Аквилея — страница 3 из 36

е мало канона, к чему еще и это? Разве что современные исследователи будут смаковать каждую из Папиевых цитат, дошедших через его недоброжелателя Евсевия, будут восстанавливать по ним историю создания канонических Евангелий, главную загадку новозаветной науки наших времен.

Повелитель, мятежник и исследователь останутся в истории навсегда — но не так, как хотелось бы каждому из них. Проще быть почти слепой аквилейской старухой, никому не знакомой, ни для кого не важной, кроме разве что нас, дорогой читатель. А уж мы ее постараемся не потерять.


Она неспешно позавтракала свежим хлебом с оливковой намазкой — Зеновий поел раньше, не стал ее ждать, решив, что она сразу уйдет туда, к своим. Теперь удивленно взглянул, ничего не сказал, пошел в соседнюю комнатку — свою лавку, свою мастерскую, чинить обувь на привычном месте. А она принялась за стирку, и никуда не надо было торопиться, и доказывать никому ничего не было нужно.

Чужая шершавая ткань послушно текла под пальцами — была бы такой ее собственная жизнь… всё-то она текла, как потоки в пустыне, не зная, что ждет за поворотом. И вот теперь еще Гора. Нет, она не думала о Горе… просто Гора оставалась рядом. Не навязывалась и не отпускала. Даже не Гора сама по себе — а невозможность взойти на нее.

Она уже развешивала одежду на веревке, протянутой во внутреннем дворике, когда из лавки выглянул Зеновий:

— Полина, к тебе пришли. Один из ваших.

Юноша вошел, не дожидаясь ответа:

— Мир тебе, Паулина!

Он не глотал гласных, выговаривал правильно, как в риторической школе. Она слышала этот голос раз или два на их собраниях, а черты мужского и, кажется, красивого лица ей с такого расстояния было уже не разглядеть.

— И тебе мир…

Имя. Пусть он даст имя. Когда не видишь вещей — цепляешься за имена.

День один. Свет отделенный.

Феликс — это имя он выбрал себе сам.

Солнце пробивалось сквозь садовую листву, переменчивый узор ложился на руки и лица, дрожал на белой ткани одежд. Он подумал, что мать не случайно любит бывать в саду в солнечную погоду — за игрой светотени не видно на лице первых морщинок, с которыми уже не справлялись египетские притирания. Мать сидела в кресле, как всегда, старательно напудренная, нарумяненная, с подведенными бровями — да видел ли он ее когда не в полной раскраске? — а подле нее безмолвно стояла неизменная черная рабыня, да еще он сам, разгоряченный быстрой ходьбой.

— Феликс. Зови меня отныне Феликсом, мама. Счастливым.

Он говорил так уверенно, да только не знал, куда деть руки. Скрестить на груди не хватало смелости, а если опустить — они сами собой начинали теребить края туники.

— Такое прозвище подобает вольноотпущеннику или какому-нибудь проходимцу вроде Суллы[4]… Феликс-везунчик. Ты что, хочешь прослыть «везунчиком»?

— Мама, я хочу быть счастливым.

— Так будь им. Чего тебе не хватает для счастья?

Сад был усыпан лепестками яблонь, голову кружил пряный ветер весны, солнце припекало почти по-летнему, но без горячего зноя, и даже насекомые звенели как будто не назойливо, а нежно. Чего не хватает для счастья в такой день отпрыску богатой и знатной семьи? Может быть, естественности? Не попробовать ли стереть грим?

— Ты знаешь, мама, о чем я молюсь больше всего?

Она только отмахнулась небрежным жестом — вроде бы от невидимой паутинки или нахальной мухи. А на самом деле, от его слов.

— Я зашел сказать, что еду в Аквилею. Навестить друзей.

— Да хранят тебя боги. Возвращайся, когда наскучит.

Ровный, небрежный тон, словно она и не догадывалась, какую именно дружбу он имел в виду.

— Мама, я еду к своим, к…

— Мне незачем слышать это имя, — она оборвала его так же спокойно и четко, как в раннем детстве, когда он выпрашивал сласти перед обедом.

И добавила, словно сказанного было мало:

— В Аквилее они чтут какое-то варварское божество, слышала я, ставят его чуть ли не выше Юпитера. Кто-то вроде Аполлона, только зовут на Б. Ты теперь решил переметнуться к кельтам?

Это было уже невыносимо!

— И все-таки ты примешь нашу веру! Ты примешь ее однажды!

Она поднялась величаво, запечатлела прохладный поцелуй на склонившемся лбу:

— Возвращайся, мальчик мой.

И не добавила имени. Ни старого доброго римского имени, ни домашнего детского прозвища, ни этого нового, с которым он только что был крещен.

— Феликс! — почти выкрикнул он, уже чувствуя, что проиграл, что здесь он снова оставлен без сладкого и даже без обеда, и так будет всегда, всегда, всегда. Зато впереди была Аквилея: звезда Севера, жемчужина Адриатики, первенствующий в этих краях град и твердыня веры Христовой, вторая в Италии после Рима. Радость и счастье, община единоверцев, пир веры, паруса надежды, царство любви.

