барином; дом на Покровке, построенный с легкой руки Елизаветушки, позволял и здесь встать на широкую ногу. Москвичи любили тороватых людей. Но званые балы и обеды утомляли старика… увы, чего там скрывать. Он пытался скрыться в Перове, где тоже был дом. Но и в мягкой венской коляске, на новомодных подвесных рессорах, с трудом добирался до перовской усадьбы. Охота? Какая охота! Не прежние времена, чтоб без роздыха, под звук охотничьих рогов, скакать из Перова в Измайлово и кругалями обратно. Сейчас лишь глухой хохоток скачущей Елизаветушки отдавался в дубравах и березовых чистых рощицах. Время охотничье, волчье, когда старики выводят молодежь на поля, но теперь могут спокойно резать крестьянских овечек. Главный охотник империи, обер-егермейстер, в венской коляске болтается, как тряпичная кукла. Самому бы на зуб не попасть… В сопровождении верных гайдуков он все же и верхом проехался по просекам, и послушал, как ему в утеху трубит охотничий рог. Но — не лучше, чем в театре… Ненастоящее, все ненастоящее.
Он сказал об этом сопровождавшему его Сумарокову:
— В артисты мне только и остается, но не в охотники! Помнишь, Александр Петрович, как мы в Гостилицах за одно утро сразу двух медведей завалили?
Про медведей Сумароков помнил, а за артистов обиделся:
— Дело знатное, похвальное. Зачем смеетесь, Алексей Григорьевич?
— Над собой смеюсь, друг мой, над собой… Видишь, какой я стал?
Он и с лошади уже не мог слезть без помощи гайдуков. Видя его немощь, Сумароков обиду погасил, вслух о медведях возликовал:
— Дай Бог, и не таких еще завалим!
Алексей Разумовский искренне радовался успехам своего бывшего адъютанта. Мало Елизавета Петровна — и государыня Екатерина Алексеевна благоволила к нему. Как же, по смерти Михайлы Ломоносова — первый пиит России! Кому, как не ему, воспевать победы русского оружия? Одна Чесма чего стоит! К морю Черному пробивались и с юга, кораблями посолоневшего на тех ветрах Алехана, и с севера, со Днепра. Екатерине грезился Константинополь, а пииту Сумарокову били в уши громопушечные оды. Но что-то вроде как вхолостую?.. Не слагалась звенящая сталь, как там, в абордажных баталиях.
Сумароков тоже старел и провожал своего бывшего командира не верхом, а в коляске. На Петербургской дороге и распрощались. Но постреляли из каретных кожаных карманов совсем немного — кубки, что ль, отяжелели? Иль руки?
Вернувшись из Москвы, Алексей и в Гостилицы не поехал, застрял до зимы у Аничкова моста. Подбитый соболем шлафрок, козьи меховые полусапожки да вот старина-камин. На его мраморной, теплой доске от англичан заимствованный грог; на верхнем челе, прямо перед глазами, резанный на меди портрет Елизаветушки. Когда-то придворный художник Каравак изобразил ее, с детским выражением лица, летящей на облаке. Разве не летала, не порхала она при всей своей видимой телесности? Он просил нынешнего гравера вырезать ее на золотой пластине; нет — уперся гравер, золото — плохой материал, медь лучше. Поди ж ты! Сам-то золотишко за работу взял.
В огне камина, в жару дубовых поленьев, мнились какие-то тайные лики. Никак, опять детские?
Святые напасти!
Когда же безмерная печаль о детках угомонится? В своих видениях он доходил до того, что припоминал, как Елизаветушка, бывало, ни с того ни с сего месяцами не допускала до себя. Неспроста, ой неспроста, как сейчас подумаешь!..
Где-то на южных морях богоподобный Алехан гоняется по следам неуловимой Тараканихи… пускай, княжны Таракановой!.. дочки ли, племянницы ли, ведьмы ли наваждающей?!
Он махнул бронзовой кочергой по лукавым поленьям. Виденья исчезли, но послышался голос камер-лакея:
— Ваше сиятельство, в прихожей женщина, настоятельно просит говорить с вами. Как быть?
Алексей вздрогнул не такими еще дряхлыми плечами.
— Женщина, говоришь?.. Зови, что делать.
Камер-лакей Вышел, и сейчас же вошла просто, но аккуратно одетая, молодых еще, но каких-то истертых лет женщина. Она низко поклонилась, подошла… и неожиданно припала к его руке.
— Ну-ну, я привык сам целовать руки, — проворчал Алексей, разворачиваясь в кресле.
