Ай да Пушкин, втройне, ай да, с… сын! — страница 9 из 61

— Ага, вот и размышления самого Пушкина о масонах, — Пушкин схватил три прошитых вместе листка и начал читать. — Так, так… понятно, здесь тоже все ясно… А вот здесь вопрос? Так… Ни хрена себе!

Вдруг Пушкин наткнулся взглядом на такое, что даже рот разинул от удивления:

— Ни х… себе! Саня, ты, вообще, оху?!. Ты оказывается самый настоящий предатель!

Глава 5Готов ли ты исправить свои ошибки?

* * *

Санкт-Петербург, набережная Мойки, 12.

Квартира в доходном доме княгини С. Г. Волконской, которую снимало семейство Пушкиных


Наталья склонилась над вышивкой, за иголкой в ее руке тянулась красная нитка, постепенно превращаясь в замысловатый яркий узор — сказочную жар-птицу, присевшую на ветку. Вышивание, занятие кропотливое, долгое, ее всегда успокаивало, приводило мысли в порядок, но, к сожалению, не сейчас.

— Не могу, — тяжело вздохнула и отложила пяльце в сторону. Вышивание совсем не помогало. Тревоги в душе, кажется, даже больше стало. — Очень боязно за Сашеньку.

Всхлипнула, бросив непроизвольный взгляд в сторону двери. В доме сейчас хоть и царила тишина, но время от времени что-то грохотало. Тогда женщина обязательно вздрагивала и начинала шептать слова молитвы, то и дело поминая имя своего супруга.

— Тяжко ему, страдает, сердешный. Чего же такое случилось, что даже мне не говорит…

Как вчера из Михайловского вернулся, так сразу же заперся у себя в кабинете, ни с кем не разговаривает, никого не принимает. Ему бы радоваться, что монаршей милостью ссылку отменили и в столицу к семье вернули, а он в такой печали пребывает. Сильно непонятно, а от того и очень за него тревожно.

— Уже второй раз Никитку за водкой посылает, — прошептала она, узнав по громкому топоту сапог и покашливанию старого слугу супруга. — Еще и лается по странному…

Про эти его странные выкрики Наталья и думать не хотела. Незнакомые слова, что то и дело слышались из кабинета Пушкина, звучали непривычно, дико и даже страшно, словно какие-то колдовские заклинания. Оттого она и крестилась, едва только доносился новый крик.

— Снова, кажется, — женщина замерла у двери своей спальни, с напряжением вслушиваясь в разносящиеся по квартире крики. — Боженька, спаси и сохрани…

Где-то там сильно хлопнула дверь и до нее донесся очередной крик:

— Либерасты чертовы! Б…ь, и здесь от соросят никакого покоя нет! Здесь-то, вашу мать, откуда⁈ Не Сорос, а Кащей бессмертный! Соросята, б…ь, проклятые…

Наталья тут же перекрестилась и бросила быстрый взгляд на образа, что висели в углу спальни.

— Сашенька, миленький, что же с тобой? Про каких таких поросят ты говоришь? Уж не свининки ли жаренной захотел? Так я прикажу кухарке, чтобы на рынке сегодня же молочных поросят прикупила. Может с кашкой прика…

Договорить она не успели, из-за двери снова стали нестись крики:

— Совсем эти наглы, охренели! Цивилизатору, чертовы! Значит, бремя белого человека им жить нормально не дает… Ничего не меняется! Что сотню лет назад при Петре Великом, что сейчас, что еще через сотню лет, все одно и то же! Всюду эти твари норовят сунуть свой нос…

Женщина у двери совсем затихла, со страхом смотря на дверную ручку. Супруг уж совсем разбушевался — кричит, не останавливаясь.

— Ничего, ничего, я с вами разберусь, — хрипел голос Пушкина из-за двери. — Еще попляшите у меня…

Вновь перекрестившись, Наталья прошмыгнула к кровати и юркнула под одеяло. Когда страшно, всегда помогает. Накроешься толстым пуховым одеялом с головой и уже совсем не страшно, а даже, наоборот, немного весело.

— Помоги, Боженька, помоги моему Сашеньке, — тихо произнесла она, не сводя глаз со строго лица Николая Угодника на одном из образов. — Успокой, вразуми, а то совсем боязно…

* * *

Санкт-Петербург, набережная Мойки, 12.

Квартира в доходном доме княгини С. Г. Волконской, которую снимало семейство Пушкиных


В кабинете, где еще утром был порядок и чистота, царил настоящий разгром. По всему полу валялись какие-то письма, книги. В углу рухнула книжная полка, превратившись в кучу деревянно-бумажного хлама. Письменный стол залит чернилами, которые все еще капали прямо на паркет и пачкали его замысловатый рисунок.

— … Это надо же, Пушкин, гений русской литературы, наше все, банальный либераст, продавшийся за тридцать серебряников, — его голос все еще звучал потрясенно, хотя боль чуть и притихла в сравнении с утром, когда он только-только все узнал. — Вот, оказывается, откуда все эти разоблачения самодержавия и крепостничества в стихах и прозе. Просто проплатили…Что же ты, Сашенька, как Павлик Морозов, все сдал-то?

Александр в сердцах оттолкнул от себя полупустой графин, заливая водкой паркет. Следом туда же полетела и рюмка, с хрустом разлетевшаяся на осколки где-то в углу комнаты.

