Если верить родословным книгам, род этот ведет свое начало от галицкого князя Константина Ярославовича, младшего брата великого князя Александра Невского. Потомки Константина Ярославовича княжили в Галиче Костромском до той поры, пока великий князь Дмитрий Донской не изгнал их оттуда, присоединив Галицкое княжество к своим владениям. Праправнуки последнего галицкого князя, утратившие уже княжеское достоинство, — Семен, да прозвищу Осина, Иван, носивший кличку Ива, и Дмитрий, прозванный Березой, — стали родоначальниками дворянских фамилий Осининых, Ивиных и Березиных. Внук Семена Осины — боярин Ляпун Осинин, состоявший при новгородском архиепископе Пимене, оставил потомкам прозвище Ляпуновых. Один из них перешел на службу к рязанскому князю. С той поры обосновались Ляпуновы на рязанской земле.
После смерти Ивана Грозного боярские дети Ляпуновы и Кикины стали распространять в народе слух, будто Богдан Бельский отравил царя и замышляет погубить наследника Федора со многими боярами, чтобы возвести на престол своего друга Бориса Годунова. За то сполна рассчитался с ними Годунов, когда обрел власть после воцарения Федора Иоанновича: главных зачинщиков волнений выслали из родовых поместных земель в дальние края. Быть может, именно тогда объявились в Поволжье представители дворянского рода Ляпуновых.
В тревожные для Русского государства годы, последовавшие за смертью Бориса Годунова, вновь всплывают имена Ляпуновых, двух братьев: Захария и Прокопия, рязанских вотчинников и полковых воевод. Смутное было время, смутны настроения и замыслы людей, смутны поступки — даже для них самих. В дни московского мятежа Захарий Ляпунов в числе главарей предстал пред царем Василием Шуйским и держал непочтительные речи. «Смел ты мне вымолвить это, когда бояре мне ничего такого не говорят!» — взбешенно выкрикнул Шуйский и выхватил нож. Но не в шутку рассвирепел и Ляпунов. «Не тронь меня, — угрожающе ответствовал он. — Вот как возьму тебя в руки, так и сомну всего!» Едва удержали его в тот раз сподвижники. Вскоре Захарий обретался уже в лагере поляков, но и против них затеял козни, поддерживая переписку с братом. А вышереченный Прокопий с верным дворянским полком выступал сначала на стороне самозванца, потом вместе с Иваном Болотниковым воевал против царских войск. Весной 1611 года во главе стотысячного русского ополчения он бился под Москвой с поляками. «…Всего Московского воинства властитель, — свидетельствовал о нем летописец, — скачет по полкам всюду, яко лев рыкая». Нечаянную смерть нашел Прокопий в одной из междоусобных схваток той поры…
Потомки этих энергичных и неистовых людей вели образ жизни незаметный и прозаический: занимались хозяйством в своих поместьях, служили мелкими чиновниками в провинциальных городах. Прадед Михаила в самом начале XVII века состоял подьячим арзамасской канцелярии и много лет спустя был произведен в подканцеляристы. Дед на первых порах служил секретарем курмышской воеводской канцелярии, затем стал асессором уголовной палаты. А отец Михаила, бывший чиновник судебных учреждений Чебоксар, уже полтора десятка лет отправляет должность синдика в Казанском университете. Невеликое жалованье да полагающаяся ему часть доходов с земли едва позволяли содержать в городе на приличествующем уровне многочисленную семью, трех сыновей и шестерых дочек.
На лето семья обычно перебиралась в свое имение близ села Плетниха Васильсурского уезда Нижегородской губернии. Здесь в сентябре 1820 года и родился Михаил, средний сын Василия Александровича. Незаметно пролетели для него годы гимназического учения в Казани. По собственному избранию вступил он в 1836 году в университет, безоглядно отдавшись постижению точных наук. И беспутное в большинстве своем студенческое окружение не смутило серьезности его намерений. Потому и приметили Ляпунова университетские профессора еще с первого года обучения. Особое участие в нем принимал профессор астрономии Симонов, взявший над ним сильное влияние.
— Что, видал ли Ивана Михайловича? — спросил отец, словно проследив мысли Михаила.
— Нет еще, завтра с Симоновым свидимся и потолкуем.
— Очень он за тебя хлопочет. Надобно, говорит, чтобы сына вашего на правах адъюнкта приняли. Ужели и вправду добьется? Сказывают, Николай Иванович уж с ходатайством к попечителю прибегнул.
— Ну, если сам Лобачевский ввязался, должны сладить дело, — больше для успокоения отца ответил Михаил бодрым голосом. — Быть того нельзя, чтобы не сладили. Даром, что ли, Мусина-Пушкина пушкой прозывают: чем ее зарядит Лобачевский, тем она и выстрелит.
Про себя же одобрительно подумал: «А молодец Симонов! Не отступился-таки от данного обещания. И ректора на свою сторону склонил. Дал бы бог, чтоб исполнилось задуманное! Вовсе не забавно пропадать мне в гимназии среди оболтусов».
