Акума, или Солнце мертвых — страница 3 из 51

тся в гости к Мише. Сил ехать на могилу сына у неё не было, поэтому в этот поминальный светлый скорбный день она отважилась на этот шаг. Маленькая, повинная, она придёт в его дом за прощением в апрельский день 1977 года, который станет для неё последним в её жизни. Женщину встретит мама. Проводит в комнату сына. Они уединятся. Миша будет тяготиться, всё время отвлекаясь на черепашку. После угощения, поданном в изысканной реквизированной супнице в стиле барокко, с австрийскими пастушками и пастушатами, фривольными сценами, в так называемом «бурдалю», ей внезапно станет плохо, пойдёт рвота… Этот переполох не входил в Мишины планы. Он ждал Сержа из увольнения и мысленно гнал старуху. Кралечкин увезёт её на «скорой помощи» в больницу на Васильевском острове, сопроводит в палату, потом тихо закроет дверь, не сказав ей «прости» на прощанье…

Длинный коридор больницы, гулкое эхо под высокими арочными потолками отзовётся мучительным мнительным воспоминанием: он уже когда-то проходил под этими сводами. «Зайдите в 17-й нумер Обуховской больницы к прозектору, – скажет кому-то статный высокий доктор. Красной ниткой на кармашке белого халата было вышито имя К. Гаршин. Он хитро подмигнёт Кралечкину и проворно исчезнет за дверями кабинета №17. Из-за дверей он услышит восхищённый голос: «Чувствительный безумец!» Deja vecu.


Да, одно место за праздничным застольем будет пустовать. Эта пустота будет красноречивой и вызывающей только для взора хозяина. Это место её мести. Отложенной мести Нины Ч. Столь трепетно любившей Мишу Кралечкина, как сына. Женщина будет стоять в проёме комнатных дверей, как тень дерева, как могучий мститель обид, и смотреть с немым укором на праздничное застолье Кралечкина, где разливали мутное вино, а по губам её он будет читать грозное: «Забвенье неотвратимо…»


В качестве застольной забавы Кралечкин придумал магический трюк. Он предложит устроить для званых гостей сеанс художественного спиритуализма на свиных косточках, кои для этой цели, смакуя, были тщательно обсосаны на пару с Кларэнсом, его приёмным сыном, когда готовили холодец с хреном, и сложены в красивую картонную коробочку для рисовых колобков из ресторана «Японский городовой». «А давайте, погадаем!» – скажут заскучавшие гости. Зашторят окна, закроют межкомнатные двери, затеплят свечи. Они будут вызывать колдовством дух поэтической музы барона Врангеля, возлюбленной двух террористов, ахматовской подруги по эстетскому обществу, что собиралось в «Казачьих банях» у Царскосельского вокзала в Большом Казачьем переулке. Вы уже догадались, это будет дух графини Паллады Олимповны Богдановой-Бельской, своекоштной пансионерки Мариинского института, утончённой куртизанки, рождённой, как известно, от сумасшедшего сыщика и распутной игуменьи, дочери генерал-майора, Серебряного века, Мировой войны, Русской революции, Красного террора, Блокады, потомственной дворянки, ставшей при Сталине пенсионеркой Всесоюзного значения (если верить БСЭ), проживавшей на проспекте Ветеранов.

Намедни ему пришло ностальгическое письмо от Сержа («Ау, Серж!») с новой почтовой маркой стоимостью 30 копеек с изображением этой «демонической женщины» с вороньим пером богини Маат на шляпке. Письмо оказалось с сюрпризом. В конверт была вложена фотокопия открытки от 1948 года, адресованной Ахматовой: «Наверно, я вскоре умру, потому что очень хочу вас видеть и слышать – а я теперь тень безрассудной Паллады. Страшная тень и никому не нужная».

Кралечкин представил воочию, как в комнату войдёт на прелестных ножках – «худа, как смертный грех» – графиня афинских оргий: «На ней мила из кружев блуза и узкий лифчик».


…А когда пришла, позвякивая браслетами на ногах, шурша амулетами на запястьях, злоречивая тень безрассудной Паллады Богдановой-Бельской в приторно-ванильном аромате духов «Астрис», то заговорила она почему-то по-болгарски: «В сърце́то ми смъртта́ Ви смъ́ртна ра́на».

Кралечкин вздрогнул, в ушах его эхом зазвучали слова приговором: «Пусть ваша смерть мне сердце насмерть ранит». Паллада Олимповна, сама овладевшая ремеслом советской гадалки, выставит перед ним хрустальный шар, в котором отразится в сумеречном свете рассерженный лик Акумы… <нрзб>.


…Уж спутались в памяти Кралечкина в калейдоскопическую чехарду рассыпающиеся на пиксели голоса и лица полезных и бесполезных друзей. Думая об угощениях, он весело напевал на разный мотив реплику одного из своих сомнительных персонажей: «Придут гости, и думаешь, а не подать ли им на обед соломы». Каждому приготовлена его поэтическая книжка «Дурная компания» (пусть приобщаются к его славе). «Коль вспомнят посмертно добрым словом, и то хорошо», – тщеславно утешался Кралечкин, отчаливая в мыслях от бренного берега бытия. И как оберег от забвения он повторял мысленно фразу: «Забудут? Вот чем удивили!» И прошептал вслух угрожающе: «Я еще вам спою в голубом эфире ноктюрн в миноре под звуки терменвокса».

