– Ты о чем это думал-выдумал, о чем размечтался-разнежился?
Не дал он Харитине до полного дыху дойти. Сел в красном углу под образами, сапог не снявши, ладонью по столу постучал:
– Все! Хоть день, да беспечально!
– Да ведь начету три ста. А ты за всего кабанчика – два ста. А где еще один ста?
– Я голова, я удумаю.
– Ты голова, а я шея: на мне хомут-то семейный…
Выхватил Егор из кармана деньги, затряс:
– Из-за бумажек этих да чтоб печаловаться? Жизни красоту ими измерять? Слезы утирать? Да спалить их всенародно в жгучем пламени! Спалить и на пепле вприсядку плясать! Хоровод вокруг пламени этого! Чтоб застывшие согрелись, чтоб ослепшие прозрелись! Чтоб ни бедных, ни богатых, ни долгов, ни одолжений! Чтоб… Да я, я первый свои последние в купель ту огненную…
– Егорушка-а!
Повалилась Харитина в ноги: спалит ведь последние, с него станется. Спалит, отведет душеньку, а потом либо за решетку тюремную, либо на осину горькую.
– Не губи семью, Егорушка, деток не губи. Все, как велишь, исполню, всех покличу, напарю-нажарю и выпить поднесу. Только отдай ты мне денежки эти от греха. Отдай, Христом Богом молю.
Обмяк вдруг Егор: словно воздух из него выпустили. Кинул на стол двадцать рыночных десяточек, сказал:
– Водки чтоб вволю. Чтоб хоть залились ею.
Закивала Харитина, мышью в дверь юркнула. А Егор сел на лавку, достал кисет и начал советницу свою свертывать, цигарку-самопалку. Медленно свертывал, старательно. И не потому, что махорку жалел – ничего он сейчас не жалел! – а потому, что очень уж ему хотелось подумать. Но мысли эти его не слушались, разбегались по всем углам, и он пытался собрать их одна к одной, как махорочные крошки в обрывок газеты.
О многом хотелось подумать. Хотелось понять, что же такое произошло с ним, почему и – главное – за что. Хотелось рассудить, кто прав и кто виноват. Хотелось решить, как быть дальше, где достать еще сотню и где отыскать завтрашний заработок. Хотелось помечтать о торжестве справедливости, о наказании всех неправых, злых и жадных. Хотелось счастья и радости, покоя и тишины. И – уважения. Хоть немного.
И еще очень хотелось плакать, но плакать Егор не умел и потому просто сумрачно курил, уставясь в стол. А когда оторвался от него и глянул окрест, то вдруг увидел, что у дверей стоит Колька.
– Сынок… – И встал. И голову опустил. А потом сказал тихо: – Кабанчика-то я прирезал, сынок. Вот, значит.
– Я знаю.
Колька прошел к столу и сел на материно место – на табурет. А Егор все еще стоял, виновато склонив голову.
– Ты сядь, тятя.
Егор послушно опустился на лавку. Тыкал вслепую окурком в герань на окошке: только махра трещала. И глазами кругом бегал: вокруг Кольки. Колька поглядел на него, по-взрослому поглядел, пристально. А потом сказал:
– Ни в чем ты не виноват, тятя. Это я виноват.
– Ты? Как так выходит?
– Не остановил тебя вовремя, – вздохнул Колька. – Ты ведь у меня заводной товарищ, верно?
– Верно, сынок. Правильно.
– Вот. А я не остановил. Стало быть, я и виноват. И ты в стол не гляди. Ты на меня гляди, ладно? Как прежде.
Прыгнули у Егора губы: не поймешь, улыбнуться хотел или свистнуть. Еле-еле совладал:
– Чистоглазик ты мой…
– Ну ладно, чего там, – сердито сказал Колька и отвернулся.
И правильно, что отвернулся, потому что у Егора в носу вдруг засвербило и сами собой две слезы по небритости проползли. Он смахнул их, заулыбался и заново начал свертывать цигарку. И пока свертывал ее, пока прикуривал, оба молчали: и отец и сын. А потом Колька повернулся, сверкнул глазами:
– Какого я мужичищу у Нонны Юрьевны слушал, ну, тять! Голосище! Прямо как у слона.
К вечеру Харитина поросячьей утробы нажарила, напарила и на стол выставила. Егор в чистой рубахе в красном углу сидел: слева – подарки, справа – пол-литры. Каждого подарком встречал и граненым стаканчиком (лафитничков в обзаведении не имелось):
– Будь здоров, гость дорогой. Пей от горла, ешь от пуза, на подарочек радуйся.
Бригадиров и прорабов Харитина не собрала (а может, и не хотела), но Яков Прокопыч приперся.
– Зла на тебя, Полушкин, не держу, потому и пришел. Но закон уважаю сердечно. И тебя, значит, уважил, и закон уважаю. Такая у меня постановка вопроса.
– Садись, Яков Прокопыч, товарищ Сазанов. Испробуй нашего угощения.
– С нашим полным удовольствием. Все должно быть соблюдено, верно? Все, что положено. А что не положено, то фантазии. Бензином бы их полить да и сжечь.
Федор Ипатович тоже присутствовал. Но в себе был весь, сумраком занавешенный. И потому помалкивал: ел да пил. Но Якову Прокопычу ответил:
– Всем на чужом пожаре занятье по душе найдется. Кому тушить, кому глазеть, а кому руки греть.
Вскинулся Яков Прокопыч:
– Как понимать, Федор Ипатыч, это примечание?
– Законников надо жечь, а не фантазии. Собрать бы всех законников да и сжечь. На очень медленном огне.
