А зори здесь тихие… — страница 27 из 132

ьи, ни детей, ни внуков – пустота впереди. И вы, вы один поняли, что мне… мне… Ну, скажите, что мне, Семен Митрофанович. Скажите на прощание.

– Страшно вам, Агнесса Павловна, – тихо сказал Ковалев. – А особо по ночам страшно, и потому вы ночей одиноких боитесь и себя губите, гостей со всего города созывая…

– А теперь и вы уходите, – перебила она. – Так будьте хоть вы счастливы, дорогой мой человек! Будьте счастливы среди детей и внуков: уж кто-кто, а вы заслужили это.

Она залпом выпила коньяк, хватила чашкой об пол: только осколки брызнули.

– На счастье!.. А сейчас уходите. Уходите, Семен Митрофанович, а то я так реветь начну, что не обрадуетесь!

– Хорошо. – Он аккуратно поставил чашку, пошел к дверям. – Я вас Данилычу передал, Агнесса Павловна, так что не волнуйтесь. Данилыч – человек очень серьезный…

– Не надо меня никому передавать. Не надо: я ведь не деревянная.

– Тогда… – Он потоптался, обдумывая, следует ли ей говорить то, что только сейчас пришло ему в голову.

– И говорить ничего не надо, – сказала она. – Не надо, пожалуйста, не надо: этак и до пошлостей можно договориться.

– Я к вам завтра зайду, Агнесса Павловна. Завтра в десять утра.

И вышел. И пока шел в следующую квартиру, все думал о том, что пришло ему вдруг в голову и о чем он завтра собирался беседовать с Агнессой Павловной.

А пришло ему в голову уговорить Агнессу Павловну бросить эту забубенную жизнь. Оставить город, продать дачу, а вместо нее купить дом в том селе, в котором он сам намеревался жить. Там бы она уж никак не была бы одинока, там бы вокруг нее живо бы завертелись и бабенки, и ребятишки, потому что в сельской местности на культурных людей голод стоит великий, а Агнесса Павловна когда-то кончила музыкальное училище и играла на пианино. Да и кроме пианино, кроме бесед да лекций, многим она могла привлечь детвору, потому что детвора – она доброту аж за восемь верст чует и платит за нее червонной любовью. А в доброте Агнессы Павловны Семен Митрофанович не сомневался: он доброту в человеке тоже за восемь верст чуял…

Основная трудность в том была, что надо было как-то завтра к этому вопросу подойти. Тут ведь не в словах дело заключалось – слова у нас одни на всех выданы, – тут основное – как эти слова сказать. Как не обидеть, не задеть, как согреть ими человека. Согреть – он об этом всегда думал, потому что мерзнет душа человеческая при центральном отоплении, мерзнет, льдинкой покрывается, и всегда надо стараться так сделать, так сказать, чтоб от льдинки той только роса осталась. Роса – это ничего, это хорошо даже. Роса – она освежает…

Шел старый милиционер по крутым лестницам, потел в грубой тужурке, отдувался на площадках и думал. Думал, как ему завтра росу эту в душе прокуренной пробудить…

8

И только перед знакомой дверью думы эти временно в сторонку отложил. Поправил фуражку, тужурку одернул, проверил, на месте ли галстук: словно не к жильцу шел, а к самому комиссару товарищу Белоконю, который ждал Семена Митрофановича завтра ровно в девятнадцать часов. Но уж очень уважал Семен Митрофанович этого жильца, очень уж разговаривать ему с ним приятно было, и поэтому младший лейтенант Ковалев к встрече всегда готовился строго.

А зауважал он его поначалу от удивления. Давно это было: он тогда только-только с домами этими знакомился и в эту квартиру позвонил по долгу службы. Времени было аккурат половина пятого, но хозяева чай пили, и ему пришлось приглашение к столу принять: чай – не водка, инструкция не препятствует. Хозяин и тогда был не молод (сейчас-то совсем уж облез и побелел!). Далеко не молод, а улыбался, как молодой, – глазами. Младший лейтенант представился как положено…

– Митрофанович? – Молодо глаза улыбались, озорно. – Воронежский, значит?

– Точно, – растерянно подтвердил Ковалев. – Как угадали?

– Это теперь гадать приходится, откуда родом, скажем, Руслан Спартакович: то ли из русской былины, то ли из футбольной команды. А в старые времена в обычае было называться по местным святым: Митрофан – значит, воронежский, Абрам – из Смоленска, Прокоп – из Великого Устюга. И имен в обиходе было куда больше, и толк в них был совершенно особый: не внешний, а внутренний, привязанный к своему месту, к своему роду-племени, к своей истории – не соседской…

С удивления началась их дружба. Семен Митрофанович терялся среди книг, которыми были заняты все стены до потолка. Терялся, слова путал, мямлил чего-то, но хозяин был прост, радушен, и вскоре Ковалев освоился. А освоившись, полюбил это место: старые книги, старую мебель, кабинетную тишину, уют. Но главное, что полюбил, – беседы хозяина. Разговоры он умел разговаривать, вот в чем дело было…

Так было и сейчас.

– Почему люди зло совершают, Артем Иванович? Зло ведь труднее совершить, чем добро, а совершают. И ведь голода нет, одеты все, обуты…

– А по-вашему, Семен Митрофанович, как: человек – добр или зол? Человек вообще?

– Вообще добрый он, Артем Иванович. Он ведь и рождается добрым: дети – они ведь все добрые, они ведь, что такое зло, и не понимают. Просто не понимают – и все.

