– Очень рад возобновлению нашего знакомства, входите, пожалуйста, снимайте свою великолепную шубу…
И он небрежно пробормотал в ответ:
– Да, наследственная, остатки прежней роскоши, как говорится…
И вот эта-то шуба, может быть, и была причиной довольно скорого нашего приятельства; граф был человек ума насмешливого, юмористического, наделенный чрезвычайно живой наблюдательностью, поймал, вероятно, мою невольную улыбку и сразу сообразил, что я не из тех, кого можно дурачить. К тому же он быстро дружился с подходящими ему людьми и потому после двух, трех следующих встреч со мной уже смеялся, крякал над своей шубой, признавался мне:
– Я эту наследственность за грош купил по случаю, ее мех весь в гнусных лысинах от моли. А ведь какое барское впечатление производит на всех!
Говоря вообще о важности одежды, он морщился, поглядывая на меня:
– Никогда ничего путного не выйдет из вас в смысле житейском, не умеете вы себя подавать людям! Вот как, например, невыгодно одеваетесь вы. Вы худы, хорошего роста, есть в вас что-то старинное, портретное. Вот и следовало бы вам отпустить длинную узкую бородку, длинные усы, носить длинный сюртук, в талию, рубашки голландского полотна с этаким артистически раскинутым воротом, подвязанным большим бантом черного шелка, длинные до плеч волосы на прямой ряд, отрастить чудесные ногти, украсить указательный палец правой руки каким-нибудь загадочным перстнем, курить маленькие гаванские сигаретки, а не пошлые папиросы… Это мошенничество, по-вашему? Да кто ж теперь не мошенничает так или иначе, между прочим и наружностью! Ведь вы сами об этом постоянно говорите! И правда – один, видите ли, символист, другой – марксист, третий – футурист, четвертый – будто бы бывший босяк… И все наряжены: Маяковский носит женскую желтую кофту, Андреев и Шаляпин – поддевки, русские рубахи навыпуск, сапоги с лаковыми голенищами, Блок бархатную блузу и кудри… Все мошенничают, дорогой мой!
Дом князя Щербатова на Новинском бульваре
Переселившись в Москву и снявши квартиру на Новинском бульваре, в доме князя Щербатова, он в этой квартире повесил несколько старых, черных портретов каких-то важных стариков и с притворной небрежностью бормотал гостям: “Да, все фамильный хлам”, – а мне опять со смехом: “Купил на толкучке у Сухаревой башни!”»
Что касается новых веяний в искусстве, то со временем Алексей Толстой пересмотрел свои взгляды в пользу классики. В романе «Хождение по мукам», в первой книге трилогии «Сестры», он показывает всю эту модернистскую шушеру совсем не симпатичной. Вспомним беснования молодежи на квартире у инженера Телегина.
Вопрос…
«– Неужели и на этот раз вам не понравился Сапожков? Он говорил сегодня, как пророк. Вас раздражает его резкость и своеобразная манера выражаться. Но самая сущность его мысли – разве это не то, чего мы все втайне хотим, но сказать боимся? А он смеет. Вот:
Каждый молод, молод, молод.
В животе чертовский голод,
Будем лопать пустоту…
Необыкновенно, ново и смело, Дарья Дмитриевна, разве вы сами не чувствуете, – новое, новое прет! Наше, новое, жадное, смелое. Вот тоже и Акундин. Он слишком логичен, но как вбивает гвозди! Еще две, три таких зимы, – и все затрещит, полезет по швам, – очень хорошо!»
Совершенно очевидно, что автор не может разделять этакие взгляды, не может эту дурь и графоманию почитать поэзией. Ведь сам-то Толстой, хоть и были иногда отклонения, писал настоящие стихи.
Вот строки из стихотворения «Утро»:
Слышен топот над водой
Единорога;
Встречен утренней звездой,
Заржал он строго.
Конь спешит, уздцы туги,
Он машет гривой;
Утро кличет: ночь! беги, —
Горяч мой сивый!
Или вот строки из стихотворения «Хлоя»…
Лбистый холм порос кремнем;
Тщетно Дафнис шепчет: «Хлоя!»
Солнце стало злым огнем,
Потемнела высь от зноя.
Мгла горячая легла
На терновки, на щебень;
<…>
…Вечер лег росой на пнях,
И листва, и травы сыры.
Или…
Зеленые крылья весны
Пахнули травой и смолою…
Я вижу далекие сны —
Летящую в зелени Хлою.
Даже сравнивать смешно… С тех пор и «лопают пустоту» графоманы, рожденные в начале XX века. И вынуждены мы слушать по сию пору шедевры типа «Я кайфую» или «Я беременна, но это временно». А начало положено именно в те времена, когда, уже войдя в литературу, Алексей Толстой завоевывал там все более и более прочное место.
Масса бездарей пыталась в ту пору свою бездарность поэтическую выдать за новое. Пушкинские незабвенные строки называли устаревшими, потому что не могли писать так, как Пушкин, а значит, надо развернуть моду и опустить культуру под себя дорогих.
