о отвращение от войны.
Недалекий в своем озлоблении, так и не понявший духа Севастополя, Лев Жемчужников вел лишь разговоры «о безобразии нашего строя». В родственном круге Толстого отражались все противоречивые чувства, которые были вызваны этой войной в русском обществе. Да, они видели все безобразия, всю бездарность системы, но любовь к родине и чувство долга брали верх. Злорадства не могло быть у этих сынов России. Горечь, откровенная горечь сквозила в их речах.
Лев Жемчужников рассказывал, что в Севастополе не хватало питьевой воды, солдаты «против штуцеров отстреливались дрянными ружьями», интенданты воровали, поставщики, все те же гинцбурги и горфункели, наживали сказочные состояния. Они, по словам Льва Жемчужникова, «не доставляли мяса, полушубков, разбавляли водку...». Генералы-штабисты оказались неспособными вести планирование боевых операций. «Гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить...» - распевали в Севастополе на мотив «Я цыганка молодая» песню Льва Толстого, присочиняя к ней все новые и новые куплеты. Про князя Горчакова, нового командующего, Жемчужников услышал такое добавление: «Много войск ему не надо, будет пусть ему отрада - красные штаны...»
Одно из первых решений Александра II было изменить форму обмундирования. В Севастополе недоумевали: «Такое ли теперь время, чтобы заботиться о форме мундиров», и по примеру прозвищ прежних царей - Александр Благословенный, Николай Незабвенный - придумали еще одно: Александр портной военный...
Вот тут-то и взвился Алексей Бобринский, предводитель тульского дворянства, согласный выслушивать любую правду, но не оскорбительные разговоры о действиях обожаемого им царя. Они с Жемчужниковым наговорили друг другу колкостей. Ссора кончилась тем, что Бобринский вызвал Льва на дуэль. Она не состоялась лишь из-за вмешательства Алексея Толстого и Владимира Жемчужникова, уговоривших забияк пойти на мировую.
После войны болезни в Одессе пошли на убыль и стало повеселее. Ко многим офицерам приехали жены. Все непременно прогуливались по Бульвару, Дерибасовской, заходили в Пале-Рояль, где была знаменитая кондитерская Замбрини. Дворянская молодежь, вступившая в ополчение, - Строгановы, Ростопчины, Толстые, Аксаковы, - собиралась, говорила целыми днями об осаде Севастополя, бестолковости начальства, подвигах матроса Кошки, вылазках Бирилева...
В воспоминаниях С. М. Загоскина перечислены многие из блестящих и самых талантливых людей того времени, пребывавших в Одессе.
«Но умнейшим и интереснейшим из всех офицеров был бесспорно граф Алексей Константинович Толстой, впоследствии известный писатель, автор «Князя Серебряного». Несмотря на свое видное уже в то время общественное положение вследствие особого благосклонного к нему расположения императора Александра Николаевича, Алексей Константинович был тогда, как и всю свою остальную жизнь, скромным и приветливым человеком. Чрезвычайно мягкого характера и редкого остроумия, он был искренне любим своими товарищами, а появление его в обществе среди не только молодежи, но и людей пожилых доставляло всем не одно простое удовольствие, а какое-то отрадное чувство, превращавшееся скоро в поклонение его уму и сердцу».
Если говорить о слове «страда» во всех его значениях, а не только о тяжелой, ломовой работе, натужных трудах и всякого рода лишениях, о летних работах земледельца, то надо бы сказать и о нравственных страданиях, тоске и даже агонии, предсмертном борении.
Трудная пора, но какой же плодотворной оказалась она для Толстого. Рука тянулась к перу, захлестывали впечатления, чувства, возникали стихи, зачеркивались, что-то получалось, потом подвергалось сомнению и вновь приносило удовлетворение. Словно бы человек, прикоснувшийся к небытию, осознал краткость пребывания в бренной плоти и вдруг заспешил заполнить это мгновение, запечатлеть озарения, которыми исполнена жизнь людей, относящихся обычно к ним неряшливо, лениво и потому забывающих очень скоро то, что, как им кажется, человеческая память должна сохранять надежно. Да, он спешит, в его сочинениях более всего стихотворений, помеченных 1856 годом, но это не значит, что возникают они как по волшебству. Лишь заглянув в записную книжку поэта, можно увидеть двадцать вариантов шестой строки короткого стихотворения, в котором утвердился двадцать первый.
Не верь мне, друг, когда в избытке горя
Я говорю, что разлюбил тебя,
В отлива час не верь измене моря,
Оно к земле воротится, любя.
Уж я тоскую, прежней страсти полный,
Мою свободу вновь тебе отдам,
И уж бегут с обратным шумом волны
Издалека к любимым берегам!
Идиллии не получалось. Вернулись сомнения, хотя в приезде Софьи Андреевны, в ее бдениях у его постели следовало бы видеть залог гармонии в их отношениях. Однако «приливы и отливы» настроений то и дело вызывали запальчивость, страх потери, раскаяние, примирение...
