А встречные мужики непременно приподнимают шапки (в те времена взрослые не появлялись вне дома с непокрытыми головами), и отец старомодно прикладывает ладонь к фуражке. Старомодно потому, что отдание чести было отменено в Красной армии, но отец упорно придерживался офицерской привычки. И чуть сжимал мою руку:
– Поздоровайся, Боря.
Лаской земли и вежливостью людей встречала меня Россия через десять лет после Революции и в самом начале своего конца, официально поименованного коллективизацией. И вот ее я не помню: для меня она олицетворялась лишь в том, что меня перестали увозить на лето в Высокое – имение моего деда с материнской стороны Ивана Ивановича Алексеева. Это был старый особняк с двумя пристроенными крылами и огромным запущенным садом. Его не тронули в Революцию, но, думается мне, совсем не потому, что дед Иван Иванович был народником и членом кружка Чайковцев.
Я не помню своего деда, и с единственной, чудом уцелевшей фотографии на меня смотрит усталое чужое лицо. Мама много рассказывала мне о нем и о его брате (своем дяде) Василии Ивановиче, который был учителем старшего сына Л. Н. Толстого Сергея: в воспоминаниях Сергея Львовича «Очерки былого» часто упоминается о Василии Ивановиче не только потому, что он был учителем, но и потому, что именно В. И. Алексеев спас рукопись «Евангелия» Л. Толстого, переписав его за ночь, о чем не знал Синод, уничтоживший оригинал.
Но это – к слову о семье, в которой мне посчастливилось родиться. А из рассказов мамы непосредственно о деде я особенно отчетливо запомнил один.
Дело было еще в Мировую войну, когда мама вместе с отцом, получившим отпуск по ранению, приехала в Высокое. Дед очень обрадовался приезду дочери с зятем, но, будучи человеком весьма сдержанным, начал с показа хозяйства: по словам моего отца, он был никудышным хозяином и именно поэтому любил похвастать своими успехами. А в данном случае они заключались в том, что деду удалось разыскать плотника, что в уже порядком обезлюдевших к тому времени деревнях было и впрямь непросто. И они пошли вслед за дедом, но, подойдя к месту работы, дед вдруг замедлил шаги, а потом остановился и прижал палец к губам.
В тенечке под стеной сладко спал с таким трудом нанятый плотник.
– Тише, – шепотом сказал дед. – Отдыхает.
И, чуть ли не на цыпочках вернувшись к дому, с горечью вздохнул:
– Устали люди.
Л. Н. Толстой любил рассказывать своим детям, как молодой священник Аким воровал яблоки из сада любимого брата Л. Н. Николая («Николеньки»). И во время этого воровства сам хозяин Николай Николаевич тихо сидел в кустах и очень боялся, что Аким его заметит и тем самым попадет в неудобное положение.
Для меня эти два случая – из одного ряда. Из «третьего полушария», которое так берегла и лелеяла русская интеллигенция.
Прошло много лет – у нас ведь время измеряется не годами, а трагедиями: революцией, коллективизацией, Великим террором, Великой войной, голодом, страхом, потерей близких, утратой собственных корней, – и моя тетя Татьяна Ивановна решила навестить Высокое, на сельском кладбище которого возле церкви похоронен ее отец и, следовательно, мой дед. Это был 1974 год; на обратном пути в Ярославль, где она тогда жила, тетя заехала ко мне и рассказала об этом последнем поклоне.
Намереваясь поклониться могиле отца и побывать на родине, тетя, по ее собственному признанию, ни на что не рассчитывала. Ее отец умер в двадцатых годах, сама она в то время жила в Смоленске, откуда и приезжала на похороны вместе с моей матерью. Но потом все вскружилось и взбаламутилось, озверелая борьба с церковью и столь же озверелая коллективизация отрезали дворянским дочерям дорогу к могиле собственного отца, а через несколько лет арестовали мужа тети Тани, но саму ее не тронули, предписав безвыездно жить в г. Жиздре. Затем – война, проутюжившая смоленскую землю, угон в Германию тети с дочерью и маленьким сыном, возвращение, новое предписание проживать в захолустье, и только спустя почти двадцать лет – Ярославль, где в то время работал ее сын Вадим и где случилось ей закончить свою жизненную одиссею. Не на что было рассчитывать, но родина есть родина, и тетя Таня ехала скорее поклониться ей, чем могиле отца, отыскать которую у нее практически не было шансов. С этими мыслями она добралась до Ельни и села в машину, которая шла мимо села Высокое. А кладбище и церковь располагались где-то недалеко от Высокого, и, когда водитель сказал: «Церковь», тетя сошла не раздумывая.
Церковь оказалась действующей. Службы не было, тетя сразу же направилась к священнику, который выглядел весьма молодо, что тетю поначалу огорчило. Узнав, что она приехала повидать родные места, что знакомых в селе у нее нет, священник предложил ей перекусить, а уж потом вместе пойти в село, где его ждала заболевшая прихожанка. И за чаем, слово за слово, тетя рассказала, что подле этой церкви полвека назад был похоронен ее отец.
– Под белым каменным крестом?
– Да, – сказала тетя, и, как она сама признавалась, сердце ее замерло.
– Ваш отец – Алексеев Иван Иванович? Я провожу вас к его могиле.
И крест оказался на месте, и могила выглядела ухоженной. Когда тетя отплакалась, священник рассказал, что, по словам его предшественника, могилу восстановили прихожане сразу после войны.
