Внезапно меня отвлек посторонний шум: едва различимая, медленная и приглушенная барабанная дробь, которая, несомненно, не доносилась из соседней комнаты, а звучала где-то рядом с моей кроватью. Конечно, слово «внезапно» тут не вполне подходит, поскольку шум сначала был очень слабым, как если бы на кожу барабана падали песчинки, однако сила ударов медленно и неуклонно возрастала. Во всяком случае, я нисколько не испугался; звуки походили на увертюру, которая должна перенастроить чувства слушателя, подготовить его к особенному событию.
Я осторожно приподнялся на локте, разговор же в соседней комнате продолжался. Теперь мне стало ясно происхождение странных звуков: они исходили от человека, сидевшего на стуле, который, как обычно, стоял возле моей кровати; и я с удивлением увидел, что человек этот держит в руках большую, расписанную китайскими иероглифами жестянку из-под чая, по крышке которой постукивает костяшками пальцев. Сама жестянка была мне хорошо знакома: мой отец купил ее у солдата, вернувшегося из похода в Китай, а солдату она досталась во время пожара императорского дворца. Жестянка давно опустела, но хранилась — среди прочих вещей на шкафу — как память о несравненном чае, аромат которого в ней еще сохранялся.
Посетитель был крупным, средних лет человеком с неуклюжим телосложением. Его уродливое лицо напоминало свеклу или репу, из которой ребенок пытался грубым ножом что-то вырезать. Тем не менее черты лица не производили отталкивающего впечатления: этому мешало запечатленное в них выражение добродушной меланхолии. В более поздние годы я порой вспоминал это лицо, когда в старых роскошных книжных изданиях рассматривал офорты Тони Жоанно[4].
Едва увидев этого неожиданного гостя, одетого в серый, невзрачный и грубо скроенный костюм, я ощутил сильное чувство собственного превосходства. Такое зазнайство может охватить городского малыша, который во время летнего пребывания на даче совершает разведывательный рейд по амбарам и конюшням усадьбы и вдруг наталкивается на старого слугу, с которым вступает в беседу. Впрочем, мой посетитель, казалось, вовсе не оскорбился тем, что в оживленном разговоре, сразу завязавшемся между нами, я совершенно откровенно пытался над ним посмеяться; напротив, добродушное выражение на его лице проступало все отчетливее, и он следил за моими шутками, как крестьянин, который смотрит на резвящегося жеребенка. В тот день я впервые в жизни столкнулся с ситуацией, когда я превосхожу интеллектом другого человека — по сути, более сильного духом, чем я, — но он этому только рад; такое отношение всегда меня трогало.
Наш разговор, несомненно, был примечательным, и я сожалею, что не могу его воспроизвести, хотя таинственный посетитель отчетливо сохранился у меня в памяти. Беседа велась так, что я шептал, а он бормотал; ее содержание, скорее всего, показалось бы вам малозначащим, поскольку она вращалась главным образом вокруг домашней утвари. Мы беседовали о предметах, находящихся на полу, в погребе и на кухне, — короче, обо всем, что относится к замкнутому мирку домашнего хозяйства.
Все эти вещи я, разумеется, хорошо знал, а вскоре заметил, что и незнакомец досконально о них осведомлен. Комизм разговора заключался в том, что гость воспринимал эти вещи весьма необычно, наделял их особыми, малоподходящими качествами и говорил о них так, будто каждая из них живет самостоятельной жизнью, тогда как я поправлял его и объяснял ему их истинное предназначение.
Такая игра чрезвычайно меня забавляла, и я всякий раз с нетерпением ждал момента, когда мог сказать, например: “Кухонное ведро предназначено лишь для мытья посуды” или “Нет, дедушкин стул здесь для сидения”. Каждая моя реплика заставляла незнакомца улыбнуться, как будто я предлагал ему неожиданное решение заданного в шутку вопроса. Тем не менее мне не удавалось его переубедить: выслушав мой ответ, он сразу переходил к какому-то другому предмету обихода…
Очень жаль, что как раз самая важная часть нашего разговора — объяснения незнакомца, которые без сомнения были странными, — совершенно выпала у меня из памяти. Ведь и в сновидениях есть слой, который быстро тускнеет. Общее представление о том, что он говорил, можно получить, вспомнив гигантские ландшафты преисподней, которыми Иероним Босх создал новую школу в живописи и на которых против человека ополчается чудовищный арсенал озлобившихся рабочих инструментов. Однако разница заключается в том, что незнакомец давал предметам вполне добродушное объяснение: он просто приписывал им какое-то неуклюже-сонное бытие. И старался ввести меня в их круг — словно в каморку старого слуги, о котором мы однажды с изумлением узнаем, что и у него есть какая-то приватная жизнь.
Наряду с множеством других вещей мы обсудили устройство кладовой и поговорили о двух курочках, которые дожидались там момента, когда попадут в кастрюлю. Я уже заранее предвкушал это пиршество, и тем более меня огорчило, что незнакомец назвал их плохими и несъедобными. Пока мы препирались по этому поводу, я, не дождавшись конца беседы, заснул.
