А вот — и отчего-то это вызывало особенную радость! — петух и черепаха смотрят друг на друга. Два живых существа… только одно взывает к свету, приветствует песней солнце, способствует порождению светлых яиц и потому означает добродетель. Кладет яйца и второе, но они совсем другого рода — из них вылупляются скользкие, как порок, холодные и медлительные существа, и если заползет такое тебе в сердце — не скоро избавишься от него. Так смотрят друг на друга порок и добродетель, черепаха и петух, а ты выбираешь между ними, и выбора этого не видят, не ценят внешние. Феликс всем сердцем стремился к петуху, но так часто оказывался с черепахой… И мысли об этом отвлекали от молитвы, он стыдился своей черепашести, стыдился своего стыда, стыдился мыслей о стыде и лишь затем усилием воли выдергивал разум из этого мрачного кружения, представляя себе, как поет ясным весенним утром петух, — и улыбался ему.
В завершение собрания епископ спросил о болеющих членах общины, о ком точно знали, что прийти хотел, но не смог. Им Дары с Господней трапезы посылались на дом, и помимо двух-трех привычных имен вдруг прозвучало «Паулина». Впрочем, они сказали «Полина», глотая гласные — простые, не очень образованные люди, братья и сестры, как он приучает себя их называть.
— Я отнесу… Полине.
Он тоже проглотил гласные. Неловко было показывать этим людям, что он-то ходил в риторическую школу, что ему на том самом Форуме — да хоть сейчас, да любую речь, практически без подготовки. Но ведь стыдно этим кичиться среди них, как и мозаики во время молитвы рассматривать, пожалуй, стыдно…
Констант слегка удивился:
— Ты уверен?
— Да, — спешно ответил он, и добавил: отчего не послужить той, кто так верно служит Господу, а сегодня, видно, по немощи не смогла до нас дойти…
Епископ кивнул, отлил вино — Кровь Господню! — из чаши в небольшой сосуд наподобие арибала[8], только совсем без росписи, отломил небольшую часть освященного хлеба — Его Плоти! — передал Феликсу.
— Ты же знаешь, где она живет?
Он не знал, ему рассказали…
Кругом бурлила Аквилея — город у серого стылого моря, дышащий, теплый и бурный. Накрапывал зимний дождь, люди кутались в шерстяные плащи, неохотно покидали просторные портики, но всё так же покупали и продавали, спорили и мирились, приглашали на похороны и устраивали свадьбы, как повелось от времен Ноя. А Феликс со своим легким грузом, как корабль спасения, плыл по этим водам, неся в простой глиняной посуде самое ценное, что только может быть на свете, самое дорогое, но почти никому здесь не нужное — Кровь Христову и Тело Его. Ибо сотворил Он свет и отделил его от тьмы, и был вечер, и было утро — день один.
Лавку сапожника Зеновия у самой городской стены найти оказалось нетрудно, да и сам он сиял лысиной в окошке, склонившись над очередным чиненным-перечиненным башмаком из числа тех, что даже на заплаты уже не годятся, да заменить их нечем. Так и мы, подумал Феликс, так и мы в этом мире… Чинит нас Господь, не выбрасывает… Впрочем, отчего так мрачно?
И шагнул, шагнул с Дарами в уют чужого дома, от суетной улицы, от серого дождя.
— Мир тебе, Паулина!
Ее лицо хранило… да нет, оно было просто красивым. Даже со шрамом (след гонений за веру, не иначе!), даже в обрамлении седых и неубранных волос — а точнее, именно со шрамом, с сединой, со всеми признаками старости, которую она не собиралась прятать. И только глаза словно подернулись легкой пеленой, отстраняясь от аквилейской изящной суеты.
— И тебе мир…
— Феликс. Мое имя Феликс. Тебя приветствует община верных града Аквилеи и посылает тебе, по воле епископа Константа, святые Дары, чтобы и ты приняла сегодня участие в трапезе Господней.
Он не спросил ее, в чем причина ее неприхода, как следовало по указанию Константа. Если кто пропустил собрание по собственной суетности и лености, Дары — не для них.
— Благодарю… — она как будто растерялась, — я…
Он потупил взгляд. Добродетельная жена сознает свою недостойность, не торопится приступить к таинствам…
— Я уже позавтракала, друг мой Феликс. Сама. Я…
С тех пор, как собрания перенесли на утро, они собирались, разумеется, натощак —утренняя трапеза в доме Константа и была их праздничным завтраком. И это было правильно и верно, чтобы Плоть и Кровь стали первым, что вкусит человек в день Господень, прежде прочих, земных яств.
— Тогда… съешь их завтра утром, натощак!
Не рассердится ли она на его дерзость?
— Благодарю, — улыбнулась она, словно ребенку, — так и сделаю. Но тебе придется снова зайти завтра, забрать сосуд. Не пускать же его в обычный оборот после… Ты сможешь?
— Мне нетрудно, — улыбнулся он, — я же богатый бездельник. И заодно… я бы хотел поговорить с тобой.
Пожалуй, и сам себе он не признавался, что потому и вызвался отнести ей Дары. Женщина в годах, с опытом страдания — она поймет то, что робел он высказать собратьям по вере и что вовсе немыслимо было бы обсуждать с матерью.