Накануне дня рождения ему приснилась забытая влюблённость студенческих лет. Марго обмоталась паволокой в какое-то подобие кимоно, шла горной дорогой, сквозь область теней, меж жизнью и смертью, звала за собой. «Я – богиня Сатохимэ, принцесса весны», – кокетливо сказала она, не замечая бездны на её пути. Они собирались как будто бы на студенческий маскарад, посвящённый Лермонтову. Миша удивлялся: «Зачем снится старое, прежнее, отчего нет ни проку, ни логики, ни смысла?» Он признавал сны только вещие. Но записывал всё подряд, что снилось. Уже после пробуждения, роясь в книгах, на глаза попался альбом с советскими марками. Когда-то марки волновали его так же, как волновали стихи Ахматовой. Если бы не стихи, то он посвятил бы себя филателии Чехова, написал бы научный труд о его хобби.

Миша был когда-то прилежным филателистом. У него были пинцет и кляссеры. Альбом открылся на странице с японской маркой номиналом 50 монет. На ней была изображена принцесса весны Сатохимэ. Во сне принцесса спускалась к морю вдоль склона, усыпанного цветущими синими ирисами , похожими на хвосты летающих рыбок. Чернокрылые бабочки, именуемые дьяволами, метались зигзагообразно друг за другом в любовной неге. Вдали дышало море эллинскими гекзаметрами. Вздохи были глубокими. Между паузами можно было успеть многое вспомнить и многое позабыть. Кралечкин, заворожённый, шёл следом за ней вдоль берега залива,усеянного цветными стёклышками: синими, зелёными, желтыми, красными. Миша чувствовал воду. Вдруг девушка в красном обернулась к нему.

– Я тебя знаю, Миша, не ходи за мной. Я не та, за кого ты меня принимаешь. Ты проснулся в чужом сне, будь бдительным! Японская легенда гласит, если тебя мучает бессонница, это значит, что ты проснулся в чьём-то чужом сне… Не заблудись, парень… Ом мани падме хум.

Он понял, что это пришла сама смерть, нарядная; понял, что пришла пора. Да, пора собираться, пора складывать в котомку сухари, спички, соль, стельки, пуговички. Кралечкин стал срезать пуговицы со старой папиной одежды – кальсон, рубашек, гимнастёрки, кителя. От сумы и от тюрьмы не зарекайся. Пойти за ней, а там хоть умри…

– Что ж, прекрасно! – сказал Кралечкин.

И тотчас хватился своего плюшевого медвежонка, косолапого Медведика, ведь с ним всегда было надёжней в этом бесприютном мире.

«В чьём же сне я мог бы проснуться? Неужели это сон Аку-мы? Сон ли Ахматовой? Что за дрянь!» – брезгливо подумал Кралечкин. Его литературоведческие привязанности отпечатались на его характере и сновидениях как третья копия оригинала.


Голый, совершенно нагой, безволосый, побритый, одутловатый, лоснящийся старик, считающий себя очень больным и очень умным человеком, стоял у тёмного с просинью окна с бардовыми велюровыми гардинами на заржавелых металлических прищепках, купленными и развешанными ещё мамочкой, любимой мамой, на новоселье, считай, уж сорок девять лет назад (легко сбиться со счету), в другую историческую эпоху. В животе у него урчал капустный лист, съеденный на ночь. «Нахряпался хряпы! – сказала бы мама сердито. – Вот и не бурчи!»

…По ногам у него стекало жиденькое холодеющее птичье молоко. Изливалось сознание проблесками жалобных воспоминаний, как свет в окнах проезжающей загородной электрички. Он перебирал в уме бурмицкие зёрна, эти необработанные слова, выброшенные вялыми приливами воспоминаний, что давно стали блуждающими снами без обстоятельств, без места, без образа действия. Видения вращались в его голове, словно загнанные облупленные лошадки на детской карусели в городском парке в Лодейном Поле. Всякий литературный проходимец норовил вскочить и прокатиться, кружась в «аффинном пространстве» Миши Кралечкина, исполненном фа-диез-мажором в четыре октавы в реликтовом излучении угасающей вселенной, соскользнувшей на вираже в математическую ловушку, в «черную яму» созвездия Дхармакайи, где-то в точке пересечения двух параллельных прямых, как лыжня у финских стрелков в 1939 году… Миша склонился над листом в клеточку, исчисляя бесконечность телегами. Это сколько же телег нужно поставить в один ряд, чтобы узнать длину бесконечности, куда стремится его имя?

2

«А зачем он курит?» – вспомнился праздный вопрос его давней возлюбленной Коломбины, в глазах которой он казался подростком, школьником, и это внимание льстило его мужающему самолюбию, что девушка поинтересовалась им, Мишей, всегда робеющим мальчиком, двадцати однолетним студентом-филологом ленинградского университета имени А. Жданова.

По злой иронии судьбы именно этот одутловатый советский хозяйственный деятель, верный сталинский соратник, своей смертоубийственной критикой-разносом в известном журнале прослезил глаза пятнадцатилетнему школьнику, открыв ему имя и стихи опозоренной поэтессы, «приживалки советской литературы». Цитированные строфы в этой погромной статье Миша любовно выписал в тетрадь и заучил наизусть. Из них он создал свой особый мир, свою эстетическую автономию, буферную зону отчуждения в заснеженных архангельских лесах.

Пожалуй, с этого поэтического увлечения всё пошло не так, как у праведных советских подростков, съехало с рельс под откос, как вражеский германский состав. Годы личной жизни он посвятил кропотливому собирательству биографических сведений и свидетельств (подобно нумизматам, филателистам и пр.), пока столичные стадионы и залы шумели бойкими железнодорожными ритмами бравурных поэтов – романтических хабарщиков будущего, мечтателями космической эры Евтушенко и Вознесенского. За ними Кралечкин не гнался, чтя…