Что-то дрогнуло в душе Гайвазовского. Никогда еще он не встречал таких забитых, несчастных мальчиков. Поводыри у бандуристов и то не были так жалки. Гайвазовский взял его за руку.
— Пойдем отсюда, — приветливо сказал он, — здесь шумно и многолюдно.
Они спустились к Салгиру. Маленькая река шумела бурным потоком. Хорошо было сидеть на траве и глядеть, как несется мутная весенняя вода. Гайвазовский узнал, что мальчик — еврей, его зовут Менделе, что учится он в хедере[1], но сам тайком научился читать по-русски и теперь мечтает о русских книгах.
Они стали встречаться. Гайвазовский приносил ему книги. Казалось, Менделе их не читал, а проглатывал. С каждой новой встречей Гайвазовский замечал, что его товарищ становился все смелее и даже начинал изредка смеяться.
Однажды Менделе поведал Ване о том, что дома его бы прокляли, если бы узнали, что он встречается с шейгецем[2] и берет книги у гоя[3]. Менделе признался, что книги, которые приносит ему Ваня, он хранит в укромном месте на чердаке. Там их и читает, когда возвращается из хедера. Ни одна душа об этом не знает.
Мальчики скоро подружились. Менделе обожал своего друга. Однажды в пятницу под вечер они проходили мимо синагоги. Гайвазовский спросил, можно ли ему войти. Менделе ответил, что вряд ли Ваню впустит шамес[4]. К счастью, шамеса не оказалось у входа, и друзья начали осторожно пробираться вперед. Гимназический мундирчик Гайвазовского сразу привлек внимание молящихся. Один старый еврей гневно сверкнул глазами и взял Гайвазовского за плечо, намереваясь вытолкать. Но тут Менделе быстро зашептал по-еврейски:
— Этот мальчик живет у губернатора.
Старик в страхе отпрянул, выпустив Гайвазовского. В синагоге произошло некоторое замешательство, но через минуту все пошло по заведенному порядку. Ваня с любопытством озирался, но моление скоро окончилось.
Менделе сказал, что завтра, в субботу, здесь будет торжественнее и многолюднее.
На следующий день Гайвазовский не пошел в гимназию. Со вчерашнего вечера он не переставал думать о синагоге. О мальчике из дома губернатора в синагоге уже знали все. Шамес молча пропустил его. Многие молящиеся недружелюбно косились на гимназиста, но никто с ним не заговаривал. Гайвазовский увидел в задних рядах свободную скамью, сел недалеко от двери и стал с любопытством оглядывать синагогу.
Вчера вечером она была слабо освещена, сегодня же голубое весеннее небо весело заглядывало в окна. Молящихся пришло много. Поверх одежды на их плечи были наброшены талесы — белые и кремовые шерстяные накидки в черную полоску.
Освоившись, маленький художник обратил внимание на роспись на потолке. Но она его разочаровала. Потолок украшали ангелы и сцены на библейские темы. Мальчик-художник сразу заметил несовершенство рисунка, полное отсутствие ощущения пространства и безвкусные, аляповатые краски. Но рядом с этой грубой, неумелой живописью его поразил изумительной работы ковчег, видневшийся из-за темно-лиловой бархатной занавеси, украшенной золотым шитьем, кистями. Необычайно хорош оказался и высокий шатер посередине синагоги. Его поддерживали изящные деревянные колонны. На возвышении под шатром пел кантор, окруженный хором мальчиков. Он был в богатом белом шерстяном кафтане с серебряным шитьем. Гайвазовский разглядел, что такие же кафтаны красовались на некоторых молящихся. Мальчик решил, что, по-видимому, это самые почетные прихожане. Они сидели в креслах по обе стороны ковчега.
Ряд кресел богачей отделялся от других рядов свободным пространством, покрытым богатым ковром. Еще Гайвазовский заметил, что, чем ближе скамьи к выходу, тем они проще и сидят на них бедняки в ветхих, во многих местах заштопанных и заплатанных накидках, а молитвенники у них растрепанные, их пожелтевшие листки давно отклеились от переплетов.
Внезапно кантор громким голосом возвестил начало торжественной молитвы. Все встали и, натянув талесы на головы так, чтобы ими были закрыты глаза, начали нараспев повторять за кантором слова молитвы. Евреи при этом беспрерывно раскачивались в такт жалобному песнопению.
Гайвазовскому стало жутко, но он продолжал наблюдать. Мальчик обратил внимание, что даже в минуты молитвенного экстаза евреи молятся по-разному: владельцы кресел, натянув на глаза небольшие, изящные накидки, лишь слегка колыхались своими тучными телами, их голосов совершенно не было слышно в общей молитве. Бедняки в заплатанных талесах раскачивались неистово, вкладывая в каждое слово молитвы страдания измученных невзгодами и нуждой людей. Их молитвенный экстаз нарастал, переходил в крик. Жалобный вначале, он к концу торжественной молитвы становился требовательным, почти угрожающим…
Мальчику стало еще страшнее от этого неистового крика толпы с закрытыми лицами. Он скорее почувствовал, чем понял, что эти разные по одежде люди даже молиться богу не могут одинаково. Для одних бог — добрый, любящий отец, и поэтому дм нет причины неистовствовать. Они полны спокойной признательности к нему за дарованные им блага. Бедняки же громко плакались богу, обнажая измученные, скорбящие сердца и взывая о милосердии. Постепенно, незаметно для себя, они от жалоб переходили к требованиям, неистово крича, что хотят немного радости и счастья в жизни.