— Так поцелуйте… батюшка-свет!
Без лукавства, просто как-то, она протянула хорошо омытую, но со следами работы крупную, жилистую руку. И надо же, Алексей коснулся губами этой, отнюдь не великосветской, руки и только уже запоздало подивился:
— Да-а!.. Опять детки?
Приходили к нему, приходили не раз всякие-разные, дочками и сынками назывались. Кто-то подшучивал, насылал их на старика; по Москве и Петербургу бродили дивные сказки о его несметных богатствах, да без всяких-то наследников, — как не быть деткам-пропойцам? Он уже устал давать им на опохмелку.
Всмотрелся и в это лицо. Не было в нем, смугловатом, подбористом, ничего такого, чухонского. Пожалуй, даже следы какой-то смятой красоты. Такие лица в подмосковных ли, петербургских ли весях, пожалуй, не водятся. Что, с городских площадей?..
Странно, что его эта заинтересовала. Какое-то волнение напало!
А женщина, ничего больше не говоря, протянула на крупной, в одном месте даже порезанной ладони медную нательную иконку. Богородица-Дево. С младенцем, как водится.
Он не мог вспомнить, что связано с этой иконкой, но сразу признал: материнское благословение! Когда он бежал из Лемешек, мать сорвала ее со своей шеи и сунула ему в руки, даже не успев надеть… Как же, какими путями неисповедимыми иконка с материнской груди на ладони этой, в младых летах постаревшей женщины оказалась?
Линда?.. Да нет, не чухонка Линда, которую угораздило броситься в реку! Смуглота-то чья же?..
Опять ему, как отвернулся к огню, померещились лики каких-то Тараканих… одно другого смуглее, одно другого знакомее…
Он покачнулся в кресле, пытаясь взглядом уйти от огня.
— Вам плохо… свет батюшка?
До него дошло наконец это обращение.
— Что ты мелешь, непотребная?!
Она не смутилась, не отступила, руки к груди прижала, прикрытой бордовым полумонашеским платьем.
— Непотребная, правильно вы сказали… свет батюшка. Солдатиков Ингерманландского полка, пока не истаскалась, каждодневно обслуживала. Что было делать? Мать-то, рыбачка… неуж не помните, Марфуша?.. мать от них же и заразилась, рано умерла. Так что с тринадцати годков мне самой пришлось заступить ее ночное место. Сейчас вот замаливаю грехи в монастыре… Замолю ли когда?
Она встала у кресла на колени и внимательно, проникновенно заглянула ему в глаза:
— Таким, по рассказам матушки Марфы, и представляла вас… свет батюшка…
Он попробовал рассердиться:
— У богатого человека всегда находятся непотребные детки. Ты Линда?.. Нет, не Линда. Сказывай! Что тебе надо?
Она выпрямилась и положила иконку на доску камина.
— А больше ничего и не надо, свет батюшка. Разве что поцеловать на прощание. — Она гибко пригнулась и чмокнула его в лоб, сразу вспотевший. — Сами взденете иконку или?.. Матушка, умирая, завещала вам на грудь вздеть… Долго же я собиралась, истинно непотребная! Все духу не хватало…
Она вознамерилась было исполнить свое желание, но он коротко отмахнулся:
— Сам… Ступай с Богом! Как звать хоть? Ведь ты не Линда? Марфушей, говоришь, мать прозывалась? Рыбачка?..
— Я в честь матушки вашей названа — Наталья я… Наталья… только Григорьевна! Прощайте, свет батюшка!
Она легкой, быстрой походкой вышла за двери, которые перед ней сами собой растворились.
— Когда что надо будет — не стесняйся… дочка!..
Дочка… Давно забытой рыбачки Марфуши?
Дочка?.. Из рыбацкого, балтийского шалаша?..
Опять очередное наваждение!
Но иконка-то, иконка? Он дотянулся до каминной доски, на ладонь положил и долго рассматривал истершееся изображение Богородицы с едва заметным очертанием младенца на руках. Время стирает даже такие лики!.. Иконку носили на груди, она терлась о суконное ли, о холщовое ли платье… Но не одна же в православном мире?..
Что-то от смуты душевной заставило на обратную сторону взглянуть. Там на вылощенной меди еще можно было прочитать: «От Григория Наталье в день свадьбы казацкой».
Он поцеловал изнанку иконы, потом и Богородицын лик и стукнул кочергой, что было знаком для камер-лакея.
— Я слушаю, ваше сиятельство.
— Срочно пошли за Кириллом Григорьевичем.
— Слушаюсь, ваше сиятельство, — ответил лакей, заменивший спившегося Павлычку. — Сей минут пошлю.