— Я-то, грешный, думал, что дело опять в какой-то женщине. Ну, понравилась замужняя баронесса или, черт с ней, графиня, пошалили вдвоем, наставив барону или графу рогов, — подвыпивший, он размахивал руками, говорил с обидой и одновременно с удивлением, словно до сих пор еще не мог поверить в случившееся. — А здесь, б…ь, оказывается целый заговор, предательство. Саня, ты же Родину, получается, продал.

Его гуляющий по комнате взгляд, наконец, опустился на пол, на разбросанные кругом письма. Смятые, скомканные, какие-то разорванные, а какие-то еще целые, они валялись десятками, являя собой доказательство активной переписки Пушкина с французским послом в России бароном де Барантом и с каким-то магистром лордом В, с которыми обсуждались совместные действия по дискредитации власти и самого императора. И поэту в этом деле отводилась весьма серьезная и важная роль, учитывая его особый авторитет среди аристократии и «думающей» части российского общества. Пушкин должен был делать именно то, что мог делать лучше и талантливее всех, а именно — писать о глупых чиновниках, жестоких военных, повальном воровстве и бесчестии в высшей аристократии, глубинной дурости и забитости русского крестьянина, исконном, почти генетическом варварстве славянина.

И Александр Сергеевич писал. Причем делал это с присущим ему талантом, заставляя сердце сжиматься от горести и злости. Люди читали его стихи о страдающей русской глубинке, прозу о глупости власти, о жестокости солдат и генералов на Кавказском фронте. Естественно, обсуждали, говорили об этом, обвиняли, возмущались.

— Вашу мать, кажется, я не письма читаю, а РЕН-ТВ смотрю. Какие-то заговоры, заморские вредители, внутренние враги… Саня, дурак ты африканский, ты как на все это подписался?

Пушкин сидел на полу прямо напротив ростового зеркала и с обидой спрашивал у своего отражения.

— Неужели, поверил во всю эту чушь про славянское варварство и цивилизованный Запад? Как⁈ Ты глаза-то раскрой? Не китаец же, сможешь раскрыть…

Эти письма стали для него настоящим ударом — оглушающим, выбивающим землю из под ног. Вот он никак и не мог в себя прийти. Ведь, Пушкин, вокруг фигуры которого строилась чуть ли не вся классическая русская литературы, духовность и т.д. и т.п., оказался самым настоящим агентом влияния Запада.

— Скажи, облегчи душу, как на духу. Все-таки за деньги продался, по идейным соображениям или все вместе? Ты же, и такие, как ты, ведь все расшатаете к чертовой матери! Хаете, постоянно обливаете грязью и дерьмом, прямо заставляете поверить, что мы свиньи, а наше место в хлеву и колоды с помоями! Саня, мы же за эти сотни лет почти поверили в это — в свою ущербность, в свое варварство, свою косолапость. Понимаешь, ты это, черт тебя дери⁈

Среди русской аристократии издавна были популярны идеи об исконном варварстве русского мужика, его неспособности стать по-настоящему образованным, неготовности построить полноценную цивилизацию. Ведь, не придумано же, что кровь русских императоров чуть ли не на девяносто процентов немецкая, что весь состав первой российской академии наук был выходцами из немецких княжеств, что великого Ломоносова гнобили и гоняли, как сидорову козу, что веками вся русская аристократия прекрасно говорила по-французски и не могла два слова связать на русском языке! Значит, и Пушкин мог совершенно искренне проникнуться всеми этими идеями о Великом Порядке и Законе с Запада, о Варварстве Востока. Конечно, мог…

— Эх, Саня, Саня, что же вы за племя такое? — Александр горько вздохнул и потянулся за еще одним графином, что спрятался за ножкой кресла. Там, как ему показалось, оставалось еще немного водки. — У себя дома все вам не мило, а у соседа, значит, все хорошо, цветет и пахнет. Что же вы за ущербные такие? Жалобщики, предатели, тунеядцы… Не нравится, не по вам, знаете, как правильно, так делайте!

Глядя на отражение, Пушкин уже коснулся губами горлышка графина. Но рука дрогнула, пальцы разжались и графин выпал, облив штаны и рубаху водкой.

— Что же вы не показываете, как надо? Вы же, б…ь, элита, аристократия духа! Что сидите, жрете да тр…сь⁈ Показывайте дорогу, идите по ней сами! Где, вашу мать, пример⁈ Аристократия… ублюдочная… Вас же почти полтора миллиона дворян, тысячи и тысячи ухарей, что ненавидят свое и мечтают о чужом крае. Так, подняли задницы и вперед, действовать! Вперед, строить рай на земле! Так нет же — сидите…

Его уже трясло от злости, от желания действия. Осознание своей собственной виновности жгло так, что и каленому железу не сравнится. Ведь, и его вины много.

— Б…ь, еще Сталина последними словами кляли, — тут в Александре «проснулось» его советское прошлое, его уже почти забытые мысли о социализме и коммунизме, о самом передовом государстве мира — Союзе Советских Социалистических Республик. — Он-то не скулил, не плакался, не плевался ядом. Виссарионыч шел и делал. Если надо брал в руки револьвер, нож. Не ссался и срался от ответственности, не боялся встать и сказать, что и как нужно делать. А эти? Только лялякать и могут… Эх, Саня, Саня…