— Ничего, — отмахивалась Тамара, — я справлюсь. Это я такая расслабленная, потому что ты рядом. Как только ты уедешь, я соберусь, возьму себя в руки и начну работать. Работа — хорошее лекарство, наверное, самое лучшее. Не волнуйся за меня, я справлюсь, я же Стойкий Оловянный Солдатик, — она вымученно улыбнулась.
— Тома, — осторожно начала Люба, — тебе, наверное, теперь сложно будет высылать мне каждый месяц двести рублей. Гриши больше нет, тебе твои собственные доходы не позволяют…
— Глупости, — оборвала ее Тамара. — Мои доходы мне позволяют.
— Но…
— Любаня, ты пойми, — Тамара заговорила мягко и будто даже просительно, — мне сейчас очень трудно. И еще долго будет трудно. Мне нужно искать любые способы уцепиться за жизнь, будь то работа или просто помощь кому-то. А ты — не кто-то, ты моя сестра, единственная, младшая, любимая, и твои проблемы — это и мои проблемы тоже. Позволь мне поучаствовать в их решении. Если я буду знать, что должна кровь из носу заработать столько, чтобы прожить самой и отослать двести рублей тебе, я буду работать как проклятая, без сна и отдыха, я буду думать только о работе, о своем салоне, о своем деле, и это меня сейчас спасет. Понимаешь? Если ты отнимешь у меня эти злосчастные двести рублей, я начну думать, что моя работа никому не нужна и я сама никому не нужна, вот была нужна Грише, а теперь его нет — и я не нужна никому. У меня сейчас трудный период, как всегда бывает после потери близкого: пропадает мотивация. Зачем жить? Зачем работать? Зачем стремиться к успеху, к заработку? Зачем все это, если в жизни больше нет самого главного? Все теряет смысл, больше нет цели. Мне самой мало что нужно, и в принципе, все, что мне нужно, у меня уже есть. Есть квартира, есть машина, есть мебель и одежда, на кусок хлеба я заработаю, даже если буду трудиться спустя рукава, потому что ем я мало, а работа моя стоит очень дорого. Ну и что мне останется, если я буду знать, что эти двести рублей больше не нужны? Я скачусь в пропасть — даже глазом моргнуть не успею. Ты этого хочешь?
Этого Люба, конечно же, не хотела. И уезжала она из Нижнего Новгорода хотя и с тяжелым сердцем и с болью, но в то же время с уверенностью, что с сестрой все будет в порядке. Тамара справится.
Ворон рыдал, завернув шею и спрятав голову под крыло. Ветер лил горючие слезы, орошая Камня потоками холодного декабрьского дождя, который замерзал на лету и, превращаясь в колючие снежинки, сыпался и забивался Камню в ноздри и уши. Сам Камень хранил суровое молчание, изображал мужественность и судорожно глотал слезы, стараясь, чтобы друзья не заметили его слабость. Не пристало рассудительному философу проявлять эмоции и всяческую мягкотелость.
— Бедный Григорий! — отчаянно всхлипывал Ветер, который, напротив, эмоций своих не стеснялся и проявлял их всегда весьма бурно. — Такой хороший был человек! И Тамару сделал счастливой, и людей делал красивыми, и вообще… У кого только рука на него поднялась? И Тамару жалко ужасно, я по вашим рассказам представлял себе, какая она красивая, интересно одетая, модно причесанная, со сверкающими глазами, с улыбкой, а теперь она стоит как маленькая сгорбленная старушка! Просто сердце разрывается.
Ворон извлек голову из-под крыла и смахнул слезы, капающие с клюва.
— Тамару ему жалко! — сиплым от рыданий голосом огрызнулся он. — Посмотрите на него, на этого жалельщика! А Любу тебе не жалко? Моя Любочка, по-твоему, что, с боку припека к этой трагедии? Мало ей своих проблем с Родиславом и его детьми, с Николашей, с соседом Геннадием и его семейством, так еще на нее сваливаются овдовевшая и убитая горем сестра и внезапно сломленный папаня. Ну куда ей еще и это? Откуда силы взять?
— Нашел кого жалеть, — простонал Ветер. — У Любочки твоей ненаглядной, между прочим, муж есть и двое детей, а у Тамары никого. Никого! Ты хоть это понимаешь, чернокрылая твоя душонка? Она совсем одна остается, одна как перст, никому не нужная, одинокая и всеми брошенная. Скажи, Камешек! Чего ты молчишь? Скажи этому моральному уроду, кого тут надо жалеть. Ты у нас в авторитете, как скажешь — так и сделаем.
Камень откашлялся, пытаясь настроить голосовые связки таким манером, чтобы друзья не услышали старательно подавляемых слез.
— Я не имею никакого морального права указывать вам, кого надо жалеть больше, а кого меньше, — неторопливо начал он. — Императивы в таком деле неуместны. Внесу лишь некоторые коррективы.
— Ну, запел, — недовольно протянул Ворон. — Ты будто лекцию в университете читаешь. Мы про человеческие чувства говорим, и будь любезен использовать нормальную лексику, чтобы не создавалось ощущения, что мы участвуем в научной дискуссии.
— Ага, — тут же подхватил Ветер, — ты уж попонятней говори, Камешек, образованность нам свою не показывай, а то у меня лично может развиться комплекс неполноценности.