– А добро?

– А добро понимают. Ведь ребенок, если с ним по-хорошему, он все свое отдаст. И поможет всегда, сколько сил имеет, без расчету. И слезы-то его первые – от зла. Он не понимает его, зло-то, потому и расстраивается. Нет, не от боли он плачет, Артем Иванович, он от обиды плачет. От обиды, что зло в мире водится, вот ведь какой факт получается.

Артем Иванович – маленький, седенький, в золоченых очках – утонул в кресле по самые плечи. Поблескивал острым глазом, обдумывал каждое слово. И угощал чаем с вафлями. Вафли какие-то особенные были: дочка из Москвы присылала.

– Да, мир добр, человек зол – так в старину считали. А рождаются все одинаковыми, и ребенок Гитлер ничем не отличался от любого другого ребенка. А потом стал отличаться. Почему? Очевидно, есть во зле какая-то притягательная сила.

– Нет такой силы, – застенчиво сказал Семен Митрофанович. – Добро – это сила, а зло… Зло, я извиняюсь, конечно, вы человек ученый, зло, Артем Иванович, бессильно. Потому бессильно, что души за ним нету. А без души какая же сила?

– Справедливо, Семен Митрофанович, совершенно справедливо. Только припомните, пожалуйста, кого-нибудь доброго из истории.

– Да я ведь насчет истории-то…

– А я, историк по профессии, никого не могу припомнить. Макиавелли – помню, Игнатия Лойолу – помню, Святополка Окаянного – тоже помню. Даже о Петре Великом думая, я в первую очередь казнь стрельцов вспоминаю. И знаете почему? Совсем не потому, что зло всесильно, а потому лишь, что зло есть отклонение от нормы. Зло есть горбатость духа человеческого, уродство его, а уродства, ненормальности, естественно, запоминаются прочнее, чем нечто обыденное. А норма-то для человечества суть добро, и будет время – будет, Семен Митрофанович, будет! – когда норма эта восторжествует окончательно, повсеместно и на веки веков!..

Артем Иванович давно уже о чем-то другом рассказывал – об истории чая, что ли, – а Семен Митрофанович, хмурясь, старательно обдумывал его слова. И чем больше думал над ними, тем все больше не соглашался и страдал.

– Я извиняюсь, конечно, очень, – опустив голову, тихо сказал он. – Вы человек ученый, вы книг вон шесть стенок прочли, а только очень я с вами, Артем Иванович, не согласен. Не обижаетесь?

– Помилуйте, Семен Митрофанович…

Семен Митрофанович осторожно откашлялся. Ему очень хотелось закурить, но хозяин был некурящим.

– Насчет того, что добро – нормальное дело, это я не спорю. Это все – правда чистая, тут я под любым вашим словом по два раза подпишусь. Только, как бы сказать… Причину-то вы не вскрыли, Артем Иванович. Говорите, у злого душа горбатая. Верно, горбатая, а отчего? По какой причине?… Кто душу-то его с печки уронил? Нет ответа. А душа – она ни с того ни с сего горбатой стать не может. Тут причину надо иметь, вот ведь какой факт получается.

– И что же, Семен Митрофанович, нашли вы эту причину?

– Думается мне, нашел. – Младший лейтенант еще раз кашлянул, вздохнул поглубже. – Злой – он что такое? Он брать все любит. Он под себя все подминает, о себе лишь заботится, а на остальных ему, я извиняюсь, наплевать. А добрый – он как раз наоборот, Артем Иванович. Он потому и добрый, что о себе не думает, что о соседе страдает, что готов рубаху с себя последнюю снять. Давать и брать – вот что значит добро и зло. И пока давать да брать не сроднятся друг с дружкой, пока не уравняются, до тех пор и зло с добром рядышком шагать будут. Рядышком по жизни.

– Значит, вы считаете, что всеобщая экономическая уравниловка способна ликвидировать эту извечную проблему?

– Нет, не считаю я так, Артем Иванович. Конечно, экономика – это могучий, как говорится, фактор, только не в ней одной дело. Экономика – это возможности: ну, купить там что, так я понимаю. А кроме купить, у человека еще желаний-то ой-ой! Он и славы хочет, и почета, и удобства жизни, и прав со всеми равных. Он брать все это хочет, а он давать должен, вот в чем вся штука-то. Сейчас какой самый главный глагол вредно действует? Брать. А должен какой по всему смыслу жизни нашей? А должен – давать. И пока каждый человек сам это не прочувствует, пока сам не поймет, что давать обязан, до тех пор мы зло не выкорчуем. Не искореним, как говорится, Артем Иванович.

– Ну а рецепт какой пропишем человечеству, Семен Митрофанович? Всеобщее самоусовершенствование, что ли?

– Воспитание, – серьезно сказал младший лейтенант и опять вздохнул. – Плохо у нас этот вопрос заострен, Артем Иванович. Перепутали мы где-то воспитание с учением и до сих пор никак в этом не разберемся. Что должна школа делать? Учить. А семья? А семья – воспитывать. Так почему же арифметике там, письму – этому специалист учит, а воспитание граждан – государственное дело, правда ведь? – мамаше оно поручено. А мамаша от работы, от толчеи магазинной, от корыта, от кухни очумелая вся как есть. Ей не то что воспитанием, ей самой себе лоб утереть некогда, вот ведь какой факт получается… – Семен Митрофанович похмурился, посопел.