А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Том 1 — страница 16 из 124

угое невпопад, что тем самым ему вредило. Бывало, вместе промахнемся, сам вывернешься, а он никак не сумеет этого уладить. Главное, ему недоставало того, что называется тактом, это — капитал, необходимый в товарищеском быту, где мудрено, почти невозможно, при совершенно бесцеремонном обращении, уберечься от некоторых неприятных столкновений вседневной жизни. Все это вместе было причиной, что вообще не вдруг отозвались ему на его привязанность к лицейскому кружку, которая с первой поры зародилась в нем, не проявляясь, впрочем, свойственною ей иногда пошлостью. Чтоб полюбить его настоящим образом, нужно было взглянуть на него с тем полным благорасположением, которое знает и видит все неровности характера и другие недостатки, мирится с ними и кончает тем, что полюбит даже и их в друге-товарище. Между нами как-то это скоро и незаметно устроилось.

Вот почему, может быть, Пушкин говорил впоследствии:



Товарищ милый, друг прямой!


Тряхнем рукою руку,


Оставим в чаше круговой


Педантам сродну скуку.


Не в первый раз мы вместе пьем,


Нередко и бранимся,


Но чашу дружества нальем


И тотчас помиримся6[57

].

Потом опять, в 1817 году, в альбоме, перед самым выпуском, он же сказал мне:



Взглянув когда-нибудь на тайный сей листок,


Исписанный когда-то мною,


На время улети в лицейский уголок


Всесильной, сладостной мечтою.


Ты вспомни быстрые минуты первых дней,


Неволю мирную, шесть лет соединенья,


Печали, радости, мечты души твоей,


Размолвки дружества и сладость примиренъя,


Что было и не будет вновь…


И с тихими тоски слезами


Ты вспомни первую любовь.


Мой друг! Она прошла… но с первыми друзьями


Не резвою мечтой союз твой заключен;


Пред грозным временем, пред грозными судьбами,


О милый, вечен он!7

Лицейское наше шестилетие, в историко-хронологическом отношении, можно разграничить тремя эпохами, резко между собою отделяющимися: директорством Малиновского, междуцарствием (то есть управление профессоров: их сменяли после каждого ненормального события) и директорством Энгельгардта.

Не пугайтесь! Я не поведу вас этой длинной дорогой, она вас утомит. Не станем делать изысканий; все подробности вседневной нашей жизни, близкой нам и памятной, должны оставаться достоянием нашим; нас, ветеранов Лицея, уже немного осталось, но мы и теперь молодеем, когда, собравшись, заглядываем в эту даль. Довольно, если припомню кой-что, где мелькает Пушкин в разных проявлениях.

При самом начале — он наш поэт[58

]. Как теперь вижу тот послеобеденный класс Кошанского, когда, окончив лекцию несколько раньше урочного часа, профессор сказал: «Теперь, господа, будем пробовать перья: опишите мне, пожалуйста, розу стихами»[59

]. Наши стихи вообще не клеились, а Пушкин мигом прочел два четверостишия, которые всех нас восхитили. Жаль, что не могу припомнить этого первого поэтического его лепета. Кошанский взял рукопись к себе. Это было чуть ли не в 1811 году, и никак не позже первых месяцев 12-го. Упоминаю об этом потому, что ни Бартенев, ни Анненков ничего об этом не упоминают.

Пушкин потом постоянно и деятельно участвовал во всех лицейских журналах[60

], импровизировал так называемые народные песни[61

], точил на всех эпиграммы и проч. Естественно, он был во главе литературного движения, сначала в стенах Лицея, потом и вне его, в некоторых современных московских изданиях. Все это обследовано почтенным издателем его сочинений П. В. Анненковым, который запечатлел свой труд необыкновенною изыскательностью, полным знанием дела и горячею любовью к Пушкину — поэту и человеку8.

Сегодня расскажу вам историю гогель-могеля, которая сохранилась в летописях Лицея. Шалость приняла серьезный характер и могла иметь пагубное влияние и на Пушкина и на меня, как вы сами увидите.

Мы, то есть я, Малиновский и Пушкин, затеяли выпить гогель-могелю. Я достал бутылку рому, добыли яиц, натолкли сахару, и началась работа у кипящего самовара. Разумеется, кроме нас были и другие участники в этой вечерней пирушке, но они остались за кулисами по делу, а в сущности один из них, а именно Тырков, в котором чересчур подействовал ром, был причиной, по которой дежурный гувернер заметил какое-то необыкновенное оживление, шумливость, беготню. Сказал инспектору. Тот, после ужина, всмотрелся в молодую свою команду и увидел что-то взвинченное. Тут же начались опросы, розыски. Мы трое явились и объявили, что это наше дело и что мы одни виноваты.

Исправлявший тогда должность директора профессор Гауеншильд донес министру. Разумовский приехал из Петербурга, вызвал нас из класса и сделал нам формальный строгий выговор. Этим не кончилось, — дело поступило на решение конференции. Конференция постановила следующее:


1) Две недели стоять на коленях во время утренней и вечерней молитвы,


2) Сместить нас на последние места за столом, где мы сидели по поведению, и


3) Занести фамилии наши, с прописанием виновности и приговора, в черную книгу, которая должна иметь влияние при выпуске.

