во главе культурного движения эпохи и, – как показало время, – превосходивших Брюсова одаренностью, – увлекала и покоряла эта личность, то что же говорить о нас?!
Как бы то ни было, но я, пожалуй, дольше и глубже других переживал это необъяснимое очарование.
А между тем к 1912 году у многих уж наступало отрезвление. И как раз в том небольшом литературном кружке, где я тогда часто бывал, – в кружке московской поэтессы Любови Столицы, – все чаще и все восторженнее упоминалось имя Блока. Мне, как ярому «брюсовцу», это было нестерпимо, я усматривал в этом не то погоню за модой, не то дурной вкус и, во всяком случае измену «великому», «единственному». И невольно раздражение против «пропагандистов» Блока я переносил и на личность самого Блока.
В сентябре месяце 1912 г., выпустив в свет мою первую книгу стихов (у «Грифа»), я переехал в Петербург и в первые же дни по приезде получил письмо от А.М.Ремизова. «Пишу о вас Блоку, Александру Александровичу, – сообщал между прочим Алексей Михайлович, – а вы ему напишите, спросите его, чтобы назначил он вам день и час. Блок в Академию поэтическую вас введет и в цех поэтов, если пожелаете».
Признаюсь, – все это было для меня неожиданно; ни о личном знакомстве с Блоком, ни тем более о «цехе поэтов» я по правде сказать, вовсе и не думал. Но теперь вежливость обязывала меня написать Блоку, что я и сделал. Через день получился такой же вежливый, краткий и точный ответ:
Многоуважаемый
Александр Иванович.
Прошу вас, зайдите ко мне во вторник, 2-го октября, в 3 часа дня.
С совершенным уважением
Александр Блок
И вот я шел 2 октября на Офицерскую без большого желания и без каких бы то ни было ожиданий. «Отчего не познакомиться с известным поэтом? Но что же он даст мне… после Брюсова?» – так, приблизительно, чувствовал я тогда.
Но зато теперь, оглядываясь на все наше знакомство, теперь, когда я уже не услышу больше милого, несколько глуховатого и как бы придушенного голоса Александра Александровича и никогда не увижу его пленительной, чуть-чуть насмешливой и в то же время как бы стыдящейся своей насмешливости, – улыбки, – о, как я благодарен теперь А.М.Ремизову за его непрошенное посредничество при этом знакомстве!
Знакомство с Блоком внесло в мою жизнь нечто несомненно значительное и столь светлое, что я прямо склонен назвать его счастьем.
О чем я говорил с Блоком во время первого свидания, передать решительно не могу, хотя уже в тот же день в моем дневнике появилась восторженная запись о нем. Московское недоброжелательство растаяло сразу и навсегда, и с тех пор начались наши встречи, не частые, но всегда полные глубокого значения для меня.
Андрей Белый в своих воспоминаниях о Блоке с сожалением восклицал: «Зачем я не молодой человек Эккерман?» Мне это сожаление кажется бесплодным. Эккерману нечего было бы делать с Блоком, и вообще никаких «Разговоров Блока» появиться в свет не может, как нет их, в сущности, и в воспоминаниях Белого.
Вот несколько записей из моих дневников, сделанных немедленно после встреч с Блоком:
Утром пошел к Блоку; завтракал и просидел почти до 4 часов. Беседу мою с ним передать сейчас не могу: так глубоки и неуловимы для слов были темы нашего разговора (декабрь 1912 г.).
С 3 и почти до 6 часов у Блока. Провел эти часы в огромном и глубоком наслаждении. О чем только мы ни говорили! И говорили, подходя вплотную к ядру и основанию каждого явления, которого касались (июнь 1915 г.).
Часа три провел в интереснейшем разговоре с Блоком (август 1920 г.).
Помню о чем говорили, помню все мои ощущения, помню лицо Блока и всю внешнюю обстановку, но передать буквально его слова, – повторяю, – не в состоянии, в то время как я с буквальной точностью могу передать, напр., то, что мне говорил Брюсов в декабре 1903 г., и что – в мае 1910, и что – в ноябре 1912.
Это явление, которое, надеюсь, будет отмечено многими знакомыми Александра Александровича, по моему мнению, лучше всего говорит о необычайном своеобразии и цельности личности Блока. Слова его передавать «своими словами» так же нельзя, как нельзя рассказывать своими словами его стихи. Попробуйте сделать это и, кроме жалкой нелепости, ничего не получится. Это так потому, что его стихи как стихи Фета, Влад. Соловьева, Тютчева и всех истинных поэтов, были явлением глубоко органическим, неповторяемым, чудесным в своей цельности.
Такими же были и все его слова.
Само собою разумеется, что они были при этом глубоко и сознательно искренними.
Многоуважаемый Александр Иванович!
Приходите, пожалуйста, 11 декабря в те часы, которые назначили; буду рад, если смогу доставить вам какое-нибудь удовольствие. Жму вашу руку.
Александр Блок
Сколько значительных и содержательных писем от известных и знаменитых писателей хранится у меня, а между тем редкое из них перечитываю я с такой радостью, как это простое, коротенькое письмецо, ибо я знаю теперь, что Блок не говорил лживых слов и действительно был рад «доставить мне удовольствие» (я просил его тогда написать мне в альбом).
