Аквилея — страница 2 из 36

этим.

— Проснись же!

Комната раскрылась навстречу, привычные простые предметы угадывались на своих местах прежде, чем она различала их контуры. Но было нужно два-три вздоха, свежих и влажных, чтобы вернуться к ним. Там, у Горы, расцвечен был каждый камень, открыт каждый взмах птичьего крыла в небесах. Здесь — серая муть застилала грубое ложе, столик с плошкой воды, сохнувший у дверного проема плащ … Повседневность.

— Ты стонала во сне. Опять.

Разве? Там, в сне у Горы, она не проронила ни звука. Кажется, если бы она смогла заговорить с Горой, она бы… всё было бы лучше. Она бы выплеснула тяжесть в слова и слезы. Но даже прикоснуться к этой тяжести было непосильно.

— Я просто… я отлежала руку.

Он покачал головой, не веря и не споря.

— Тебе помочь?

— Не надо, Зеновий… все хорошо.

Он вскинул брови — она давно и старательно избегала этого имени, называя его как-нибудь по-другому, чаще всего — Филоксеном.

— Зеновий?

— Ах, да, — она чуть заметно улыбнулась, — я, кажется, забыла. Но это ведь не так важно, имена переменчивы…

— А раньше тебе казалось важным.

— Раньше… имена, они помогают вспомнить… а что-то ведь хочется забыть.

— Раньше ты говорила, — он не спорил и не сердился, просто уточнял, — что имя Зеновий не подходит. Что оно означает «жизнь Зевса», и это действительно так, как говорят ученые люди. Я простой сапожник и не стану с ними спорить. И с тобой не стану — зовешь Филоксеном, да и пожалуйста, если так проще тебе. Мне-то что, в хозяйском дому и не так еще звали, а теперь я свободный человек. А я там воды согрел, умоешься…

Какой все-таки родной голос. И она помнила черты его лица — только морщин теперь прибавилось, наверное, их ей уже не разглядеть. Он для нее всегда будет моложе, чем для остальных.

— Мне и холодной довольно, благодарю.

— Холодная вода — она для молодых. В наши годы нужно беречь свое тепло. С неба холода сыпется достаточно. Что за зима в этом году…

Она усмехнулась — сон начал таять в нежданной заботе чужого мужчины, совсем чужого, в доме которого она жила последние лет… сколько уже лет?

— Зима, она для меня теперь надолго. Давай постираю тебе, Зеновий ты мой Филоксен-гостелюбивый, вот и вода не успеет остынуть.

— Остынет вода, — он помотал головой, — ты же сегодня к этим, к своим.

Она только что была у Горы, но Гора ее не приняла — да, теперь казалось, что это Гора ее оттолкнула, не пустила. Так было проще думать. Почему, — она не понимала. О чем он говорит, куда ей идти? После тяжкого сна бывает, что забываешь самые простые вещи…

— День Солнца. У вас же собрания там.

Действительно… День Солнца. День Господень. День общего собрания. С недавних пор Констант, их епископ, перенес собрания на утреннее время — дескать, молитва прежде всего, а дела подождут. Разницы для нее не было, когда приходить в дом епископа, только казалось странным, что не хочет он ждать занятых повседневным трудом, ведь не всякий человек в своем времени волен. Раньше, когда они встречались вечерами, кто-то от усталости порой засыпал, но что в том за беда? А теперь, получается, их собрания — они не для всех? Если ты раб или просто бедный человек, не бывает у тебя такой роскоши, как свободное утро.

Но сейчас эти мысли не сильно ее заботили. Она встала, умылась теплой водой, впитывая каждую каплю этой простой заботы и стараясь сберечь побольше на стирку. Чан с водой, полотенце, прочие вещи — всё было на привычных местах, и она радовалась, что легко будет оставаться в этом доме, когда глаза откажут совсем. Надо только запомнить места вещей — и ничего никогда не менять, а это ведь самое простое.

Пусть себе вечно меняется, пусть звенит голосами и играет красками Аквилея — торговый город у пределов веселой и буйной Адриатики, под охраной римских легионов и альпийских гор. В ее уголке всё будет по-старому. Наконец-то в ее жизни нечему меняться… и нечего ждать.

Стирка… Грязных вещей было совсем немного, и до завтра они бы отлично подождали. Но уже когда поднималась с постели, она, еще не признавшись в этом себе самой, собиралась стирать, делать что угодно, только не идти на собрание. И ее это, как ни странно, совсем не огорчало и не заботило. Давила Гора, а это… Она просто туда не пойдет… и не будет себе объяснять, почему. Просто — сегодня пропустит. В конце концов, один раз ничего не изменит.


Это всего лишь еще один день, каких было и будет много. Еще один год, каких было у неё много, а будут ли ещё — кто знает... Этому году, 883-ему от основания Рима, осталось еще несколько месяцев до того весеннего дня, когда придется прибавить единицу. От Рождества Христова годы пока не считают — начнут почти на четыре столетия позднее, допустив в вычислениях явную ошибку. И когда начнут, этот год получит номер 131-й — он по нашему счету едва начался.