Первый пункт приговора был выполнен буквально. Второй смягчался по усмотрению начальства: нас, по истечении некоторого времени, постепенно подвигали опять вверх. При этом случае Пушкин сказал:



Блажен муж, иже


Сидит к каше ближе.

На этом конце стола раздавалось кушанье дежурным гувернером. Третий пункт, самый важный, остался без всяких последствий. Когда при рассуждениях конференции о выпуске представлена была директору Энгельгардту черная эта книга, где только мы и были записаны, он ужаснулся и стал доказывать своим сочленам, что мудрено допустить, чтобы давнишняя шалость, за которую тогда же было взыскано, могла бы еще иметь влияние и на всю будущность после выпуска. Все тотчас же согласились с его мнением, и дело было сдано в архив.

Гогель-могель — ключ к посланию Пушкина ко мне:



Помнишь ли, мой брат по чаше,


Как в отрадной тишине


Мы топили горе наше


В чистом пенистом вине?


Как, укрывшись молчаливо


В нашем тесном уголке,


С Вакхом нежились лениво


Школьной стражи вдалеке?


Помнишь ли друзей шептанье


Вкруг бокалов пуншевых,


Рюмок грозное молчанье,


Пламя трубок грошевых?


Закипев, о сколь прекрасно


Токи дымные текли!


Вдруг педанта глас ужасный


Нам послышался вдали —


И бутылки вмиг разбиты,


И бокалы все в окно,


Всюду по полу разлиты


Пунш и светлое вино.


Убегаем торопливо;


Вмиг исчез минутный страх;


Щек румяных цвет игривый,


Ум и сердце на устах.


Хохот чистого веселья,


Неподвижный тусклый взор


Изменяли час похмелья,


Сладкий Вакха заговор!


О друзья мои сердечны!


Вам клянуся, за столом


Всякий год, в часы беспечны,


Поминать его вином9.

По случаю гогель-могеля Пушкин экспромтом сказал в подражание стихам И. И. Дмитриева[63

]:



(Мы недавно от печали,


Лиза, я да Купидон,


По бокалу осушали


И прогнали мудрость вон… — и проч.)



Мы недавно от печали, Пущин,


Пушкин, я, барон,


По бокалу осушали.


И Фому прогнали вон10.

Фома был дядька, который купил нам ром. Мы кой-как вознаградили его за потерю места. Предполагается, что песню поет Малиновский, его фамилии не вломаешь в стих. Барон — для рифмы, означает Дельвига.

Были и карикатуры, на которых из-под стола выглядывали фигуры тех, которых нам удалось скрыть.

Вообще это пустое событие (которым, разумеется, нельзя было похвастать) наделало тогда много шуму и огорчило наших родных, благодаря премудрому распоряжению начальства. Все могло окончиться домашним порядком, если бы Гауеншильд и инспектор Фролов не вздумали формальным образом донести министру…[64

]

Сидели мы с Пушкиным однажды вечером в библиотеке у открытого окна. Народ выходил из церкви от всенощной; в толпе я заметил старушку, которая о чем-то горячо с жестами рассуждала с молодой девушкой, очень хорошенькой. Среди болтовни я говорю Пушкину, что любопытно бы знать, о чем так горячатся они, о чем так спорят, идя от молитвы? Он почти не обратил внимания на мои слова, всмотрелся, однако, в указанную мною чету и на другой день встретил меня стихами[65

]:



От всенощной, вечор, идя домой,


Антипьевна с Марфушкою бранилась;


Антипьевна отменно горячилась.


«Постой, — кричит, — управлюсь я с тобой!


Ты думаешь, что я забыла


Ту ночь, когда, забравшись в уголок,


Ты с крестником Ванюшею шалила?


Постой — о всем узнает муженек!» —


«Тебе ль грозить, — Марфушка отвечает, —


Ванюша что? Ведь он еще дитя;


А сват Трофим, который у тебя


И день и ночь? Весь город это знает.


Молчи ж, кума: и ты, как я, грешна,


Словами ж всякого, пожалуй, разобидишь.


В чужой… соломинку ты видишь,


А у себя не видишь и бревна».

«Вот что ты заставил меня написать, любезный друг», — сказал он, видя, что я несколько призадумался, выслушав его стихи, в которых поразило меня окончание. В эту минуту подошел к нам Кайданов, — мы собирались в его класс. Пушкин и ему прочел свой рассказ.

Кайданов взял его за ухо и тихонько сказал ему: «Не советую вам, Пушкин, заниматься такой поэзией, особенно кому-нибудь сообщать ее. И вы, Пущин, не давайте волю язычку», — прибавил он, обратясь ко мне. Хорошо, что на этот раз подвернулся нам добрый Иван Кузьмич, a не другой кто-нибудь.