Кирилл не замедлил с Мойки прискакать к Аничкову мосту.
— Что случилось, брате? — нагнулся он к креслу, встревоженный.
Алексей хотел рассказать про чудесное возвращение иконки, но вместо этого спросил о том, о чем уже все давно было переговорено:
— Как подвигается родительская часовенка?
Кирилл не мог скрыть удивления:
— Брате? Но она уже построена. Пора освящать. Вот я и думаю: а не посадить ли и тебя в мою гетманскую карету? С подставными гетманскими лошадьми быстро домчим.
— Карета!.. Ты когда отправляешься?
— Завтра, с первой зарей. Соскучились мои хохлачи. Для них я гетман все-таки, заступник… А-а! Надоело это гетманство!
— Не говори так, гетман малороссийский. В Петербурге ждут не дождутся, когда ты бросишь булаву. Но знай: с твоим уходом и гетманство прекратится. Опять петербургские чиновники будут править нашей ридной Украйной…
— Знаю, знаю, брат. Но меня никто не освобождал от президентства в академии, да и от командования Измайловским полком. Хотя чего же? Измайловский полк дело свое сделал — Екатерину Алексеевну на трон посадил… можно бы командира и коленкой под зад!
Алексей нахмурился:
— Ревнив ты, Кирилл. Женское любострастие — само по себе, а уважение само. Неуж не уважает нас, Разумовских, государыня?
Нечего было отвечать Кириллу.
— Наверно, и я, брат, старею.
— Не рановато ль?.. Я вон и то на медведя с Сумароковым собираюсь. В Москве сговаривались.
Глаза Кирилла не умели врать. Они грустно смотрели на старшего брата, у которого оставалось, при многочисленных-то поместьях, одно пристанище — это вот бархатное, обжитое кресло. Медведи ему!..
— Да, да, — понял Алексей. — Один, конечно, поедешь на Черниговщину. Часовню на могиле отца-матери освяти и пожертвование ежегодное для бедных установи. Как сам положишь. И на мою болезную долю. Ступай. Отдохни перед дорогой.
Кирилл на придвинутом стуле посидел еще перед камином — и вдруг заметил шнурком свисавшую иконку.
— Это ж… это ж матушкина! — порывисто схватил он ее. — Каким чудом она сохранилась?
— Чудом, Кирилл, вот именно. Сейчас не расспрашивай ни о чем… как-нибудь в другой раз расскажу. Устал я чтой-то… Ступай. С Богом! Поклонись от меня Лемешкам.
Кирилл тягостно, несколько раз останавливаясь, уходил. Было у него, видимо, нехорошее предчувствие. Но старший брат смотрел требовательно и неукоснительно. Вздохнув, Кирилл махнул рукой и вышел.
Как оказалось, в последний раз…
XIV
Черниговский казак, певчий придворного хора, управитель цесаревны Елизаветы, обер-егермейстер и первый камергер императрицы Елизаветы Петровны, генерал-фельдмаршал и граф Священной Римской империи, самый знатный петербургский хлебосол умирал, не имея уже сил вкусить и хлеба, не только что вина…
К нему без зова, единственно по сердечному велению, прискакал из Москвы бывший генеральс-адъютант Сумароков.
— Погоди умирать, мой генерал, — по праву дружбы просто сказал он после первого целования. — Мы еще на медведя не сходили! Я еще оду о тебе не написал! Как можно без оды?..
— Верю, друг мой, нельзя, — ожил немного Алексей. — В самом деле, и на медведя сходим! Подай-ка мне, что ли, костыль.
Он уже месяца три не вставал с постели, а тут, в присутствии Давнего друга, оперся — и нате! Стойко держался у кровати, как раненый гренадер при ружье. Елизавета частенько баловала его подарками, порой самыми неожиданными. От нее же достался и костыль… положим, называвшийся тростью. Неужели женским любящим взглядом прозревала, что ему когда-нибудь потребуется эта массивная трость? Костыль-держатель! Увитый золотой резьбой, он не этим, конечно, привлекал внимание — своей удивительной рукоятью. Там из оникса был барельеф Елизаветы; сирена с открытой грудью и бриллиантовой короной на голове. Когда Алексей опирался своей широкой ладонью, пальцы ласкали такую знакомую грудь. Было что-то ожившее: не так ли в жизни при Елизаветушке? Все тридцать лет она служила ему царственной опорой, сиречь костылем, даже в бытность бедной цесаревной, и вот поддерживает при последних шагах скорой и неизбежной встречи…
Чувствительный Сумароков выдернул из-за обшлага платок и прикрыл глаза. Ему не хотелось, чтоб старик видел волнение, но как скроешь душу?