Гайвазовский не выдержал и опрометью кинулся из синагоги.
В последующие дни Гайвазовский, вернувшись из гимназии, почти не выходил из своей комнаты. Он не мог забыть молящихся евреев. На улице, на уроках в гимназии и особенно в тихие вечерние часы, когда он оставался один в своей комнате, они неотступно стояли у него перед глазами, он явственно слышал их ужасный крик, напоминающий вопль смертельно раненного животного.
И Гайвазовский понял, что они будут его преследовать до тех пор, пока он не перенесет их на бумагу.
Обычно рисунки у него получались быстро. Но на этот раз работа шла мучительно медленно. То его не удовлетворяло расположение фигур, то ему казалось, что они все похожи друг на друга. А юному художнику хотелось в этой толпе людей показать каждого в отдельности, думающего, мечтающего о своем, но в то же время слившегося в своих страданиях с остальными.
Он закрывал глаза и ясно видел эти истощенные человеческие фигуры в странной одежде. Со стороны они могли показаться забавными и даже вызвать веселый смех. Гайвазовскому же было больно. В этих униженных и оскорбленных мальчик чувствовал таких же бедняков, как он сам, читал на их лицах как бы частично историю своей судьбы. А на рисунках у него по-прежнему получались только смешные фигурки.
Как-то вечером он особенно горько задумался о себе, о своем положении в доме Казначеевых, где с каждым днем сильнее чувствовал, что живет из милости и даже слуги относятся к нему свысока. Но тут же вспомнил, что и учитель-итальянец в доме губернатора, и гимназические учителя, и сам Казначеев — все говорят, что у него счастливый дар и он непременно преуспеет в художестве. И вдруг он ощутил необычный прилив сил, веру в себя, и ему захотелось громко петь, смеяться и скорее что-то делать.
Он подошел к столу, где лежали рисунки, зажег свечи, схватил карандаш и начал работать с какой-то неудержимостью.
Через два часа Гайвазовский в изнеможении выпустил из пальцев карандаш. Рисунок был окончен. Наконец-то он добился того, чего хотел. Фигуры получились характерные, живые. Ощущался даже ритм движений этой взволнованной, охваченной экстазом толпы.
Гайвазовский назвал рисунок «Евреи в синагоге».
Обычно Ваня с готовностью показывал свои работы Саше и Александру Ивановичу.
Но на этот раз юноша спрятал рисунок в нижнем ящике книжного шкафа. Там он пролежал до воскресенья.
В воскресенье Ваня помчался к Наталье Федоровне Нарышкиной.
Наталья Федоровна только что вернулась из церкви и отдыхала.
Гайвазовский прошел в библиотеку. Он любил эту огромную светлую комнату, уставленную книжными шкафами. Ни у кого в Симферополе не было такого собрания книг и старинных гравюр, как у Нарышкиных.
Гайвазовский никогда не забудет тот счастливый день, когда Александр Иванович привез Сашу и его в этот дом. Наталья Федоровна, в отличие от других знакомых Казначеева, не стала восторгаться его рисунками. Она ласково улыбнулась и просто сказала:
— Я очень рада, что наконец собрание гравюр, вывезенное моим дедом графом Растопчиным из Англии и Голландии, пригодится… Надо же было, чтобы они так долго дожидались художника…
Казначеев поздравил его: в Симферополе все знали, что очень немногих Нарышкина допускала к этим сокровищам и даже сама хранила ключи от шкафов с гравюрами.
Как часто потом проводил Ваня воскресные дни один в этой комнате. Случалось, что Наталья Федоровна оставляла своих гостей и приходила в библиотеку побеседовать с ним, гимназистом, о книгах, гравюрах, а еще чаще о его рисунках.
Вот почему Гайвазовский еле дождался нынешнего дня. Он придавал большое значение своему новому рисунку, и для него было очень важно, что же скажет Наталья Федоровна.
Когда Нарышкина увидела «Евреев в синагоге», она долго молчала, а потом с укоризной сказала:
— Вы пришли ко мне с этим и не велели разбудить?..
Наталья Федоровна долго рассматривала рисунок.
— Хорош! — с удовлетворением произнесла она. — Истинный талант!.. В Рим бы вас отправить обучаться живописи… — Нарышкина на минуту задумалась, а потом решительно добавила: — Вы, mon ami, вот что сделайте — принесите мне ваши лучшие рисунки. Я отошлю их вместе с нынешним моему другу живописцу Тончи. Он женат на Гагариной и весьма влиятелен при дворе…
Наступило лето. В гимназии окончились экзамены. В раннее июльское утро Гайвазовский шел к Нарышкиным. Накануне вечером за ним присылали.
В саду никого не было. Солнце и птицы возвещали беспечный, счастливый день. Так же ясно и тихо было и на сердце у Гайвазовского.