А. С. Пушкин в воспоминаниях современников. Том 2 — страница 7 из 169

<…> К Селивановскому и там встретился с Сухоруковым, которому рассказал действия Пушкина для него[113

]. <…>

Декабрь. 4.<…> Читал Пушкина для рецензии. <…>

5.<…> Читал для рецензии Пушкина. <…>

18. Писал о повестях Пушкина[114

]. <…>

1832

Январь. 14.<…> Читал «Цветы»[115

]. Понравился Пушкина «Труд». <…>

Апрель. 8.<…> Перечел Пушкина третью часть[116

].

Июль. 20.<…> Письмо от Пушкина о газете[117

].

Август. 1.<…> Написал письмо к Пушкину[118

] <…>.

1833

Март. 11.<…) Письмо Пушкина об Петре. Пошли удачи. Пушкину хочется свалить с себя дело. Пожалуй, мы поработаем[119

].

22. Писал доверенность и проч., а к Пушкину все еще не пишу. <…>

31.<…> Письмо к Пушкину[120

]. <…>

Декабрь. 8.<… > К Дмитриеву за рукописью Пушк<ину>, которая меня очень тревожит[121

]. <…>

1834

Ноябрь. 18.<…> Письмо <…> к Пушкину[122

].

1836

Январь. 23.<…> Думал <…> о журнале Пушкина. Не отдать ли туда статей, назначенных в мой журнал, то есть не издавать ли вместе[123

]. <…>

Апрель 16 — июнь 17.<…> Написал для Пушкина, который просил сотрудничества в «Современнике», письмо из Москвы и об историческом поветрии[124

]. <…>

1837

Февраль. 1. Слух о смерти Пушкина. Не верится.

2. Подтвердилось. Читал письмо и плакал. Какое несчастие! Какая потеря! А как хорош наш царь! <…> Плакал и плакал и думал о Пушкине. Вспомнил предсказание ему. <…>

3. Написал несколько строк о Пушкине для прочтения студентам[125

]. Плакал, говоря с Шевыревым. Напишу о Пушкине особо. <…>

4. К <Ф. > Толстому и Баратынскому. Все говорили о Пушкине и плакали. Все подробности запишу. <…>

7. <…> Елагин о несчастных его обстоятельствах, о Пушкине. <…>

9-20.<…> Вечер с Глинкою и прочими, о Пушкине и проч. <…>

Поездка к Бекетову и в Симонов монастырь. Архимандрит отклоняется от обедни за упокой и панихиды, ибо не желает тайная полиция. «Вы хотите говорить речь». — «Что за вздор». — «И я говорил то же, ну, а как заговорят». — «Помилуйте, государь почтил Пушкина, как же нам?» — Не давать певчих. Я рассказал это графу. «Не может быть, чтоб правительство не желало, — сказал он, — какое-нибудь недоразумение».

21–28.<…> Даль рассказывал о последних минутах Пушкина нашего. За три дня до смерти он сказал: «Я только что перебесился, я буду еще много работать». О, какая потеря! <…>

Разговор о происшествии после смерти Пушкина, нелепых подозрениях. <…>

Март. 2.<…> Ездил к Аксаковым. Говорили о Пушкине, которого истинно горько сожалеет Ольга Семеновна. Удачно сказал я о Пушкине, что он хотел казаться Онегиным, а был Ленским. Какая драма его жизнь! Думал о сочинении «Отечество». Толковали о впечатлении, произведенном смертью Пушкина в обществе, при дворе и проч., между литераторами. Пушкина боялись все и ждали стихов в роде Уварову[126

]. <…>


1 Горазда благоприятнее


2 Здесь: обвинитель короля.


<М. П. ПОГОДИН>


ИЗ «ВОСПОМИНАНИЙ О СТЕПАНЕ ПЕТРОВИЧЕ ШЕВЫРЕВЕ»[127

]


Успех «Урании» ободрил нас[128

]. Мы составили с Дмитрием Веневитиновым план издания другого литературного сборника, посвященного переводам из классических писателей, древних и новых, под заглавием: «Гермес». У меня цело оглавление, написанное Шевыревым, из каких авторов надо переводить отрывки для знакомства с ними русской публики: Рожалин должен был перевести Шиллерова «Мизантропа»1, Д.Веневитинов брался за Гетева «Эгмонта»2, я за «Геца фон Берлихингена»3, Шевырев за «Валленштейнов лагерь»4. Программы сменялись программами, и в эту-то минуту, когда мы были, так сказать, впопыхах, рвались работать, думали беспрестанно о журнале, является в Москву А.Пушкин, возвращенный государем из его псковского заточения.

Представьте себе обаяние его имени, живость впечатления от его поэм, только что напечатанных, — «Руслана и Людмилы», «Кавказского пленника» и в особенности мелких стихотворений, каковы: «Празднество Вакха», «Деревня», «К домовому», «К морю», которые просто привели в восторг всю читающую публику, особенно нашу молодежь, архивную и университетскую. Пушкин представлялся нам каким-то гением, ниспосланным оживить русскую словесность. Семейство Пушкиных было знакомо и, кажется, в родстве с Веневитиновыми[129

]. Чрез них и чрез Вяземского познакомились и все мы с Александром Сергеевичем. Он обещал прочесть всему нашему кругу «Бориса Годунова», только что им конченного. Можно себе представить, с каким нетерпением мы ожидали назначенного дня. Наконец настало это вожделенное число. Октября 12-го числа поутру, спозаранку, мы собрались все к Веневитинову (между Мясницкою и Покровкою, по дороге к Армянскому переулку), и с трепещущим сердцем ожидали Пушкина. Наконец в двенадцать часов он является.

