Алексей Балабанов. Встать за брата… Предать брата… — страница 4 из 49

А спорил больше, думается, дабы не угасала радость общения со старым приятелем. Куда ж без драматического накала. Потом уже, ближе к развязке, мне кажется, стал что-то переосмысливать, уходить от однозначных оценок. Но случилось и худшее – погрузился в депрессию. Не смог пережить гибели сына от наркоты. Сын поучился в нашем же инязе, потом они забрали его домой. Странно, а ведь в то наше студенческое время и представить было нельзя, что кого-то рядом с тобой посадили на «колеса» или на иглу…

Несколько лет они с женой бились за сына. Татьяна даже звонила мне однажды на Алтай – подумывали отправить его куда-нибудь в таежную заимку с надежными людьми по соседству… Может, есть местечко на примете, куда Егора можно упрятать от этой беды? Я уже стал наводить справки, но потом они передумали. Чувство собственной вины и унесло Павла поздней осенью вслед за Балабановым, чтившим его дар общения…

Было бы неправильно и странно считать, что Балабанов оставался в своей психомеханике неизменным в пространстве недолгого пути – в лабиринте к славе. Но в те дальние времена он являл собой довольно редкий тип озорника, что не примет вызова, если кому-то его штучки вдруг придутся не по вкусу, и тут же спрячется в кусты или за чью-то спину. И, вполне возможно, даже не из трусости самой, а из того же озорства, из чувства игры. Возможно, это был некий момент лицедейства. Он как бы приноравливал потребности души к своей творческой будущности, к форматам актерства.

Так оно было либо иначе – но вот любовь или тяготение ко всему небанальному и маргинальному, порой и на грани болезни, обозначилась в нем еще тогда и сохранялась на протяжении всей жизни. От него первого, кстати, я слышал порой и новомодное словечко – например, иностранцев он стал называть форинами (от английского слова foreign – «иностранный»). Или, скажем, башню заклинило… это когда кто-то туго думает или чего-то не понимает вообще. Впрочем, это уже больше потом, после института, а там хватало и других пересмешников.

Девушки его в то время особо не интересовали, ведь с ними не потусуешься. Какая из юных дам готова сорваться в одну секунду на очередную движуху или влезть в какую-нибудь авантюру. Да им и физиология не позволяет, и присущее полу чувство собственного достоинства.

Да и по части самооценки, мне кажется, у него тогда был дефицит по женской линии. Он и писал про это в своем письме ко мне, впрочем, без всяких сожалений. Как субъект, со стороны взглянуть, он был довольно взъерошен и даже кикимороват. Не все, конечно, девки непроходимые зануды. Всегда, найдутся, само собой, и атаманши, готовые ринуться в бой по первому звуку кавалерийского рожка. Но это уже ближе к партай-геноссе, чем к нежному полу в собственном смысле. К тому же зачастую это были особы крепкие и стремительные и даже превосходили парней спонтанностью поступков. А его внешняя субтильность все же остерегалась возможных поползновений с их стороны.

По соседству с балабановской комнаткой в новенькой кирпичной девятиэтажке, выстроенной на улице Лядова под инязовское общежитие, жили два парня с нашего курса. Юра Кучма и Саша Пчелка. Их еще студентами посылали на рабочую практику на Ближний Восток, и они доучивались уже с его курсом. Парни хорошо подзаработали, страна их оснастила «чеками внешпосылторга», они обзавелись модным «прикидом» – и поселились вдвоем в одной комнате.

Между ними и ближайшими соседями – командой, куда был вхож и Балабанов и где била ключом и веретеном вертелась жизнь студенческая (а были там и Кира Мазур, и Саша Артцвенко, Саша Казаков из Ярославля по кличке Птица, еще один Саша – Баикин, кажется, оттуда же, еще Саша – Гурылев, и целый ряд иных искателей забав молодости), – словно образовалась подчеркнуто сословная дистанция. У Кучмы и Пчелки были здоровенные двухкассетники (настоящее сокровище по тем временам), шикарные «дипломаты», классная обувь, золотые цепочки на шее – и оба они лоснились респектабельностью. Предметами зависти были также и всевозможные безделушки – от африканских поделок из черного дерева до экзотического «не пойми чего». (Вот разве что не было чертика из шкатулки, как у Семен Семеныча в кино у Гайдая.)

Таким примерно «не пойми чего» была и эбеновая статуэтка с выдающимся, простите, фаллосом, который ввиду несоразмерности у иных несведущих особ не сразу обнаруживал связь с прототипом. Когда юные леди, приведенные к вящей приватности на дальнейшее знакомство Юрой Кучмой с дискотеки, спрашивали, что это, Юра восхищенно отвечал, что это «фаллический символ»…

Ветераны (не только Кучма и Пчелка, а все, поработавшие в студенчестве за кордоном, или просто народ постарше или поярче) приходили на дискотеку во всем своем блеске уже ближе к апогею веселья или чуть позже. К тому времени, когда появлялись и самые достойные барышни и когда вообще положено сходиться корифеям. Неспешно оглядывая собравшийся контингент, производили естественный отбор и приглашали на медленный танец. Время от времени и как бы даже не без снисхождения включались и в быстрые общие подергивания и подрыгивания под «Бони-эм», подобрав себе кружок, наиболее соответствующий их статусу.

