— Ворожишь, что ли? — спросил его Бубенцов.
— Охота узнать, будет ли удача Белошаньгину? Да вот не выпадает, наит. На удачу надо, чтобы кругом по трое ложились.
— А ты кидай еще. Либо дай-ко, я кину. У меня рука легше. Беспременно должна выпасть удача.
— Камушками наверно не сворожить. Надо бы где-то достать бобы. На бобах ворожба без сумления, да еще, наит, ежели на столешнице кинуть.
— Лучше ворожить ячменным зерном, — авторитетно возразил Фома Бубенцов. — Я при надобности завсегда ячменным зерном кидаю, особливо ежели надо узнать, в коей день в борозду выходить, в коей день семена в землю класть. Помогает хорошо. Без осечки. Вот только на погоду энто зерно не берет.
— Теперича, наит, ячменя не найдешь. Давай уж лучше еще кинем камушками.
Но камушки были грубые, с острыми краями, и когда их кидали на пол, то они не катились, а цеплялись за дерево. Наконец терпение у Якуни лопнуло, он выбросил их и принес с берега озера обточенные водой, похожие на горох гальки.
Прошел час. Улица наполнилась солнечным светом. Откуда-то потянуло запахом свежеиспеченных шанег. Ничего на свете нет приятнее этого запаха, особенно поутру, на пустой желудок. Поэтому Бубенцов и Якуня прекратили ворожбу, потянули носами и тоскливо переглянулись.
— Это наверно у Прокопия Юдина шаньги жрут! — сердито пробормотал про себя Бубенцов, отворачиваясь и сплевывая в сторону, словно отгоняя соблазн. — Небось, ни муки, ни масла не жалко. Каждое утро пекут, язви их, прямо-таки спасу нет, шибко духовито.
Якуня ничего не сказал, но по его глазам было видно, как мучительна для него чужая сытость. Дома ждал его в лучшем случае черствый калач, испеченный наполовину с отрубями, и похлебка, еле забеленная молоком.
В этот момент из переулка появился изрядно выпивший делопроизводитель сельского совета Семен Гагулькин, по прозвищу Мексикант. Его долговязая, поджарая, как у гончей собаки, фигура сразу отвлекла мужиков от раздражающего запаха шанег, и они оба захохотали.
Мексикант, держась правой рукой за штаны, вел сам себя к своему двору и сам себя наставлял:
— Иди, иди, Семка, домой. Никуда больше не заходи. Хватит тебе самогонку лакать. Иди, Семка, выспись. А то придешь в совет выпимши, так он тебе, Федот Еремеев, хвост наломает… Уж он наломает!
Фома Бубенцов снова помрачнел и со злостью сказал:
— Опять Семка с кулаков оброк собирал. Купили они его подлую душу. Ходют слухи, будто он по кулацким хозяйствам в поселенной книге подтирки делает, а еще хуже того, кое-кому подложные бумажки выдает, чтобы хлеб в казенный амбар не везти.
— Спорченный мужик! — по-своему определил Иван Якуня. — До грамоты дошел, а толку, наит, от него ни на грош! У него и в трезвом-то состоянии настоящего разговору нет. Свихнутый, что ли? Лошадь называет мустангом, пастуха Саньку — ковбоем. Все, наит, слова какие-то мудреные, не наши. Право, что Мексикант! Вот его, наит, богатые мужики и ловят на удочку. По дурости за самогонку он им чего хочешь сработает. Давно бы пора его из совета турнуть!
— У него почерк хороший, да и наторел он бумаги строчить, вот потому Федот и держит его, а то бы давно турнул.
Когда Гагулькин прошел, на сельсоветском крыльце наступило молчание. Время тянулось медленно, очень томительно. Возвращаться домой Ивану Якуне не хотелось, хотя все сильней сосало под ложечкой. Желание дождаться и узнать, с чем вернется Белошаньгин из Калмацкого, было сильнее. Росла надежда на помощь. Уже представлялась пара сытых коней, таких же вороных, как племенной жеребец Максима Большова, и новый сабан с зеркальным лемехом. Воочию виделось, как выводит он, Якуня, упряжку на свое поле возле Чайного озерка, как закладывает первую борозду и идет босыми ногами по теплой пахучей земле, поднятой сабаном. Даже грачи виделись: смолистые, мирные. Они ходили по вспаханной черной земле, радуясь обилию пищи и оглашая округу неумолчным карканьем. Чтобы не отгонять эти видения, Иван Якуня привалился головой к перилам крыльца и поглубже надвинул на лоб шапку.
Первым появился в сельсовете Павел Иванович Рогов — секретарь партийной ячейки и он же уполномоченный Калмацкого райкома по хлебозаготовкам. Порода Роговых вся была богатырского сложения, но Павел Иванович, унаследовав от родичей широкую кость, был суховат и по-солдатски подобран. По-видимому, сказалась на нем солдатская служба сначала в царской, затем в Красной Армии. Сходство с солдатом дополнялось вылинялой защитной гимнастеркой, кожаным ремнем с натертой до блеска медной пряжкой.
Поздоровавшись за руку, он спросил Ивана Якуню:
— Ты чего ждешь-то? Ко мне по делу или к Федоту?
— Так себе, наит, — уклончиво ответил Якуня. — Делать-то дома нечего, вот и пришел.
— Да ты не крути, — желая подбодрить его, сказал Фома Бубенцов. — Небось, не к кулаку явился. Так и скажи прямо, что нуждишка заела. — Потом, обратившись к Павлу Ивановичу, разъяснил: — Это он, слышь, насчет паров любопытствует. Все утро ворожим, приведет ли Белошаньгин тягло.
— Пахать пары будем! — Павел Иванович широко улыбнулся и дружески потрепал Якуню по плечу. — И ты в стороне не останешься. На миру, брат, не пропадешь.