Город, где широкие плиты мостовых помнят шаги императора Траяна, победителя даков[5], и множества его ветеранов, получивших свои наделы в его окрестностях, когда утихли (на время, конечно) кровавые бои. Город, куда съезжаются торговцы из дальних краев: ни альпийские горы, ни придунайские равнины, ни заморские острова не обойдутся без аквилейской гавани на реке Натизоне, хоть и мелеет она теперь. Ничего, большие морские суда разгружаются в новой гавани, там, в лагуне, она того и гляди затмит старую, речную, но не всё ли равно, где вытащат рабы из тесных трюмов на белый свет тюки фракийской овечьей шерсти, амфоры с элладским изысканным вином, тюки роскошных сирийских тканей и пифосы[6], бесконечные пифосы золотой египетской пшеницы? И где загрузят на их место утонченную работу италийских мастеров — кувшины из местной глины и панцири из альпийского железа, сосуды венетского стекла и украшения для девиц из желтого камня северных морей, чтобы побольше, побольше серебра осталось на аквилейском берегу?

Но не это занимало Феликса. Аквилея, город солнечного божества Белена, которого местные кельты, едва познакомившись с Гомером, приравняли к Аполлону — Аквилея больше не была царством тьмы и суеверия. Свет веры Христовой взошел над ее улицами и домами, озарил окрестные поля, воды соленой лагуны, дотянулся до альпийских вершин… Аквилея — град Христов, или будет им. И там он найдет себе место.

И значит, снова трястись в повозке на широких дорогах империи, ночевать в придорожных гостиницах, питаться, чем придется, как тогда, в юности, когда он отправился в обязательное для каждого отпрыска хорошего рода путешествие по Элладе… Только теперь он будет один. Он вырос, дядька-педагог ему больше не нужен — добрый, старый Клисфен-книгочей с его седой опрятной бородой, густыми бровями и внимательным, немного строгим взором.

Вечером Клисфен зашел в его комнату проститься. Феликс и сам не знал, как сказать, что он больше не нужен — но это сделала мать. Она дала Клисфену вольную, а на самом деле, сказала Феликсу: ты больше не ребенок, решай все сам.

— Ты, молодой господин, читаешь теперь другие книги — с мягкой укоризной сказал Клисфен. Он не решался называть его новым именем, но и старым не хотел, он знал, что Феликс от него отрекся.

— Да, — нетерпеливо отозвался тот.

— Прошу тебя, не забывай тех, прочитанных нами, — продолжил он, впервые заговорил с ним как взрослый со взрослым и свободный со свободным, — и это будет утешением моей старости. Хочу знать, что уроки не были напрасными.

— Что ты, — Феликс обнял его крепко-крепко, как бывало прежде, в его малышовости, — я так благодарен тебе…

Они долго стояли, обнявшись, и молчали, провожая его детство, общее на двоих детство Феликса — и понимали, что встретиться им едва ли придется. Феликс к матери не вернется.

— Помочь тебе собраться в дорогу?

И Феликс понял, что и в самом деле не знает, как это делать, как странствовать и жить одному. Слишком мирным и долгим было его детство. Ничего, он быстро научится…


Все оказалось проще и лучше, чем можно было ожидать. В Аквилею он прибыл прошлой весной, и был тепло принят общиной, и нашел жилье у старого друга (правда, язычника), и научился обходиться без слуги.

Вот и сегодня утром всё было радостно и правильно, как и должно быть, как и бывает у них в День Господень. Дом Константа стоял совсем рядом с Форумом, среди других богатых домов, но от самого входа, где привратник приветствовал сестер улыбкой, а братьев лобзанием, открывалось нечто совсем иное, чем показная роскошь знати. Это было… как вход на небеса.

Феликс любил эти мгновения до начала молитвы, когда все собирались в просторном атриуме[7], приветствовали друг друга и обменивались новостями, а потом выходил сам епископ и вел всех в трапезный зал, огромный даже для знатного дома. Но и ему было не вместить всех христиан Аквилеи, и кто пришел позже, оставался в атриуме на все время воскресного собрания. А ведь были и другие дома, и загородные виллы, где в тот же самый день и час собирали народ пресвитеры в единомыслии со своим епископом — и община жила единой семьей, где были братья и сестры, старшие и младшие, но не было свободных и рабов, эллинов и варваров, а только христиане.

Он любил в эти минуты разглядывать мозаики на полу, чего слегка стыдился. Не для того ли он и приходил всегда чуть раньше, чтобы занять хорошее место, с которого всё видно, а сначала — полюбоваться мозаикой, на первый взгляд обычными фигурами из цветных камешков, как и в других богатых домах, а на самом деле — исполненных глубокого значения? Вот корзина с рыбами — но не те ли это самые рыбы, которыми Иисус насытил толпу? Не говоря уж о том, что само слово «рыба», по-гречески ΙΧΘΥΣ, означает «Иисус Христос, Сын Божий, Спаситель», по первой букве каждого слова. А для непосвященных — корзина с рыбой, ведь город-то портовый, вполне обычный узор.

А вот добрый пастырь, на плечах у которого покоится овечка — сколько таких мосхофоров, как зовут их греки, вытесано из мрамора, собрано из цветных камушков в прочих домах! И только здесь этот добрый пастырь — настоящий Пастырь Добрый, ведущий Своих овец в райский сад, а если какая заболеет или заупрямится — так взвалит на плечи, Сам ее туда донесет. Неподалеку и тот райский сад с павлинами, царскими птицами, что истребляют змей и даже после смерти не подвержены тлению (по крайней мере, так о них говорят). И даже обычные символы времен года — прекрасные девы со своими дарами — вели ко Христу, говорили о Христе, собирались в хоровод вокруг Христа. Только надо было уметь это видеть.