— Проходи, — она улыбнулась, — присядем, поговорим сейчас. А впрочем, помоги мне сначала доразвесить белье. Подержи корзину.
Она! Стирала! Вместо собрания — она занялась стиркой! В праздничный день! А может быть, она испытывает его?
— Я не привык посвящать этот день труду… Но если ты настаиваешь…
— Феликс, милый Феликс… а я не привыкла выбирать дни, не удавалось мне этого прежде. Говорят, нужно творить добро. Мой добрый хозяин… Филоксен — кто же ему постирает? Только я. И ты вот поможешь теперь, если хочешь, конечно.
Да. А на него всю жизнь трудились рабы. Чтобы обеспечить ему покой Господнего дня — рабы, презираемые язычники, поднимались до света, стирали ему белье, мололи муку, пекли хлеба и сами ложились несытыми, в густой темноте… Это урок смирения. Как тонко и деликатно она указала ему!
Он держал корзину, она не торопясь расправляла чужой хитон, а из двух соседних ниш небогатого дома смотрели на них Кровь и Плоть Спасителя — и лары, домашние божки Зеновия-Филоксена. Как необычно сложилось всё в этот день!
— Вот и закончили, — улыбнулась она, — присядем? Хочешь подогретого вина… впрочем, не знаю даже, осталось ли у нас вино. Но точно могу заварить пряной травы.
— Просто глоток холодной воды, — попросил он, — в горле пересохло.
— Молодость горяча, — улыбнулась она, — так что я уж потом заварю травы себе и Филоксену. Нас уже не нужно остужать.
Как зорко она глядела ему прямо в сердце! Как тонко и скромно намекала на главное!
— Ты права, — он сглотнул, — меня гложет огонь тайной страсти. Меня поразила, как сказали бы нечестивцы, стрела Купидона, и хуже всего, что она, моя возлюбленная — она язычница. И я не могу вырвать из себя эту страсть, но и надежды, что она переменит свои взгляды, нет никакой.
— Надежда есть всегда, — она улыбнулась, — просто не всё так выходит, как хочется. И это к лучшему, пожалуй.
Ее дом на другом конце города, — думал Феликс. В это время она обычно лишь просыпается и готовится выйти на улицу узнать новости и размяться. Если сразу от Паулины отправиться к той, есть возможность застать ее, увидеть, возможно, переброситься словом. Ведь в этом нет ничего дурного, не так ли? Вчера он уже почти познакомился с ней…
Из раннего детства она помнила одно: голод. Неотступный, сосущий, то засыпающий на время, когда давали чего-то похлебать, то разгорающийся с такой силой, что она глодала кору деревьев, вылизывала досуха вымытые миски, подбирала пылинки с земляного пола и тянула их в рот — вдруг одна из них окажется крошкой черствого хлеба. Ни одна не оказывалась. К этой памяти она не хотела возвращаться.
Из ранней юности она помнила много разного, но больше всего опять голод. Но уже не свой. Голод пресыщенного мужчины за пятьдесят, который хотел ее плоти больше, чем мог себе позволить. Это был голод даже не по ее юному телу, не по женской плоти вообще — а по собственной молодости, растраченной в походах и пьянках, а она была мостиком к его воспоминаниям. И к тем дням возвращаться ей тоже не хотелось.
Теперь она была богата и свободна — веселая вдова, вычеркнувшая из памяти прошлое, живущая на стабильный доход от него. Бездетная вдова двадцати трех лет, которая приучила окружающих называть себя именем Делия — вычитанным, разумеется, в книге. В самый раз: дать им всем понять, что она читает книги. И в то же время не слишком умничать, а взять да и стащить имя у Тибулла, имя его возлюбленной[9]. Слишком умных тоже не любят те, чьим мнением она дорожит. А вы — хотите обладать Делией? Станьте Тибуллами!
С родней покойного мужа всё было, конечно, обговорено — завещание есть завещание, а если оно подкреплено некоторыми, скажем так, сведениями, которые родня вовсе не хотела делать достоянием широкой публики и которыми обладала Делия вместе с парой доверенных лиц (на случай внезапного несчастного происшествия) — договор можно было считать скрепленным и обеспеченным. И поэтому о прежней жизни можно было надежно забыть.
Вчера в тот же самый час она у себя принимала дружочка (как она его называла) Аристарха — местную знаменитость, театрального постановщика, который заехал в Аквилею лет пять назад из греческих краев, да так и прижился. Они сидели в удобных креслах под крышей, за колоннами перистиля[10], надеясь, что все-таки развиднеется после дождя. Перед ними — стол с легкими закусками (ведь до обеденного часа еще далеко), но оба увлечены не едой, а беседой — Аристарх рассказывает о новой постановке. Ему слегка за сорок, черты лица правильные, хотя немного великоват нос, но кого этим удивишь в Италии? Черные кудри почти не тронула седина, глаза серые, хитрые, движения то ленивые, то резкие. А она… она похожа сразу на все те античные статуи, которые пропишутся в наши времена в самых разных музеях, а маленькая родинка на левой щеке или чуточку неровная линия носа (упала в том самом детстве, о котором лучше не вспоминать) — это как легкие напоминания, что она все же из плоти, а чело