— Уроды, — проворчал Камень. — Вот ведь уроды, право слово. Мы о серьезном говорим, даже о грустном, а вам все хиханьки. Но если вам интересно мое мнение по обсуждаемой проблеме, то скажу, что насчет Тамары ты, Ветер, не прав категорически. Да, у нее нет детей, а теперь нет и мужа. Но у нее есть отец, с которым она, слава богу, помирилась, у нее есть сестра и племянники, у нее есть любимая работа и свой бизнес, и, в конце концов, у нее есть друзья. И пассаж насчет того, что у Тамары никого нет, я не принимаю. Почему это она одинокая, никому не нужная и всеми брошенная? С чего ты это взял? Из рассказа Ворона это никоим образом не следует. Да, она горюет, да, ей больно, она потеряла близкого и любимого человека, но насчет брошенности, ненужности и одиночества — я не согласен. А вот кого на самом деле ужасно жалко, так это старика Головина.
— Чего его жалеть-то? — удивился Ветер. — Он Григория никогда особо не любил, сперва вообще за человека не считал, потом вроде примирился, но искреннего расположения к нему все равно не испытывал, так только, терпел. Так что для Головина смерть зятя — это и не утрата вовсе.
— Ну да, не утрата! — тут же возмутился Ворон. — А чего же тогда старик заплакал, когда Люба ему про смерть Григория сказала? Ведь он же плакал, я точно знаю, я хоть и не видел, потому что с Любиной стороны смотрел, но я на него настроился.
— В самом деле? — скептически осведомился Камень.
— Ей-крест, не вру. Думаешь, откуда я его мысли на похоронах знаю?
— Я думаю, что ты ведь и наврать мог, ты у нас такой.
— Не смей меня подозревать! — закричал Ворон. — Подумаешь, один раз всего тебя обманул, но я же раскаялся и во всем признался, а ты теперь будешь во веки вечные меня этим попрекать. Это неблагородно с твоей стороны и невеликодушно.
— Как же тебе удалось? — продолжал допрос Камень. — Головин у нас вроде не главный герой, а ты сам говорил, что можешь настроиться только на главных, на тех, про кого давно смотришь и кого хорошо изучил.
— Ну ты скажешь! — фыркнул Ворон. — Мы с тобой что, мало про Головина смотрели? Мы про него мало знаем? Да слава богу, с пятьдесят седьмого года этот персонаж наблюдаем, тридцать четыре года как одна копеечка! Я про него много чего видел, просто тебе не рассказывал, чтобы эфир не засорять, потому что к основному действию это отношения не имело, а ты всегда ругаешься, если я отклоняюсь от основной линии. Ну вот, количество увиденного перешло в качество, тебе, как ты есть философ, данная категория должна быть понятна. Я и настроился. Теперь я у Головина в голове как у себя дома. И ответственно заявляю, что плакал он совершенно искренне. И Любочка моя, между прочим, тоже рыдала, когда в поезде в Москву из Нижнего ехала. Бегорский-то с Родиславом и с Головиным самолетом улетели, а Любе они взяли билет на поезд, причем было куплено два билета в одно двухместное купе спального вагона, чтобы у нее соседей не было…
— Умно, — заметил с высоты Ветер. — Очень дальновидно. Человек, когда с такого горестного мероприятия едет, к пустой дорожной болтовне не расположен, ему надо одному побыть. Да и выспаться не мешает как следует, если утром на работу надо. Это кто ж таким предусмотрительным оказался? Неужели Родислав?
— Ну да, щас! — ответствовал Ворон. — Будет он себе голову такими пустяками забивать. Бегорский, конечно. Сам сообразил, сам и билеты купил, Родислава даже в известность не поставил, только Любе сказал. Ну и заплатил, соответственно, из своего кармана. Любочка моя попыталась ему деньги отдать, но он, само собой, не взял. Ну так вот, села она в поезд и как начала плакать — ужас! Так до самого утра и проплакала. И не вздумайте мне говорить, что ее не за что жалеть. Раз она так плачет, значит, у нее горе, самое настоящее горе.
— Ну, значит, и у Головина горе, потому что он тоже плакал, — не сдавался Камень. — Как хотите, а я буду его жалеть, потому что он из них всех самый горький был на этих похоронах.
— Откуда ты знаешь? — упорствовал Ворон. — Ты не видел!
— А ты…
— Пацаны, кончай разборки, — вмешался Ветер, не терпевший ссор и вообще каких бы то ни было конфликтов. — У всех горе, и всех жалко. Договорились? Давайте лучше насчет Нового года подумаем.
— А чего о нем думать? — недовольно проворчал Камень. — Подумаешь, праздник придумали. Да этих праздников на нашем веку — не перечесть, не первый и не последний будет.
Он, конечно, лукавил, потому что помнил об обещании Змея встретить Новый год вместе, если только Ветра и Ворона не будет поблизости. У Камня был свой стратегический расчет.
— Но все равно это праздник, — возразил Ветер. — Я, например, планировал слетать в Канаду, там есть одно хитрое место, где очень классно Новый год встречать, но если вы тут решили устроить траур и будете сидеть и грустить, я никуда не полечу, останусь с вами и буду вас развлекать и настроение вам поднимать.
«Этого только не хватало», — подумал Камень, а вслух произнес:
— Мы не собираемся грустить и траур разводить, так что лети, куда запланировал. И вообще, поскольку для меня это не такое уж событие, лично я собираюсь в Новый год крепко спать. Не надо мне никаких праздников.