Встряска
Страничка из Мишкиной жизни
…Однажды в праздничный вечер он стоял на галерее цирка, плотно прижавшись грудью к дереву перил, и, бледный от напряженного внимания, смотрел очарованными глазами на арену, где кувыркался ярко одетый клоун, любимец цирковой публики.
Окутанное пышными складками розового и желтого атласа тело клоуна, гибкое, как у змеи, мелькая на темном фоне арены, принимало различные позы: то легкие и грациозные, то уродливые и смешные; оно, как мяч, подпрыгивало в воздухе, ловко кувыркалось там, падало на песок арены и быстро каталось по ней. Потом клоун вскакивал на ноги и, смелый, довольный собой, весело смотрел на публику, ожидая от нее рукоплесканий. Она не скупилась и дружно поощряла его искусство громким смехом, криками, улыбками одобрения. Тогда он вновь извивался, кувыркался, прыгал, жонглировал своим колпаком; при каждом движении его золотые блестки, нашитые на атласе, сверкали, как искры, а мальчик с галереи жадно следил за этой игрой гибкого тела и, прищуривая от удовольствия свои черные глазки, улыбался тихой улыбкой неизъяснимого удовольствия.
– Фот тяк! – ломаным языком и тонким голосом говорил клоун, перепрыгивая через стул.
– И фот тяк… – Он вспрыгнул на спинку стула, несколько секунд балансировал на ней, но вдруг неестественно изогнулся, упал и, съежившись в ком, вместе со стулом замелькал по арене, так что казалось, будто стул ожил и гонится за ним. Мальчик следил за всем, что делал клоун, и, увлеченный его ловкостью, невольно отражал и повторял на своей рожице все гримасы уморительно подвижного, набеленного лица. Он повторял бы и жесты, но был стиснут со всех сторон до того, что не мог двинуть рукой. Сзади на него навалился какой-то бородач в кучерском костюме, с боков тоже давили его. На галерее было душно; грудь, прижатая к дереву перил, болела, ноги ныли от усталости и полученных толчков, но – как ловок и красив этот клоун, и как люб он всем! Увлечение мальчика ловкостью артиста возвышалось до благоговейного чувства, он молчал, когда публика громко выражала свои одобрения клоуну, молчал и порой вздрагивал от желания самому быть там, на арене, кувыркаться по ней в сияющем костюме, смешить людей, слышать их похвалы и видеть сотни веселых лиц и внимательных глаз, устремленных на него. Сильное, но смутное чувство, властно охватившее мальчика, было, в общем, темным чувством – оно не оживляло, а подавляло своей силой, в нем было много грусти и зависти, еще более обострявшихся каждый раз, когда у мальчика вспыхивала мысль о том, что все это, красивое и приятное, как сон, должно скоро кончиться и опять ему придется идти домой, в темную и грязную мастерскую…
А клоун встал на четвереньки, одну ногу вытянул и, прыгая по арене на другой и на руках, с визгом и хрюканьем скрылся, возбудив в публике дружный хохот. Следующим номером программы была борьба двух атлетов, потом выехала на лошади барыня в длинном черном платье и в шляпе, похожей на маленькое ведерко, за ней вышли трое акробатов… было и еще много разных «номеров», но из них внимание маленького зрителя заняли только двое артистов, еще более маленьких, чем он сам. Исполнив трудное упражнение на турнике, они ушли, но и они не затушевали того впечатления, которое оставил клоун.
Когда представление кончилось и публика с шумом стала расходиться – мальчик с галереи все еще медлил уходить и смотрел на арену, где уже гасили огни. Вот там явился какой-то низенький господин с тростью в руке и с сигарой в зубах.
– Это и есть самый он… клоун-то, – сказал бородатый человек и, широко улыбаясь, добавил: – Очень я его хорошо знаю… хотя он и обрядился в настоящее…
Мальчик слышал эти слова и пристально смотрел на человека с сигарой, который стоял среди арены, что-то приказывая людям в красных мундирах, суетившимся по ней. Это – блестящий, ловкий клоун? И мальчик разочарованно тряхнул головой – не понравилось ему, что такой удивительный человек одевается, как самый обыкновенный модный барин. Вот если б он, Мишка, был клоуном, он так бы и ходил по улицам в ярком, широком атласном костюме с золотом и в высоком белом колпаке. И Мишка вышел из цирка, решительно недовольный этим неприятным превращением артиста в обыкновенного человека.
Длинная улица лежала пред мальчиком; по обеим сторонам ее, как две нити крупных огненных бус, протягивались вдаль фонари, оживленно и безмолвно состязаясь с тьмой ночи, полной говора людей и дребезга пролеток. Вспоминая выходки клоуна, мальчик улыбался, а иногда, перепрыгивая через впадину на панели или вскакивая на ступеньку крыльца, вполголоса восклицал:
– Фот тяк! И фот тяк!..
И, воспроизводя на лице гримасы и ужимки, потешавшие публику, мальчик порой останавливался пред окнами магазинов и серьезно подолгу рассматривал свое отражение на стекле.
Удовлетворенный видом своей исковерканной гримасами скуластой рожицы с маленькими, живыми черными глазами, он весело подпрыгивал и свистал. Но уже в нем являлось нечто портившее ему настроение – память, оживленная боязнью наказания, чувством, которое постоянно жило в худой груди Мишки, – память упорно восстановляла пред ним завтрашний день – тяжелый, суетливый день!
