этих мужчин казались мне чуждыми и узнавать их я не хотел.
Вдоль южной стороны казармы тянулась каменная стена, возле которой я проводил короткий промежуток времени между возвращением с учений и обедом. В это время года было гораздо прохладнее, чем я надеялся и ожидал; северный ветер дул с пронизывающей неприветливостью. Поэтому в облюбованном мною защищенном закутке всегда собиралось несколько солдат, которые присаживались на освещенные солнцем камни, чтобы порадоваться теплу.
Я приходил в это место еще и для того, чтобы подумать над продолжением своего приключения, цель которого по мере моего пространственного приближения к ней, казалось, отодвигалась все дальше. Здесь я мог перекинуться словом с кем-нибудь, кто тоже строил планы побега, а таких, как я вскоре заметил, было большинство; прочие — например, Хуке или долговязый голландец — даже успели накопить соответствующий опыт и могли рассказать о вещах, которые ожидают человека, отважившегося податься в пустыню.
У беглеца, как я узнал из этих бесед, есть выбор между двумя традиционными дорогами. Самая надежная ведет вдоль железнодорожной линии в Оран, где под покровом темноты можно проникнуть на пароход, уходящий в одну из иностранных гаваней. Само собой, я принял решение в пользу другого, более сложного пути: за несколько интенсивных ночных переходов добраться до марокканской границы, перейдя которую, однако, ты еще не будешь в безопасности. Там, как я не без удовольствия услышал, до сих пор обитают племена, которые, следуя обычаю, просто перерезают чужаку горло.
В таких рассказах меня больше всего изумляло, что всякий раз беглец допускал какую-нибудь мелкую, но роковую оплошность. Происходило это по-разному, но заканчивалось всегда тем, что каждого рассказчика после одного или нескольких дней его отсутствия где-нибудь задерживали и возвращали в казарму.
В самой чудесной книге на свете, в «Тысяче и одной ночи», мы находим ряд историй, объединенных рамочным рассказом о десяти одноглазых, в них скрыта одна из главных фигур судьбы. Речь там идет о том, что один человек за другим получает ключ к определенному помещению, но не может туда войти, не впутавшись прежде в авантюру, в результате которой слепнет на один глаз. Хотя каждая из таких авантюр состоит из разных приключений и совершенно не похожа на другие, общей для них является точка беды, к которой все они неудержимо стремятся и которая характеризуется именно потерей глаза.
То же происходило и здесь: любой, кто однажды вечером тайком удирал за ворота казармы, не мог утаить от нас, что через несколько дней он, конвоируемый двумя фельдъегерями, снова оказывался перед теми же воротами. Я и сам наблюдал такие возвращения, которые заканчивались в арестантской камере; начальство охотно придавало им публичный характер, и всякий раз легионеры встречали пойманного злорадными выкриками. И каждый, кому приходилось вернуться, потом рассказывал, как тщательно он продумал все детали побега — если не считать того мелкого (второстепенного, как ему казалось) момента, который он не сумел предусмотреть. Один набрал воду из источника, который, как выяснилось, охранялся солдатами; другой пробрался в деревню, чтобы купить хлеба; третий, уже ввиду границы, не смог дождаться ночи и наткнулся на конный патруль… Каждый из них проклинал злой рок, будто бы преследующий его одного.
Я воспринимал услышанное как тот новичок, который попал в печальное сообщество одноглазых: я считал их всех отъявленными глупцами. Мне казалось, что в столь необозримом, почти необитаемом ландшафте одинокого человека найти так же трудно, как пресловутую иголку в стогу сена; и я воображал, будто попал сюда лишь для того, чтобы показать остальным, как можно осуществить подобное начинание.
То есть я пребывал в одном из тех заблуждений, от которых никакие поучения не избавят. Однако можно сказать, что, теряя внешние перспективы, человек обретает внутреннее прозрение; описание этого процесса и составляет цель нашего рассказа. Со времени, о котором здесь идет речь, я уже понимал, как могло быть, что наши предки после битвы в Тевтобургском лесу[31] сорок лет служили скотниками у сынков римских сенаторов и ни одному из них не удалось вернуться на левый берег Рейна, о чем мы читаем у Тацита. В нашем случае, правда, река, до которой все хотели добраться, называлась не Рейн, а Мулуя[32]; однако нужно иметь в виду, что такие различия значимы в исторической, но не в магической географии, а история одноглазых разыгрывается именно в магическом пространстве.
Я уже втайне радовался времени дикой свободы, которое вот-вот должно было наступить, но тут одно неожиданное событие показало мне, что человек не может бесследно исчезнуть из знакомой ему части мира.
К концу первой недели я, под неутомимым руководством Полюса, уже овладел некоторыми навыками солдатской жизни, хотя прибыл сюда не ради того, чтобы их освоить. Я научился, например, подметать комнату, разбирать затвор винтовки, предписанным образом поворачиваться направо, налево и кругом.