Разгореться бы тут спору, да Марьица не дала. Задергала мужа:
– Не спорь. Не встревай. Наше дело – сторона-сторонушка.
И Вовка с другого уха поддакнул:
– Может, лодка когда понадобится…
А Егор и не слышал ничего из своего красного угла. Подарки раздавал, водкой заведовал. Сам пил, других угощал:
– Пейте, гости дорогие! Федор Ипатыч, свояк дорогой, мил дружок мой единственный, что нахмурился-засупонился? Улыбнись, взгляни бархатно, молви слово свое драгоценное.
– Слово? Это можно. – Поднял Федор Ипатович стакан. – С прибылью, хозяин, тебя. И с догадкой: раз кругом все такие законники, без догадки не проживешь. Вот вывернулся ты, значит и молодец. Да. Хвалю. Чиста душа в рай глядит.
– В рай? – закручинилась Харитина. – Там, где рай, не наш край. Нам до рая ста рублей не хватает.
Удивилась Марьица.
– Ты что это, Тина, каких таких ста? Кабанчика, поди, не без выгоды…
Крепилась Харитина. Весь день крепилась, а тут сдала. Взвыла вдруг по-упокойному:
– Ой, сестрица ты моя Марьица, ой, братец ты мой Федор Ипатович, ой, вы гости мои ласковые…
– Да ты что, что, Тина? Да погоди голосить-то.
– Да ведь два ста рублей – вся убоинка.
– Двести?… – Федор Ипатович даже хлебушек уронил. – Двести рублей? Это ж как так получается? Это почем же килограмм идет?
– А почем бы ни шел, да весь вышел, – сказал Егор. – Пейте-ешьте, гости…
– Нет, погоди! – строго прервал Федор Ипатович. – Свежая свининка не баранинка. Да в это время, да в городе. Да по четыре рубля килограмм, вот как она идет! По четыре целковых – это я точно говорю.
Онемели за столом. А Яков Прокопыч поддакнул:
– Вокруг этой цены, супруга моя рассказывала.
– Господи! – ахнула Харитина. – Господи, люди добрые!
– Погоди! – Федор Ипатович ладонью пристукнул: забыл с огорчения, что в гостях, не дома. – Так выходит, что на две сотни сам ты себя нагрел, Егор. Это ж при долгах, при начете, при семействе да при бедности – две сотни чужому дяде? Бедоносец ты чертов!..
Ахнул Егор суковатым своим кулаком по столешнице – аж стаканы подпрыгнули:
– Замолчь! Считаете всё, да? Выгоды подсчитываете, убытки вычитываете? Так не сметь в моем доме считать да высчитывать, ясно-понятно всем? Я здесь хозяин, самолично. А я одно считать умею, кому избу сложить, кому крышу покрыть, кому окно прорубить – вот что я считаю. И сыну своему это же самое в жизни считать наказываю. Три сотки у меня земли, и эти три сотки по моим законам живут и моими счетами считают. А закон у меня простой: не считай рубли – считай песенки. Ясно-понятно всем? Тогда пой, Харитина, велю.
Молчали все как пришибленные. Глядели на Егора, рты раззявив. Кольке это очень смешным показалось: он из-за стола в сени выскочил, чтоб отсмеяться там вволюшку.
– Спой, Тина, – сказал Егор. – Хорошую песню спой.
Всхлипнула Харитина. Подперла щеку рукой, пригорюнилась, как положено, и… И опять двинуло ее совсем не в ту сторону:
Ой, тягры-тягры-тягры,
Ой, тягры да вытягры!
Кто б меня, младу-младену,
Да из горя б вытягнул…
9
А на другой день на заготконторе объявление появилось. С газету размером. Печатными буквами всем гражданам сообщалось, что областные заготовители будут брать у населения лыко липовое. Отмоченное и высушенное, по полтинничку за килограмм. Пятьдесят копеечек звонкими.
Егор долго объявление читал. Прикидывал: полтина за кило – это, стало быть, рублевка за два. Восемь рублей пуд: деньги. Большие суммы можно заработать, если каждый день по пять пудов из лесу таскать.
А Федор Ипатович ничего не прикидывал. Некогда было: как только узнал об этом, так и запрягать побежал. Сел на казенную тележку и в лес подался вместе с Вовкой. И с ножами навостренными: ему-то о разрешении на лыкодрание не хлопотать-стать. Да и в липняки сквозь завалы не ломиться: первый, известное дело, сливочки пьет, не снятое молочко. Вот так-то.
Ну а Егор тем временем хлебал пустые щи и рассуждал, как хозяин:
– Восемь, стало быть, рубликов пуд. Это по-старому – восемьдесят. Зарплату в день заработать можно, ежели, значит, подналечь.
Харитина не спорила: с поросячьих поминок притишела она. По дому сновала, по поселку суетилась, по знакомым бегала. Хлопотала чего-то, добивалась, о чем-то просила. Егор был не в курсе: не вводили его в этот курс, а расспрашивать не годилось. Годилось гордость мужскую соблюдать в нерушимости.
А насчет лыка обману не было. Брали, кто пошустрее, разрешение у лесника – это у Федора, стало быть, Ипатовича, – в субботу-воскресенье спозаранку в лес отправлялись. Туда – спозаранку, оттуда – с вязанкой. Конечно, с вязанкой на горбу да впоперек буреломов много рублей не вытянешь, это понятно. Но если у кого мотоцикл – до двадцати пяти килограммов выхватывали. Неделю мочили, сучили, сушили и – в контору. Пожалуйте взвешивать.
Ну, Федор Ипатович на мелочи не разменивался: в первую же ночь воз из лесу выкачал.