Личность Симонова как бы дополняла собой ту коллекцию редкостей, которую он в свое время поднес в дар университету и которая пользовалась немалой популярностью в городе. Михаил вспомнил, как, впервые попав в естественный кабинет, они, еще не обтесавшиеся студенты младшего курса, замерли будто завороженные перед прекрасно сохранившейся татуированной головой какого-то индейского вождя, привезенной Иваном Михайловичем из дальних стран. Отправился он туда еще в 1819 году, будучи молодым, подающим надежды профессором кафедры теоретической и практической астрономии. По высочайшему повелению его назначили в кругосветное плавание на военных шлюпах «Восток» и «Мирный» под командою Беллинсгаузена и Лазарева. Симонов был единственным ученым в экспедиции и первым русским астрономом, ходившим круг света. Его именем назвали один из открытых мореплавателями неизвестных островов.
С изданного им по возвращении научного отчета, который был переведен в Вене на немецкий язык, а затем в Париже — на французский, и началась широкая известность молодого казанского астронома.
Студенты находили, что Симонов — из тех преподавателей, кто постоянно и глубоко увлечен своим предметом. И не только им, мог бы добавить Михаил Ляпунов. Раз, присутствуя на диспуте по докторской диссертации словесника Фойгта, он стал свидетелем обличительно-вдохновенного выступления любимого профессора. После того как Фойгт пренебрежительно отозвался о русской литературе, настаивая на скудости ее по сравнению с западной литературой, буквально взвился с места Симонов.
— Я слышал мелодию уст ваших, и она до сих пор звучит в ушах моих, — начал он в свойственной ему высокопарной манере, которая выглядела в данном случае иронией. — Но позвольте с вами не согласиться: у нас есть Державин, есть Пушкин…
По лицу Фойгта было видно, сколь ошеломлен он темпераментным выпадом астронома. С этой стороны словесник никак не ожидал оппозиции. Да и откуда ему было знать, что еще в гимназии Симонова сильно занимала поэзия. Он даже хотел первоначально поступать на факультет словесных наук. Только проницательные профессора, обнаружившие в нем на экзаменах незаурядное математическое дарование, уговорили его переменить выбор и предпочесть математический факультет.
Предметом неустанных забот Симонова была обсерватория Казанского университета. Во время кругосветного плавания, когда корабли на возвратном пути сделали остановку в Кенигсберге, он успел съездить в Раумель, где проводил вакационное время знаменитый немецкий астроном, директор Кенигебергской обсерватории Фридрих Вильгельм Бессель, почетный член Петербургской академии наук. С ним Симонов советовался об устройстве и оснащении будущей Казанской обсерватории, договаривался о проведении согласованных астрономических наблюдений. Два года спустя по возвращении его из путешествия университету было отпущено 40 000 рублей на приобретение астрономических и физических инструментов. И Симонов был поставлен в необходимость вновь отправиться за границу, теперь уже со специальным заданием. Вместе с профессором-физиком Купфером побывал он в Берлине, Дрездене, Мюнхене, Праге, Вене, Париже и Риме, осматривал здешние обсерватории и физические кабинеты, посещал известных мастеров, создававших уникальные измерительные приборы.
В Мюнхене Симонов познакомился со знаменитым оптиком и конструктором астрономических приборов Йозефом Фраунгофером. Сооруженные в его мастерской инструменты славились по всей Европе, их охотно приобретали многие обсерватории. Как раз в то самое время Фраунгофер завершал изготовление крупнейшего в мире 9-дюймового телескопа, предназначенного для Дерптской обсерватории в России. Это было настоящее чудо телескопической техники, и мысль о таком снаряде крепко запала в душу казанского астронома. А в Париже, ожидая заказанные инструменты, свел Симонов дружбу с выдающимся немецким естествоиспытателем Александром Гумбольдтом, выказавшим ему утешительное ободрение в его начинаниях. Несколько лет позже, посетив Россию, Гумбольдт сделал визит к Симонову и с похвалой отозвался в печати о проводимых в Казанском университете астрономических работах.
Стены нынешней обсерватории воздвигались уже на глазах Михаила. Когда он впервые зашел осенью 1836 года в университетский двор, машинально поигрывая новехонькой, только что купленной в торговых рядах короткой шпагой, висевшей сбоку на отлете, взору его предстало необычное сооружение, кругом которого разбросаны и разметаны были в совершенном беспорядке кучи строительного мусора. Впечатление, сделанное на Михаила этой картиной, было смутным и странным. Не раз потом заглядывался он с любопытством на возводимое здание, не подозревая, какую значительную роль сыграет оно в его судьбе. Позже, сойдясь короче с профессором Симоновым, Ляпунов с иным чувством стал смотреть на поднимавшуюся в лесах диковинную постройку.
Вот уже более 20 лет казанские астрономы проводили свои наблюдения в тесной и неудобной каменной сторожке университетского ботанического сада. Потому окончания строительства ждали с превеликим нетерпением. Живо и увлеченно рассказывал Симонов о подвижной башне обсерватории. С помощью шестерней, цепей и воротов весь купол можно будет удобно поворачивать рукою одного человека так, чтобы открытый люк пришелся на тот участок неба, куда нужно направить трубу телескопа. Вместе с тем легкоподвижная башня выдержит даже самые сильные порывы ветра.