Толстой с Софьей Андреевной, Владимир Жемчужников, Алексей Бобринский решили попутешествовать и отдохнуть в Крыму, хотя и Одесса к лету становилась хороша с ее голубым морем, пестротой костюмов, «наречий и людских пород», бульваром и лестницей, кишащими людьми... В мае они уже миновали правильно и однообразно построенный Николаев, заброшенный нищий Херсон, крымскую степь с разоренными селениями, Симферополь, полуразрушенный Севастополь и развалины древней Корсуни. В Байдарской долине у Льва Перовского были земли, а на самом берегу моря, неподалеку, имение «Мелас». Дом с четырьмя башнями, плоской крышей, какими-то «мавританскими» террасами, увитыми плющом, шиповником и диким виноградом, сохранился и поныне, как и надпись в полу, выложенная из полированного камня, - MELLAS.
Две недели они отдыхали в разграбленном «союзниками» и приведенном кое-как в порядок доме. Прекрасный парк вокруг дома был вырублен, мебель изломана, картины прострелены, стены залиты вином и исписаны непотребными и хвастливыми надписями врагов. Некоторые из надписей Толстой скопировал и отправил Льву Перовскому. В записной книжке у него сохранилась строка: «Так вот что представлял мне часто сон упорный». Как будто он уже видел и раньше эту картину разорения. «Ни стола, ни стула», - писал он матери.
Восстанавливать события по стихам - неблагодарное дело. Заглянув в лабораторию поэта, в его записную книжку, видишь, как в вариантах исчезают упоминания о спорах, ропоте, гневе, досаде... Некогда А. А. Кондратьев прибегал к историко-литературным сопоставлениям. В одну схему вписывались Данте и Беатриче, Петрарка и Лаура, Алексей Константинович и Софья Андреевна. Но не прекраснее ли живая женщина со всеми ее недостатками и достоинствами бесплотного поэтического идеала? Не пленительней ли сладость примирений поклонения издалека? Однако поэзия преображает земные отношения, набрасывая на них романтическую вуаль, сквозь которую не видны подробности, а угадываются лишь прелестные черты.
И вот как видится поэту приезд их с Софьей Андреевной в Мелас:
Обычной полная печали,
Ты входишь в этот бедный дом,
Который ядра осыпали
Недавно пламенным дождем;
Но юный плющ, виясь вкруг зданья,
Покрыл следы вражды и зла -
Ужель еще твои страданья
Моя любовь не обвила?
Но все-таки «Крымские очерки» и другие стихотворения, которые Алексей Толстой счел достойными опубликования в том же году, исполнены не одной лишь романтической символики. В них множество примет времени, а главное - величественных картин прекрасной крымской природы, овеянной духом древних культур и памятью о бурных исторических событиях. Пренебрежем хронологией, порядком написания вещей, прислушаемся к гимну извечной и знакомой нам красоте Южного берега:
Над неприступной крутизною
Повис туманный небосклон;
Там гор зубчатою стеною
От юга север отдален.
Там ночь и снег; там, враг веселья,
Седой зимы сердитый бог
Играет вьюгой и метелью,
Ярясь, уста примкнул к ущелью
И воет в их гранитный рог.
Но здесь благоухают розы,
Бессильно вихрем снеговым
Сюда он шлет свои угрозы,
Цветущий берег невредим.
Над ним весна младая веет,
И лавр, Дианою храним,
В лучах полудня зеленеет
Над морем вечно голубым.
С верхнего шоссе Мелас кажется крохотным зеленым оазисом среди нагромождения скал, словно бы растущих из моря. А над шоссе возвышается на сотни метров отвесная стена, венчаемая горой, напоминающей дракона с гребнем выступов вдоль всей спины. Спустимся вниз, войдем в парк Меласа, где, как и сто с лишним лет назад, заливаются майские соловьи. И уцелел пятисотлетний дуб, стоящий в обнимку с кипарисом. Тихо, чисто и сонно кругом.
Но мы напомним об Алексее Константиновиче Толстом, воспевшем некогда опустошенное имение и синее море. Напомним, как он возмущался, увидев надписи врагов, «рисунки грубые и шутки площадные, где с наглым торжеством поносится Россия». Напомним, как в сумерки, когда в аллеях сгустилась тьма, когда стал сильнее запах цветов и трав, он сидел на сломанном крыльце и думал в тишине, которая нисколько не нарушалась шумом прибоя...
Все чаще он уединялся, чтобы осмыслить пережитое. Софья Андреевна вдруг принимала эти уединения за охлаждение, мучилась ревностью, а он торопливо черкал в записной книжке: «О, не страшись несбыточной измены и не кляни грядущего, мой друг, любовь души не знает перемены; моя душа любить не будет двух...»
Порой ревновал и он. Но к кому? К Миллеру? Вяземскому? «Ты клонишь лик, о нем воспоминая, и до чела твоя восходит кровь; не верь себе. Сама того не зная, ты любишь в нем лишь первую любовь...»
...И были поездки по каменистой дороге средь душистых акаций, когда Софья Андреевна, красиво изгибаясь и держась одной рукой за луку седла, другой рвала алые цветы шиповника и убирала ими косматую гриву своей буланой лошадки. Были опасные подъемы на мрачный, похожий на сундук Чатырдаг. И было путешествие по Яйле в Бахчисарай с ночлегами у костров в живописных лесистых ущельях...