На следующее утро я уже позабыл посетителя, и не воспоминание о нем, а всего лишь детская жадность побудила меня, как только я вошел в кухню, спросить у нашей кухарки о курочках. Тем более я был озадачен, услышав, что за ночь они протухли и что еще на заре их выкинули. Я действительно обнаружил их, уже наполовину засыпанных мусором, в ведерке для золы, и это зрелище вызвало у меня неприятное ощущение. Я тотчас и во всех подробностях вспомнил о незнакомце, предсказание которого, выходит, сбылось, — и лишь теперь почувствовал тревогу. Я тихонько выскользнул из кухни и сделал усилие, пытаясь проглотить застрявший в горле ком. Предчувствие подсказывало, что о случившемся не следует говорить взрослым; более того, воспоминание о нем лучше искоренить даже в самом себе — да так, чтобы и следа не осталось.
Моя добрая матушка, которой я лишь гораздо позже рассказал об этом, заметила, что я, наверное, в полусне услышал, как она с бабушкой говорила о курочках, и такое объяснение кажется мне — если иметь в виду живость детского воображения — вполне убедительным.
Необычной остается, однако, сила воображаемого, которая движет нами в не меньшей степени, чем сила осязаемой реальности. В данном случае она выразилась в том, что серый гость являлся мне еще много раз, на протяжении длительного времени; и скоро я с ним вполне освоился. Впрочем, он больше никогда не представлялся мне так отчетливо.
Отныне я встречал его преимущественно в первом сне и притом всегда в одном и том же месте: в старом просторном здании, отчасти напоминающем замок, отчасти — развалины мельницы. Некоторые помещения этого здания еще были обставлены мебелью, другие почти сплошь состояли из сгнившей древесины: например, крытый двускатной кровлей ход по верху стены, которым я часто пользовался и который был сооружен из влажных позеленевших балок, какие можно увидеть в мельничных ручьях. Иногда я обнаруживал себя уже внутри этой запутанной постройки, иногда я только шагал к ней по мрачному еловому лесу. Едва я достигал ворот, ко мне присоединялся сопровождающий: он оставался рядом все время, пока я — обычно скучая, но часто и пугаясь чего-то — блуждал по лабиринту комнат и коридоров.
После таких снов я просыпался с неприятным чувством и долго, не двигаясь, лежал в темноте, стараясь представить себе это старое здание и снова построить его в своем воображении. Но, как ни удивительно, его формы и контуры тем больше расплывались, чем старательнее я пытался уяснить их себе.
У меня было чувство, что, если бы мне это удалось, появилась бы и разгадка загадочных сновидений, я бы понял их значение для действительности. Однако при каждой новой попытке помещения, казалось, меняли очертания — подобно архитектуре еще текучего и туманного мира, находящегося в процессе становления, — или открывались мне в других частях, и лишь смутное воспоминание подсказывало, что раньше я уже здесь бывал. А временами я думал, будто нахожусь в совершенно другом месте — например, в школе, в чужом городе, куда приехал по делам, или в деревне, — пока какой-нибудь тайный знак не давал мне понять, что я по-прежнему в старом замке.
Этот сон повторялся долгие годы: часто он почти полностью тускнел, но потом снова усиливался до ослепительной четкости. С течением времени образ моего спутника становился все более похожим на тень. Но я еще распознал его, когда в последний раз оказался в заброшенном замке. Этот последний раз отличался от всех прочих тем, что тогда мне удалось покинуть здание, чего прежде никогда не случалось.
Я вошел в еловый лес, деревья в нем были огромной высоты и стояли на большом удалении друг от друга. Каждое распространяло вокруг себя колдовские чары. Будто какая-то незримая сила влила в меня жизненную энергию, я прибавил шагу. Если в старом замке мне приходилось расшифровывать смутные очертания вещей, словно окутанных зеленоватым туманом, то здесь они вырисовывались очень отчетливо: взгляд мой пронизывал неподвижно покоящееся безвоздушное пространство. Вскоре я заметил, что обладаю теперь сознанием более высокого уровня. Я мог не только разглядеть каждую веточку, каждую деталь шероховатой коры, как если бы смотрел на них в бинокль, но и членение пространства — в общих чертах — было мне понятно, словно я его видел на топографической карте.
То есть я не только видел ландшафт с поверхности, по которой шагал, но и с высоты птичьего полета наблюдал самого себя внутри этого ландшафта, протяженность которого была огромной и, казалось, покрывала всю Землю. И вот с большого расстояния — с расстояния во много лет — я увидел другое существо, которое шагало мне навстречу по вымершим, поросшим бело-зелеными лишайниками лесам; я увидел наш путь, будто определенный магнитной стрелкой. В это мгновение я услышал громко прозвучавшее имя: Доротея; только я не услышал его как слово, а догадался о нем