Течения, которые даже не хочется называть в силу дикости их названий, пришли не только в поэзию, они ворвались в живопись и даже в музыку. Графоманы визжали от восторга, поощряя графоманию себе подобных и лучшим образом подтверждая незабвенные слова басни…
За что же, не боясь греха,
Кукушка хвалит Петуха?
За что, что хвалит он Кукушку.
Порой и художники, показавшие в прошлом свой талант, становились на путь более легкий. Ведь не нужно много лет работать над полотном. Набросал какую-то несуразицу, ее признали великой, и сразу почет и богатство.
Толстой разобрался в этом и бичевал, за что получил от критиков этакие осторожные эпитеты, мол, искал свой путь, пробовал силы в жанрах, не совсем понимал развитие течений.
В романе показано все это новое появлением модного в столице поэта Бессонова…
«Даше некогда было теперь ни думать, ни чувствовать помногу: утром – лекции, в четыре – прогулка с сестрой, вечером – театры, концерты, ужины, люди – ни минуты побыть в тишине.
В один из вторников, после ужина, когда пили ликеры, в гостиную вошел Алексей Алексеевич Бессонов. Увидев его в дверях, Екатерина Дмитриевна залилась яркой краской. Общий разговор прервался. Бессонов сел на диван и принял из рук Екатерины Дмитриевны чашку с кофе.
К нему подсели знатоки литературы – два присяжных поверенных, но он, глядя на хозяйку длинным, странным взором, неожиданно заговорил о том, что искусства вообще никакого нет, а есть шарлатанство, факирский фокус, когда обезьяна лезет на небо по веревке.
“Никакой поэзии нет. Все давным-давно умерло, – и люди и искусство. А Россия – падаль, и стаи воронов на ней, на вороньем пиру. А те, кто пишет стихи, все будут в аду”».
И вот реакция общества:
«Дамы же решили: “Пьян ли был Бессонов или просто в своеобразном настроении, – все равно он волнующий человек, пусть это всем будет известно”».
Разумеется, автор не разделяет здесь заявления своего героя. С кого конкретно он писал Бессонова? Быть может, даже отчасти с себя времен увлечения псевдопоэзией.
Сам Толстой писал от том времени:
«Я начал с подражания, то есть я уже нащупал какую-то канву, какую-то тропинку, по которой я мог отправить в путь свои творческие силы. Но пока еще это была дорожка не моя, чужая.
И потоки моих ощущений, воспоминаний, мыслей пошли по этой дороге. Спустя полгода я напал на собственную тему. Это были рассказы моей матери, моих родственников об уходящем и ушедшем мире разоряющегося дворянства. Мир чудаков, красочных и нелепых. В 1909–1910 годах на фоне наступающего капитализма, перед войной, когда Россия быстро превращалась в полуколониальную державу, – недавнее прошлое – эти чудаки предстали передо мной во всем великолепии типов уходящей крепостной эпохи. Это была художественная находка».
Для смутных периодов истории всегда характерны всплески мистики. Интересно рассказал об этих причудах Куприн, повествовали и другие писатели.
Свои размышления о литературе и литераторах писатель перенес в свой главный роман всей жизни, и хотя писал его уже много позже тех событий, сумел передать их остроту. Сумел передать падение общества, низвержение его с некогда твердых российских устоев.
А. Н. Толстой в молодости
Предвоенное и предреволюционное общество он показывал, потому что был его воспитанником, хотя и не совершившим вместе с обществом этого падения.
Удалось точно показать на примере квартиры Телегина…
«На Васильевском острове в только что отстроенном доме, по 19-й линии, на пятом этаже, помещалась так называемая “Центральная станция по борьбе с бытом”, в квартире инженера Ивана Ильича Телегина».
Уже само название общества говорит о претензии его создателей на оригинальность.
Автор сообщает:
«Телегин снял эту квартиру под “обжитье” на год по дешевой цене. Себе он оставил одну комнату, остальные, меблированные железными кроватями, сосновыми столами и табуретками, сдал с тем расчетом, чтобы поселились жильцы “тоже холостые и непременно веселые”. Таких ему сейчас же и подыскал его бывший одноклассник и приятель, Сергей Сергеевич Сапожков.
Это были – студент юридического факультета Александр Иванович Жиров, хроникер и журналист Антошка Арнольдов, художник Валет и молодая девица Елизавета Расторгуева, не нашедшая еще себе занятия по вкусу».
Вот типичное общество потребления, вот типичное общество, которое тащило всю страну к погибели:
«Жильцы вставали поздно, когда Телегин приходил с завода завтракать, и не спеша принимались каждый за свои занятия. Антошка Арнольдов уезжал на трамвае на Невский, в кофейню, где узнавал новости, затем – в редакцию. Валет обычно садился писать свой автопортрет. Сапожков запирался на ключ – работать, – готовил речи и статьи о новом искусстве. Жиров пробирался к Елизавете Киевне и мягким, мяукающим голосом обсуждал с ней вопросы жизни. Он писал стихи, но из самолюбия никому их не показывал. Елизавета Киевна считала его гениальным.