А этот мир пока живет своей жизнью, не замечая мелких терзаний и повседневных хлопот нашей героини. И в мире царит мир — римский, прочный, вечный мир. Pax Romana.


Цезарь Публий Элий Траян Адриан Август, народный трибун, Отец Отечества, уже восстал ото сна. И прежде гимнастических своих упражнений стоит он перед небольшой статуей новопрославленного божества — Антиноя, его возлюбленного Антиноя, об обстоятельствах его недавней смерти в водах Нила он не расскажет никому. И вот сегодня Антиной снова явился ему во сне в венке из нильских лотосов, улыбался, шутил, благодарил за город Антинополис, основанный в его честь, одобрял замысел Адриана застроить развалины того самого восточного притона мятежников и суеверцев… как бишь его называли местные? Неважно, теперь это будет Элия Капитолина: град, основанный Адрианом из рода Элиев, с огромным храмом в честь Юпитера Капитолийского. Надлежит стереть из Вселенной память об этом их Аква-Враме, или как его там.

А чтобы дело было прочно, говорил Антиной, надо запретить по всему государству совершать обрезание, уродующее мужескую плоть, и читать вслух этот иудейский закон — собрание самых грубых суеверий, порождение заносчивого иудейского безбожия. И пока он говорил, его вечно юное лицо расплывалось, теряло свою человеческую природу. То складки глаз прятались за зеленой чешуйчатой броней, то нос заострялся и выгибался по-птичьему, то из-за милых губ проглядывали хищные клыки, — но это было так естественно, если учесть, что обожествили Антиноя египетские жрецы, а они изображают своих божеств со звериными головами. И все же Отцу Отечества было немного неспокойно, и вот он спешит принести своему любимцу, отныне богу, небольшую утреннюю жертву: пригоршню благовоний и несколько капель вина[1].


А никому не известный иудейский бродяга по имени Бар-Косева прячется в этот самый миг за тенистой скалой и сжимает кулаки. Иерусалим, Иерусалим разрушен, даже вход в его развалины запрещен сынам Израилевым, а на Сионском холме протянули свою вервь римские архитекторы, чтобы строить храм в честь своего Капитолийского Ваала. И вот сейчас он не смеет поднять головы, проклиная кощунников вполголоса, из укрытия, чтобы не услышал дозор. Он проклянет, троекратно сплюнет и удалится отсюда в расщелины скал среди пустыни, куда собираются к нему все огорченные душой, все, кто возревновал о Божьем Храме, все, кто топчет римского орла, как дохлую курицу. И скоро придет их час. Ночная разведка прошла успешно, теперь он знает, где у римлян нет постов.

Он сейчас уйдет, но скоро вернется во главе могучего войска, поразит нечестивцев, восстановит и жертвенник, и стены, и врата. Удалось же это некогда Иуде по прозвищу Маккавей — Молот. Он размолол, расплющил язычников, он положил конец мерзости запустения и заново освятил храм. Сможет и он, Бар-Косева, с помощью Неба. И когда Небо дарует ему успех, он примет совсем другое прозвание, в честь пророчества о той звезде, которая должна воссиять от Иакова и которой станет он сам. Он назовется «сыном звезды», по-арамейски это будет «Бар-Кохба», и промчится во славу Неба хвостатой звездой от восхода и до запада Солнца, собирая рассеянных, воодушевляя расточенных и созидая поверженное[2].


А епископ Папий растирает ладонями виски, глядя на книги, лежащие перед ним на столе. Он так и не уснул в эту ночь от волнения, он провел ее в молитве и созерцании, он колеблется: не слишком ли дерзостен сам его замысел, не слишком ли бледно исполнение? Накануне вечером, уже затемно, он завершил пятую и последнюю книгу своего труда, и теперь скупое зимнее солнце высвечивает пять свитков на рабочем столе.

Он собирал по крупицам знание, как зодчий строит храм, он путешествовал из родного Иераполя Фригийского по городам и странам, как солдат в трудном походе. Он собрал изречения тех, кто застал самих апостолов, кто видел видевших Спасителя. Он всё собрал, взвесил и измерил, он уточнил неясное и отсек недостоверное. И вот теперь «Изложение изречений Господних» лежит перед ним, великий и необходимый труд. Поколение свидетелей ушло, но он успел сохранить прошлое, передать грядущим поколениям очищенную от ошибок память о самом главном. И где бы теперь ни вспоминали Спасителя, там прибегнут и к его скромному труду[3].


Только ничего из этого не сбудется. Сначала восстание иудеев легионы утопят в крови, как и всякое восстание против Рима, и мессией Бар-Кохбу не признают — разве что имя останется в истории как образчик обреченного мужества. Но и в Элии Капитолине очень скоро прекратят славить Юпитера Капитолийского, да и город снова назовут Иерусалимом, а на месте римских святынь авраамиты поставят свои, бесконечно споря и воюя друг с другом… и разве что улицы Старого Города, в отличие от крайней плоти восточных упрямцев, останутся и при христианах, и при мусульманах, и при иудеях на тех местах, где повелел им быть Адриан. А затем и творение Папия неблагодарные потомки пустят на растопку как недостоверное, скандальное, спорное — разв