Балабанов сразу же присвоил им кликуху – «буржуи», и она прижилась. Но это было не пролетарское презрение к порочному классу, а фрондерское, интеллигентско-чегеварское – тоже по-своему позерство. Это уже было сродни и «революционности от Лимонова», а иные даже были наслышаны о его существовании, ведь кто-то слушал вражеские «голоса» или даже тайком ввозил его мужеложеский авангард из закордонья.

В ответ Юра Кучма, тоже мастер уподоблений, прозвал их «панками». И тоже в точку – они как будто первыми стали привозить музыку со скандальными названиями Sex Pistols etc.

В компании студента Балабанова никто давно уже не верил в мессианство класса-гегемона, а долгие отчетно-выборные мероприятия «по ящику» не пробуждали в юных душах ни искорки пиетета. Все это уже было предметом иронии – как и сами анекдоты про Брежнева, рассказывать которые не боялись. Являлось тайное знание, и с двойным идейным дном и спрятанной там фигой заговорщика жить было и острей, и трепетней, и динамичней.

Да, это была команда ребят с неясными еще претензиями в части искания смыслов. И пусть некоторые из них могли и нашкодить от большого ума, как, например, Саша Артцвенко (он пользовался успехом у дев, но, случалось, мог повести себя и не очень достойно, за что по нашим временам могли б и наказать серьезно), но потом и признавали собственную дурь. (Саша тоже, повторюсь, рано умер, и кто-то счел, что сам по себе он был гений общения – а помер от распущенности и возлияний.)

Все они плюс Женя Куприн (тот был домашним скромником нижегородским) задруживали со Слоном – так звали преподавателя французского Владимира Пронина. И это поднимало их в собственных глазах и в глазах окружающих. Слон был высоченный, телесно крупный и круто лысый человечище, и эта кличка сверхадекватно отражала его внешний облик. Иногда он появлялся у них в общаге и распивал с ними напитки. У него был один, по мнению знавших его людей, серьезный недостаток, лишавший мужика ориентиров и особенно неприятный в те коснозаконные времена, а ныне весьма даже в «цивилизованном мире» терпимый.

Нынешний инязовский ректор (Нижегородского лингвистического университета) Жанна Никонова в публичном выступлении на тему увековечивания памяти режиссера Алексея Балабанова мемориальной табличкой возвестила однажды следующее: «В те годы на переводческий факультет горьковского иняза принимали только молодых людей, так как переводчиков иняз готовил военных. Это означало строжайшую дисциплину и глубочайшее знание всех изучаемых предметов. Обратите внимание, что тема иностранных языков в фильмах Алексея Октябриновича проскальзывает периодически – а в его фильмах нет случайностей…»

Можно посочувствовать даме в благом, безусловно, деле укрепления дисциплины во вверенном ей учреждении образования. Но только сам Алексей Октябринович уж верно посмеялся бы сказанному, равно и стараниям вовлечь его авторитет как блюстителя дисциплины в становление нравственных основ младых поколений. В словах ректора верна лишь первая часть утверждения – пусть и с филологической неточностью. (Можно сказать Молодой человек, вы обронили бумажник… и всем понятно, что обращаются к юноше или мужчине. Но только множественное число (молодые люди) может включать уже и представительниц другого пола. Впрочем, можно сим и пренебречь, ведь сегодня для ректора первична грамотность в финансовых вопросах…)

Да, на факультет в то время принимали исключительно парней, поскольку многие выпускники распределялись потом лейтенантами на два года в армию (таких и называли в те годы «двухгодишниками», или с переделкой – «двухгадюшниками»). Из них, возможно, каждый седьмой-десятый оставался в СА кадровым офицером «на всю катушку». Другие, отслужив свои два года, дальнейшее трудоустройство искали уже сами. Иногда они повторно, уже по контракту как гражданское лицо, отправлялись в тот же Ирак, в ту же Ливию или Алжир (туда больше слали с французским профильным). Не говоря уже о той примерно половине, что получала свободный диплом или ехала куда-нибудь на ВАЗ, как Паша Солдатов, Фаниль Садыков, Дима Науменко и многие другие переводчики, в ком была потребность на гигантах индустрии…

Но вот столь чаемая ректором в прошлом «строжайшая дисциплина» или «глубочайшее знание всех изучаемых предметов»… это уже явный перебор. Леха Балабанов вращался в кругу сотоварищей, которые не очень-то блюли строжайшую дисциплину и могли порой отмочить такое, что в правила приличия особо и не вписывалось. Да и глубочайшие знания часто подменялись у нас банальной эрудицией и общей «нахватанностью». Ребята были способные, не спорю, я часто и сам предпочитал общение в их среде всякому иному. Например, общению с истинными отличниками – уж «твердилами» там или «ботанами», как нашлась бы сказать нынешняя молодежь, – но как раз примерно с теми, что выведены ректором в общее представление о факультете.