— Еще и провиантом бы его поддержать надо, — добавил Фома Бубенцов. — Пелагея у него шибко хворает, муку, бает, всю съели. Видишь, как сам-то отощал. В таких положениях без пропитания нельзя.
— Ну, что же, придется и этим помочь. Вот вернется Антон Белошаньгин, так подай ему заявление в комитет бедноты. Чего-нибудь да найдем на первое время. Хоть и трудно с хлебом, а все ж таки в беде не оставим.
Теплые слова Рогова обрадовали и обнадежили Ивана Якуню, но было неловко, и он в раздумье сказал:
— Наверно, наит, и без меня советской власти из-за хлеба тяжело.
— Да, не легко! — кивнув головой, подтвердил Рогов. — Расея-то у нас нищая была, а войны ее совсем разорили. Советской власти досталось в наследство разбитое корыто. Была Расея вроде тебя, такая же отощалая и бедная. Только тебе хоть комитет бедноты руку протянуть может и поддержать, а Советскую Расею поддержать некому. Ей, брат, в каждом месте надо самой управиться. Нуждающего народу в городах и деревнях мильены, всех надо накормить, напоить, одеть, выучить. А чем же накормишь? Ведь пока что главный хлеб у кулака в амбаре лежит. Посуди теперича сам: тебе он, кулак-то, разве сразу зерно в пудовку нагребет, коли ты придешь к нему, к примеру, взаймы взять?
— Сразу никогда не бывало. Сначала, наит, накланяешься, погнешь спину.
— Вот и мы кланяемся. Никуда, брат, не денешься: нужда заставляет шапку ломать. Наша партия теперича взяла курс, чтобы заводы строить, выбиться из отсталости и темноты, догнать заграницу по всем статьям, да и не только догнать, а еще и взять выше. Чему нас Ленин учил, знаешь?
— Ну, как сказать… чтобы вообще, наит, — смутился Якуня, не зная, что ответить.
— Эх ты-ы, голова! Сидишь дома, как крот, свету не видишь. Потому кулаки и жиреют. Для них такие, как ты, натуральный клад. Эвон прошлый раз при поверке оказалось, что Мирон Кузнецов работника без ведома батрачкома держит, меньше платит, чем следует. Селиверст Панов у себя в избе под полом кулацкий хлеб хранил, поди, догадайся, что в бедняцком дворе от советской власти припрятано. А третьего дни в читальне Степанида Сырвачева среди баб брехала, будто мы, большевики, все хозяйства станем разорять, а баб и мужиков в одно место сводить. Придумают же, язви их, идолов!
Фома Бубенцов, молча слушавший разговор Рогова с Иваном Якуней, вдруг повеселел и, пряча ухмылку в бороде, оживленно произнес:
— Темнота-то везде беда! Вчера днем участковая комиссия к Аникею Лыткову зашла. Старшой по комиссии Федор Балакин у хозяина спрашивает: «Ну, как, Аникей, продашь хлеб государству?» Аникей отвечает: «Никакого у меня хлебушка нет. По своему положению все сдал в казенный амбар». А Балакин заметил в сенях ларь. В нем оказалось пудов сорок пшеницы, мешок ржи и пудов пять муки. «Сознавайся, Аникей, где еще хлеб-то припрятан?» Аникей же опять божится: «Вот ей-богу, больше нет ничего. Можете мне руку отрубить, коли хоть одно зернышко где-то завалялось!» Посмотрели в избе на печи: там лежит три мешка с зерном. «Видишь, Аникей, вранье тебя не спасет. Лучше уж сам покажи остальной хлеб и, что следовает, свези». — «Не сойти мне с места, если еще обнаружите. Пусть руки мои отсохнут!» Посмотрели за печку: там восемь пудов ржи. Потом в сундуке под одежой нашли десять пудов, да в малой избе цельной воз зерна нагребли. Вот тебе и Аника-воин!
— Не ко времени энти заготовки-то, вот потому, наверно, и прячут.
— Хлеб времени не знает, — сказал Рогов. — Богатые мужики прятали его от советской власти завсегда: и в двадцатом, и в двадцать первом году. Не по нутру им наша власть.
— Я к примеру, наит, о том говорю, — продолжал стоять на своем Иван Якуня, — что теперича все ж таки летняя пора, до Петрова дни уж рукой подать.
Но отстаивать это мнение было трудно. Ежедневно участковые комиссии по заготовкам откапывали ямы с зерном, находили его в болотах, в навозных кучах, в бочках, опущенных в колодцы. В конце концов Якуня согласился с Роговым, и когда тот, поднявшись на крыльцо, скрылся за дверьми, Иван заметил:
— Высокого полету человек! А ведь, поди-ка, из нашего же брата, наит, вышел. Умственная у него голова и сердце, наит, горячее.
— Партейный, потому и такой, — назидательно ответил Фома Бубенцов. — Всякий человек должен своему делу соответствовать. К примеру, возьми меня. Кто я таков? Сельисполнитель! Мое дело бегать по дворам, под окнами палкой стучать, вызывать мужиков по приказанию начальства. А и то мне без умственности нельзя. К иному прибегаю, стучусь: «Дома хозяин?» — «Нету! На поле уехал!» — «Когда возвернется?» — «Не знаю. Может, сегодня, а может, и завтра». Но я спрашивать-то спрашиваю, а сам в оба глаза смотрю. Ага, во дворе свежего конского помету не видать; сбруя на крюке висит, лагун с паровым дегтем на рундуке. Без дегтя в поле не поедешь. Ну, и говорю: «Пусть-ка хозяин из закуты вылазит. Без него не уйду». Так оно и есть. Поматерится хозяин-то, но все ж таки выйдет.