Затем священник проводил тетю Таню в село. Почти все избы были новыми, и тетя невесело подумала, что ей уже не найти никого, кто мог бы рассказать о полувековом перерыве. Но тут священник предложил тете зайти с ним вместе к захворавшей прихожанке. И тетя следом за ним вошла в новую избу, освещенную настольной лампой. За столом сидела молодая пара.
– Батюшка пришел! – крикнула женщина.
– Иду, батюшка, – послышался старческий голос из другой комнаты.
Вошла маленькая старушка, и в этот момент муж дочери зажег полный свет. Никто ничего не успел понять, как старушка качнулась, быстро подошла к тете Тане, обняла ее и тихо сказала:
– Здравствуй, барышня.
Нет, не дочь местного помещика обнимала старая женщина: она обнимала землячку, ровесницу, свидетельницу юных надежд и мечтаний. Не крестьянка трогательно обнималась с дворянкой: трагически разорванная цепь общерусской судьбы, преемственности, традиций, веры предков и общей памяти в этот миг соединились. Встретились два звена; все это поняли, и благоговейная тишина стояла в доме, пока в объятиях друг друга рыдали сестры Смоленской земли.
Тетя Таня гостила в Высоком три дня. А перед отъездом земляки устроили ей общие проводы, и это был единственный банкет в ее многострадальной жизни.
После того как нам в Высокое путь был заказан, мои родители каждое лето отправляли меня в деревню, и я первым делом сбрасывал сандалии (тогда было принято их носить). Отец никогда не утверждал, что хождение босиком полезно для здоровья (он вообще почему-то не любил слово «польза»), но был свято убежден, что родную землю необходимо ощутить босыми ногами с самого раннего детства. Мы жили в Вонлярово, потом – в Красном Бору, причем мама с Галей ночевали в доме (дач тогда не было: во всяком случае, я их не помню), а мы с отцом – на сеновалах: право ночевать там всегда заранее оговаривалось. Отцу редко удавалось вырываться из города (командиры тех времен, как, впрочем, и все, работали от зари до зари), но я не боялся ночевать в одиночестве. Я быстро обзавелся друзьями – в детстве я был чудовищно общительным – и частенько ночевал с новыми приятелями на чужих сеновалах, в стогах, а порою и где придется. Маму это держало в известном напряжении, но отец поощрял мою независимость.
И однажды – это случилось в деревне Волково по Старо-Московскому шоссе – меня с приятелями разбудили на рассвете:
– Бабка Семеновна повесилась!
Старая женщина окончила свою жизнь на опушке леса. Она привязала веревку к суку, надела петлю на шею и подогнула колени. Я и сейчас вижу ее пугающее мертвое лицо и колени, недостающие до земли.
За три дня до этого в селе закрыли церковь. И не просто закрыли, а разгромили: мы бегали смотреть на этот разгром и орали от неистового восторга. Здоровенный мужик, взобравшись на крышу, бил кувалдой по кресту. Крест вздрагивал, но не гнулся, купол глухо гудел, с тяжким звоном била кувалда, а во дворе весело жгли иконы, книги, церковные облачения.
«…сумасшедшие взбунтовались, заперли врачей и служителей дома душевнобольных и сами стали хозяйничать…»
Этот анекдот любил рассказывать своим детям Л. Н. Толстой.
Должен отметить, что я был подготовлен к школе примерно так, как если бы поступал в гимназию: я не просто умел читать, писать, считать: я был ознакомлен с русской историей, представлял, что такое география и даже имел некоторые познания в астрономии: знал все планеты, Большую Медведицу, Полярную звезду. Помню, как отец, взяв в руки глобус, плавно обносил его вокруг керосиновой лампы, объясняя мне не только смену дня и ночи, но и времен года. Я помнил массу стихов, очень горевал, что Пушкина и Лермонтова убили на дуэли, что Гоголь сошел с ума, что Чернышевского посадили в крепость, а Достоевского сослали на каторгу, и тем не менее я не ощущал никакого преимущества в 1-м классе 13-й школы. Может быть, потому, что в здании этой школы еще витал дух гимназии, а в центре города Смоленска еще не вытоптали остатков русской интеллигенции, готовившей своих отпрысков по старинке, загодя и – дома, что весьма существенно.
Но уже во втором классе я оказался совершенно в ином положении. Страшный голод, поразивший Украину и прилегающие к ней черноземные области России, двинул на север огромные массы беженцев. Такого количества просящих подаяния полутрупов, бездомных детей, нищеты и горя, я думаю, Смоленск не видывал за всю свою историю. В зиму 1931-32 годов мертвецы на улицах стали таким же обычным явлением, как и подкинутые малолетние дети, которые еще не могли сами прибиться к армии беспризорников, оккупировавшей смоленские подвалы, подземелья и башни крепости.
И на следующий год я, продолжая числиться за школой № 13, учился в каких-то полутемных комнатах какого-то неизвестного мне здания. В классах было набито по шестьдесят, а то и по восемьдесят детей, мы сидели по трое на партах, и вши свободно путешествовали по тихой (голодные дети всегда тихие), удивительно послушной толпе. Меня ежедневно мыли дегтярным мылом, остригли под «нулевку», бабушка ощупывала каждый шов моей одежды и каждый миллиметр моего тела, но в больницу я все-таки угодил. Правда, никто не знал, а сам я не говорил, что высиживал в школе только до большой перемены, когда раздавали по тоненькому кусочку черного хлеба с постным маслом. Получив еду, я немедленно сбегал к беспризорникам, с которыми очень сдружился, и поэтому понять, где я подцепил тиф, – сложно.