Искренность и цельность Александра Александровича, а также то, что он был во истину крупным человеком, я вполне оценил, встречаясь с ним в обществе самых разных людей: на скромной вечеринке у Ремизова, на редакционном собрании в «Русской Молве», на пышном вечере «с знаменитостями» у Ф.Сологуба. Решительно со всеми Блок был одинаков; и он был чуть ли не единственный человек в литературном мире, обладавший этим драгоценным, этим высоким свойством. С Леонидом Андреевым и Федором Сологубом он говорил так же серьезно, внешне тихо и внутренне твердо, как и со мной, младшим, неизвестным, впоследствии – гонимым.
Вот это то качество и привязывало к Блоку и заставляло ценить его слова и уважать его мнение, даже тогда, когда оно совсем расходилось с вашим мнением. Скажу больше: даже те вещи, которые от другого принял бы с обидой, со злобой, от Александра Александровича принимались мною уважительно, и никогда не оставалось потом недоброжелательства к нему.
Вот, например, уж, кажется, чего обиднее, когда человеку, пишущему стихи, говорят, что эти стихи – не хороши. А Блок говорил мне именно это. И не то чтобы про отдельные стихи, – нет! – вообще про мое творчество.
И вот что получилось в результате: Бальмонт написал о моей книге хвалительный фельетон под заглавием «Молодой талант»; Валерий Брюсов на одной из своих книг надписал: «такому-то в знак любви к его поэзии»; Сологуб одно время очень хвалил мои стихи и печатал их в своем журнале («Дневники писателей»); а Блок, в начале знакомства, просто сказал, что мои стихи ему не нравятся и позже – (в 1915 г.) – определил дело точнее и, как бы вслух раздумывая и решая, полувопросительно сказал: «так что-то… вроде, как в свое время у Никитина».
И как ни лестно и ни приятно было бы мне согласиться с теми, кто меня хвалил, а все же думаю, что Блок был ближе к истине и правильнее всех определил то место, которое я мог бы занять в истории поэзии.
К сожалению, я не имею возможности рассказать сейчас об отношении Блока ко мне в 1916 г. и не могу привести его замечательного письма ко мне от 19 апреля 1916 г., – письма, которое, несомненно, будет иметь значение для будущих исследователей личности и мировоззрения Блока (по всей видимости, имеется в виду то письмо об отношении Блока к делу Бейлиса. – Р.С.). Отмечу лишь один эпизод.
23 апреля 1916 г., после долгой беседы на политические и общественные темы, я прочитал Блоку мою новую статью. Александр Александрович признался, что он еще нигде не встречал такого взгляда на происхождение искусства, как у меня, и что ему, как художнику, больно было бы согласиться с той расценкой поэтического творчества, которую проводил я.
Я, – (совершенно не отталкиваясь от теории Ц.Ломброзо о «гении и помешательстве»), – путем анализа первобытных, палеолитических произведений искусства приходил к мысли, что первоисточником художественного творчества у людей был не «преизбыток», а некий недостаток жизненных сил. Мне казалось естественным, что первого мамонта на стене пещеры нарисовал не здоровый охотник, всецело занятый процессом охоты и подготовлениями к ней, а – или больной, или ослабевший старик, которые, не имея сил принимать активного участия в тогдашних общественных делах, старались возместить это тем, что рисовали сцены, дразнившие их воображение. На такой же почве возникли эротические женские статуэтки из Брассампуи, и несомненно, первые любовные жалобы; т. е. создали их неудачники, не пользовавшиеся женской любовью реально. Отсюда я и объяснял тот дух уединения, «демонизма» и некой темной горечи, который проникает чуть ли не все произведения мирового искусства.
Блок почувствовал глубину намечавшегося у меня захвата мысли, и я видел, что он содрогнулся. Здесь я подошел, быть может, к самой затаенной и самой мучительной для него стороне его духа.
Ведь и в нем, – как в каждом крупном художнике, – жило, «гнездилось», это демоническое начало. Отличие Блока от великого множества других состояло в том, что он неустанно боролся с этим началом и в своем творчестве, и, быть может, еще упорнее в своей жизни. Вот почему и светозарность, свойственная Блоку, была не пресной, монотонно-розовой, не знающей бурь, – светозарностью. Свет и добро, излучавшиеся его личностью, были плодом борьбы и победы!
Болотные чертенята и всевозможные уродцы, жестокие женщины с бичами и безумцы, и даже пошляки в котелках, мелькающие в его произведениях, не были только плодом наблюдения внешнего мира; и они зарождались и вынашивались в его огромной душе, в его всеотзывчивом сердце.
Но великая его заслуга перед поэзией и человечеством в том, что он никогда, ни на миг, не сказал этим порождениям тьмы и хаоса безусловного «да!».
Эта непрерывная борьба с демоническим началом в себе, эти могучие порывания к образу «Прекрасной Дамы», это неустанное боевое утверждение креста и розы над всеми «балаганчиками» и чертополохами жизни, – были истинным подвигом, и подвиг этот был во истину велик!