Полюс нашел нам занятие и на вторую половину субботнего дня: заставил стащить вниз, во двор, столы и скамейки и там песком и зеленым мылом надраить их так, словно они только что вышли из-под рубанка столяра. На вечер я договорился с Леонардом посетить занятия Профессора, а в воскресенье утром планировал вместе с Франци попить в постели кофе, который обещал нам принести Массари. Оставалось только отстоять вечернюю перекличку, которая, как и утренняя поверка, нужна была главным образом для того, чтобы как можно скорее установить факт любой самовольной отлучки, если ее не заметили еще днем, во время службы. Перекличку завершало оглашение приказов и взысканий, которые, по старому армейскому обычаю, полагалось выслушивать, стоя по стойке «смирно»; потом предстояла раздача почты и прочее: в это время солдаты — надеявшиеся вскоре разойтись по дворам и помещениям казармы, а то и посидеть в арабских кофейнях, погулять по улицам города, — уже нетерпеливо переступали с ноги на ногу.
В субботу, когда эта церемония, как обычно, завершалась раздачей почты и уже подходила к концу, мне показалось, что я несколько раз услыхал свое имя, но я не откликнулся, потому что считал, что здесь достаточно удачно скрылся, чтобы получать вести от кого бы то ни было. Если бы Профессор — который исполнял роль почтмейстера и еще прежде обратил на меня внимание благодаря дерзким репликам, которые я иногда позволял себе на его занятиях, — не знал моей фамилии, я бы, наверное, так и не получил письмо, меня дожидавшееся. Но поскольку мы с Профессором были знакомы, он спокойно сунул письмо за обшлаг рукава и по завершении поверки с доброжелательной улыбкой вручил мне.
На конверте, который я теперь держал в руках, несомненно значилось мое имя — и притом написанное математическим почерком отца, как я тотчас с тревогой осознал.
Чтобы изучить это послание в спокойной обстановке, я покинул казарму и отыскал укромное местечко за большим валом с четырьмя укрепленными воротами, который окружал город, превращая его в подобие античного военного лагеря. К этому часу арабы уже расстелили там маленькие коврики и с низкими поклонами совершали предписанную молитву. Я нашел себе место чуть поодаль от этих бормочущих групп, у основания исполинского перечного дерева, перистые листья которого затеняли крепостной ров, и с бьющимся сердцем распечатал письмо.
Когда я разворачивал вложенные в конверт листки, из них выпорхнула денежная купюра, и это (словно принесенная голубем оливковая ветвь) показалось мне добрым знаком. Уже в первом абзаце я нашел объяснение тому, каким образом письмо до меня добралось.
«Мой дорогой Герберт, как мне стало известно благодаря обстоятельному сообщению доктора Гупиля из Марселя…» — такого поворота событий я, конечно же, предусмотреть не мог.
Впрочем, читая письмо, я вскоре убедился: ожидая, что мне придется иметь дело с многостраничными заботливыми упреками, я недооценил своего старика. На такое тут и намека не было. К сожалению, это удивительное письмо потом в какой-то момент пропало; я долго хранил его как образец мышления позитивистского поколения. Его можно сравнить разве что с рассуждениями шахматиста, анализирующего неожиданный ход противника. Чтобы понять такого рода хладнокровие, нужно хорошо представлять себе атмосферу буржуазного дома в Северной Германии на рубеже столетий: я теперь предполагаю, что в той среде отношения между отцом и сыном были не столько воспитательным процессом, сколько общением участников тайного заговора.
Я с изумлением узнал, насколько по-разному можно смотреть на одни и те же факты. Старика, похоже, волновал не столько авантюрный, сколько юридический аспект происшедшего: поскольку он сразу, как только получил письмо Гупиля, пустился в дорогу и подал жалобу в отдел министерства иностранных дел, занимающийся такими делами. Отца, похоже, не очень волновало, что я тем временем могу набить себе шишек, ибо он руководствовался принципом: если молодой человек вообще чего-то хочет, это уже хорошо; ведь и корабль может маневрировать, только если ветер дует ему в паруса, а откуда этот ветер взялся, не так уж и важно… Отец выражал надежду, что сразу после рождественских каникул я вернусь на школьную скамью. А чтобы я не терял время попусту, он набросал небольшой план, состоящий в том, что здесь я должен говорить только по-французски, должен учиться стрелять и маршировать и, наконец, в любом случае должен добиться, чтобы мое имя внесли в список претендентов на капральское звание.
Последнее требование показалось мне удивительным прежде всего потому, что показывало: за те три дня, когда Старик занимался хлопотами по моему делу в Берлине, он успел составить себе более точное представление о порядках в Бель-Аббесе, чем имел я сам. Претенденты на капральское звание здесь действительно были, но их положение казалось мне незавидным. Старослужащие, которые давно утратили всякое стремление достичь хотя бы низшей ступени на большой иерархической лестнице упорядоченного мира, обычно называли их