Завтра утром он проснется, разбуженный сердитым окриком кухарки, и пойдет ставить самовар для мастеров. Потом приготовит посуду для чая на длинном столе среди мастерской и станет будить мастеров, а они будут ругать его и лягаться ногами… Пока они пьют чай – он должен прибрать их постели, вымести мастерскую, потом, выпив стакан холодного и спитого чая, он достанет из угла мастерской большую каменную плиту, положит ее на табурет и с пирамидальным камнем в руках усядется растирать краски. От возни тяжелым камнем по плите у него заболят, заноют и руки, и плечи, и спина. После обеда около часа отдыха, он уберет со стола и, свернувшись где-нибудь в углу, – заснет, как котенок… а разбудят его пинком. Может быть, его заставят чистить пемзой доски, зашпаклеванные под иконы, и он, кашляя и чихая, долго будет дышать тонкой меловой пылью. И так весь день, до ужина…
Единственное приятное, что испытывал Мишка и чего он всегда с нетерпением ждал, – это приказание бежать куда-нибудь – к столяру за досками для икон, в москательную лавку, в кабак за водкой… А самым неприятным и даже страшным для него было кропотливое и требовавшее большой осторожности поручение заготовить яичных желтков для красок[6]. Нужно было осторожно разбить яйцо, слить желток в одну чашку, белок в другую, а он то портил яйцо, раздавливая в нем желток, то сливал белок в чашку с желтком и портил уже все желтки, которые успел отделить. За это – били.
Скучную и нелегкую жизнь изживал он…
…Дойдя до ворот хмурого двухэтажного дома, окрашенного в какую-то рыжую краску, Мишка торкнулся в калитку и, убедившись, что она заперта, тотчас же решил перелезть через забор, что и исполнил быстро и бесшумно, как кошка. Проникая во двор таким необычным путем, он избегал подзатыльника, которым непременно отплатил бы ему дворник за беспокойство отворить калитку, – ведь всегда приятно получать одним подзатыльником меньше против того, сколько вам их назначено – от судьбы. А кроме этого Мишке было и невыгодно, чтоб дворник видел, где он ляжет спать. Хитрый мальчик для сна всегда выбирал самые укромные уголки двора – этим он выигрывал у хозяина несколько лишних минут сна, ибо поутру, для того, чтоб разбудить Мишку, – сначала нужно было найти его. И теперь он тихо пробрался в угол двора, там в узкой дыре между поленницей дров и стеной погреба зарылся в солому и рогожи, с наслаждением вытянулся на спине и несколько секунд смотрел в небо. В небе сверкали звезды… Они напомнили Мишке золотые блестки на атласном костюме клоуна, он зажмурил глаза, улыбнулся сквозь дрему и, беззвучно, одними губами повторив: «Фот тяк…», – уснул крепким детским сном.
…Проснуться его заставило странное ощущение: ему показалось, что левая нога его быстро бежит куда-то и тащит за собой все тело. Он с испугом открыл глаза.
– Чертенок! – укоризненно говорила кухарка, дергая его за ногу: – Опять ты спрятался? Вот я ужо – погоди! – скажу хозяйке…
– Это я, тетенька Палагея, не прятался, – вот, ей-богу, не прятался! – И Мишка, вскочив на ноги, убежденно перекрестился.
– Черти тебя спрятали?
– А я пришел и было везде заперто… дядя Николай стал бы ругаться, – ну я – махать через ворота… – скороговоркой объяснил Мишка, зорко следя за руками тетеньки Палагеи.
– Иди, иди, шишига, ставь самовар-от, ведь уж скоро шесть часо-ов…
– Это я чичас! – с полной готовностью воскликнул Мишка и, довольный тем, что так дешево отделался, сломя голову побежал в кухню.
Там, бодро возясь около самовара, позеленевшего от старости, пузатого ветерана с исковерканными боками, Мишка вступил в беседу с кухаркой.
– Ну уж в цирке вчерась – ах, тетенька! здорово представляли! – щуря глаза от удовольствия, сказал он.
– Я тоже было хотела пойти, – угрюмо отозвалась кухарка и со злым вздохом добавила: – Да разве у нас вырвешься!
– Вам нельзя, – серьезно сказал Мишка, и так как он был великий дипломат, то, ответив кухарке сочувственным вздохом, – пояснил свои слова: – Потому вы вроде как на каторге…
– То-то что…
– А уж был там паяц один… ах и шельма!
– Смешной? – заинтересовалась кухарка оживлением Мишки.
– Тоись просто уморушка! Согнет он какой-нибудь крендель – так все за животики и возьмутся! – живо описал Мишка, держа в руках пучок зажженной лучины.
– Ишь ты… люблю я этих паяцев… клади лучину-то в самовар – руки сожжешь.
– Фюить! Готово!.. Рожа у него – как на пружинах… уж он ее и так кривит, и эдак… – Мишка показал, как именно паяц кривит рожу.
Кухарка взглянула на него и расхохоталась.
– Ах ты… таракан ты… ведь уж перенял! Ступай убирай мастерскую-то, ангилютка.
– И фот тяк! – пискливо крикнул Мишка, исчезая из кухни, сопровождаемый добродушным смехом Палагеи. Прежде чем попасть в мастерскую, он подбежал в сенях к кадке с водой и, глядя в нее, проделал несколько гримас. Выходило настолько хорошо, что он даже сам рассмеялся.