Какое действие произвело на всех нас это чтение, передать невозможно. До сих пор еще — а этому прошло сорок лет — кровь приходит в движение при одном воспоминании. Мы собрались слушать Пушкина, воспитанные на стихах Ломоносова, Державина, Хераскова, Озерова, которых все мы знали наизусть. Учителем нашим был Мерзляков, строгий классик. Надо припомнить и образ чтения стихов, господствовавший в то время. Это был распев, завещанный французскою декламацией, которой мастером считался Кокошкин и последним, кажется, представителем был в наше время граф Блудов. Наконец надобно представить себе самую фигуру Пушкина. Ожидаемый нами величавый жрец высокого искусства — это был среднего роста, почти низенький человечек, с длинными, несколько курчавыми по концам волосами, без всяких притязаний, с живыми быстрыми глазами, вертлявый, с порывистыми ужимками, с приятным голосом, в черном сюртуке, в темном жилете, застегнутом наглухо, в небрежно завязанном галстуке. Вместо языка Кокошкинского мы услышали простую, ясную, внятную и вместе пиитическую, увлекательную речь. Первые явления мы выслушали тихо и спокойно или, лучше сказать, в каком-то недоумении. Но чем дальше, тем ощущения усиливались. Сцена летописателя с Григорием просто всех ошеломила. Что было со мною, я и рассказать не могу. Мне показалось, что родной мой и любезный Нестор поднялся из могилы и говорит устами Пимена: мне послышался живой голос древнего русского летописателя. А когда Пушкин дошел до рассказа Пимена о посещении Кириллова монастыря Иоанном Грозным, о молитве иноков: «Да ниспошлет господь покой его душе, страдающей и бурной», — мы все просто как будто обеспамятели. Кого бросало в жар, кого в озноб. Волосы поднимались дыбом. Не стало сил воздерживаться. Один вдруг вскочит с места, другой вскрикнет. У кого на глазах слезы, у кого улыбка на губах. То молчание, то взрыв восклицаний, например, при стихах Самозванца;



Тень Грозного меня усыновила,


Димитрием из гроба нарекла,


Вокруг меня народы возмутила


И в жертву мне Бориса обрекла.

Кончилось чтение. Мы смотрели друг на друга долго и потом бросились к Пушкину. Начались объятия, поднялся шум, раздался смех, полились слезы, поздравления. «Эван, эвое, дайте чаши!» Явилось шампанское, и Пушкин одушевился, видя такое свое действие на избранную молодежь. Ему было приятно наше внимание. Он начал нам, поддавая пару, читать песни о Стеньке Разине, как он выплывал ночью по Волге, на востроносой своей лодке, и предисловие к «Руслану и Людмиле», тогда еще публике неизвестное:



У лукоморья дуб зеленый,


Златая цепь на дубе том;


И днем, и ночью кот ученый


Там ходит по цепи кругом;


Идет направо — песнь заводит,


Налево — сказку говорит…

Начал рассказывать о плане для Дмитрия Самозванца, о палаче, который шутит с чернью, стоя у плахи[130

], на Красной площади, в ожидании Шуйского, о Марине Мнишек с Самозванцем, сцену, которую создал он в голове, гуляя верхом на лошади, и потом позабыл вполовину, о чем глубоко сожалел[131

]. О, какое удивительное то было утро, оставившее следы на всю жизнь! Не помню, как мы разошлись, как докончили день, как улеглись спать. Да едва ли кто и спал из нас в эту ночь: так был потрясен весь наш организм.

На другой день было назначено чтение «Ермака», только что конченного и привезенного А.Хомяковым из Парижа. Ни Хомякову читать, ни нам слушать не хотелось, но этого требовал Пушкин. Хомяков чтением приносил жертву. «Ермак», разумеется, не мог произвести никакого действия после «Бориса Годунова», и только некоторые лирические места вызвали хвалу. Мы почти не слыхали его. Всякий думал свое.

Пушкин знакомился с нами со всеми ближе и ближе. Мы виделись все очень часто. Шевыреву выразил он свое удовольствие за его «Я есмь» и прочел наизусть некоторые его стихи; мне сказал любезности за повести, напечатанные в «Урании»[132

]. Толки о журнале, начатые еще в 1823 или 1824 году в обществе Раича, усилились. Множество деятелей молодых, ретивых было, так сказать, налицо, и они сообщили Пушкину общее желание. Он выразил полную готовность принять самое живое участие. После многих переговоров редактором был назначен я. Главным помощником моим был Шевырев. Много толков было о заглавии. Решено: «Московский вестник». Рождение его положено отпраздновать общим обедом всех сотрудников. Мы собрались в доме, бывшем Хомякова (где ныне кондитерская Люке); Пушкин, Мицкевич, Баратынский, два брата Веневитиновы, два брата Хомяковы, два брата Киреевские, Шевырев, Титов, Мальцов, Рожалин, Раич, Рихтер, В.Оболенский, Соболевский… И как подумаешь, из всего этого сборища осталось в живых только три-четыре человека, да и те по разным дорогам! Нечего описывать, как весел был этот обед. Сколько тут было шуму, смеху, сколько рассказано анекдотов, планов, предположений. Напомню один, насмешивший все собрание. Оболенский, адъюнкт греческой словесности, добрейший человек, какой только может быть, подпив за столом, подскочил после обеда к Пушкину и, взъерошивая свой хохолок — любимая его привычка, воскликнул: «Александр Сергеевич, Александр Сергеевич, я единица, единица, а посмотрю на вас, и мне кажется, что я — миллион. Вот вы кто!» Все захохотали и закричали: «Миллион, миллион!»