— Не плачь, мой друг. Видишь, иду к Елизаветушке. Соскучился…
— Господи, Алексей Григорьевич! Ты еще можешь шутить?
— Шутя прожил жизнь, шутя и помирать надо. Вот оду… или как там грустное называется?..
— Элегия…
— Элегию эту самую пиши без шуток.
— Напишу, Алексей Григорьевич. Но ведь мы еще сходим на медведя? Ты поправляйся, не огорчай меня…
Сумароков не замечал, что говорит с Алексеем Григорьевичем уже как с потусторонним. Никогда раньше, при своей древнедворянской воспитанности, не допускал «тыканья», а тут само собой выходило:
— Ты живая память о прошлом царствовании — как нам без тебя?
— Да уж как, Алексашенька, придется, — и на костыле не в силах стоять, опустился опять на кровать. — Что бы тебе такое подарить на память?.. А, табакерку! Дар моей государыни — и о ней, и обо мне память.
Он дернул один из многих шнуров, свисавших к кровати, розовый, как заметил Сумароков. Сейчас же предстал не слуга — личный секретарь, довольно молодой человек, даже с какого-то бока вроде и родственник графу.
— Мой милый, найди табакерку… Да, да, с портретом Елизаветы.
Она любила, чтоб на подарках были ее портреты. Женщина, чего ж стесняться своей красоты. Эту табакерку из ляпис-лазури[14], осыпанную бриллиантами, среди которых был и очень крупный, делали уже в последние годы, но на портрете Елизавета была, как всегда, молода. Алексей поцеловал портрет, прежде чем передать табакерку Сумарокову.
Недолгая беседа, а утомила. Закашлялся, замахал руками, чтоб друг уходил. Не хотелось ему оставаться в памяти умирающим…
Вместе с доктором и священник пришел. С целым церковным притчем.
Соборование…
Колокольцы еще звенели на дороге в Москву, а следом, на фельдъегерских, уже неслась скорбная весть:
— Скончался!
Однако не сразу эта весть у Сумарокова облеглась в стихи. Не писалось. Ломались перья. В клочья летела бумага.
Как писать?! О чем писать?!
Должно было пройти некоторое время, чтобы улеглась душевная рана.
И лишь тогда явились из-под очередного пера эти строки:
Три месяца прошло, как я с тобой расстался,
Три месяца мне ты, в очах моих, мечтался,
В болезни, в слабости…
Он превозмог начальную скорбь и выразил то, что составляло сущность их давних отношений:
О мой любезный граф! Ты весь свой прожил век,
Как должен проживать честнейший человек…
Элегию он передал Кириллу Григорьевичу, который от всех последних тревог укрылся в своем подмосковном Петровском, которое давно уже звали Разумовским.
Известно, беда не приходит одна. Надо же было так случиться, что через несколько дней по смерти брата умерла и Екатерина Ивановна, жена Кирилла, которую сосватала когда-то Елизавета. Жили неважно, хотя нажили шесть сыновей и пять дочек, — слишком много увлечений было у гетмана, — но смерть все примиряет. Кирилл похоронил брата и жену в общем склепе, в Благовещенской церкви Александро-Невской лавры. Он, верноподданный перед братом и не совсем верный перед женой, воздвиг им общий великолепный памятник, в виде триумфальных ворот, с общей же и эпитафией: «Здесь погребены тела в Бозе усопших: рабы Божией графини Катерины Ивановны Разумовской, урожденной Нарышкиной… и раба Божия Римскага и Российскага графа Алексея Григорьевича Разумовского, российских войск генерала-фельдмаршала, обер-егермейстера, лейб-кампании капитан-поручика, первага камергера, лейб-гвардии коннаго полку подполковника, орденов Российских святого Апостола Андрея, святого Александра Невскаго, Польскаго Белаго Орла и святые Анны кавалера, родившегося 1709 года Марта 17-го дня, скончавшегося в Санкт-Петербурге 1771 года Июля 6 дня, жившаго 62 года, 4 месяца и 19 дней».
Кирилл особо помнил эти девятнадцать несчастных, последних дней. Умирал не только старший брат — умирал сам род Разумовских.
Видел Кирилл, как разбредалось по свету могучее казацкое племя. Что уж говорить о других, если племянницы Дараган, Августа и Елизавета, затерялись где-то по Европам и стали причиной слухов, домыслов и анекдотов.
Селяви! Такова жизнь.