Алексей Толстой в «хождениях по мукам» четырех супружеств — страница 26 из 50

О, если б ведать трудный путь

От человека к человеку!

– Трудный путь от человека к человеку, – повторил Алексей и совсем тихо прибавил: – Мечтаю пройти его, этот путь к любимому человеку.

Но пройти этот путь быстро не удалось. Вскоре позвало близившееся лето на юг, на море. Алексей с Софьей отправились сначала в Анапу – на Северный Кавказ купальный сезон приходит раньше, – а затем перебрались в Крым, в Коктебель, в гости к Волошину.

Наталья Крандиевская описала последний вечер перед отъездом Толстого:

«Была… встреча, последняя перед летним разъездом. Толстой уезжал в Коктебель, я в Петербург, к мужу (в Венецию никто не собирался).

Мы встретились в “обормотнике” (коммунальная квартира, где жили мать и сын Волошины в окружении артистической богемы. – Коммент. к мемуарам), на вечере у Макса Волошина, где хозяин читал превосходные стихи, но в таком количестве, что, расходясь, гости ахали, взглянув на часы.

Толстой провожал нас с сестрой по кривым арбатским переулкам. Шли молча. У Толстого было обиженное лицо. Дюна сказала, что такие лица бывают у детей, когда их загоняют спать раньше времени.

– Вот это верно, – засмеялся он, – что толку спать! В гробу наспимся. – И, сразу повеселев, он стал просить: – Давайте еще погуляем, глядите, какая ночь! Ну, сделаем крюк по Мерзляковскому, хотите?

И мы стали плутать втроем по середине мостовой, по светлым от луны и пустынным переулкам.

– Подумать только, сколько времени потеряно зря и безвозвратно, – говорил Толстой, ведя обеих нас под руки, – милые сестры, разлука – дьявольская вещь! Жить нам на земле не так уж и много положено, а любить и того меньше. Удивительно неумно и расточительно проматывает человек жизнь! Вот вы, например. – Мы все трое остановились посреди улицы, и, обращаясь ко мне, Толстой вдруг горячо воскликнул: – Разве вам надо ехать в Петербург? А вы едете.

– Еду, – ответила я резко, – и разбираться в том, надо ли это или не надо, могу только я одна.

– Простите, – сказал Толстой, – я хам, конечно.

Сестра дергала меня за рукав, я отстранила ее, и все мы, как по уговору, повернули к дому. У подъезда простились. Толстой поцеловал мне руку.

– Не сердитесь, – сказал он тихо, – будьте счастливы.

Никогда я не плакала так горько, как в эту ночь. Я плакала о “потерянном безвозвратно времени” и о той преграде, которую, как мне казалось, я воздвигла собственными руками между собой и Толстым в эту ночь».

И она уехала к мужу, а Толстой отправился на юг с женой, отношения с которой были так себе – просто никакие. Нет, они не ссорились, им стало неинтересно вместе. В конце концов Софья заявила:

– Хочу в Париж. Здесь мне скучно, тошно…

Не сказала «поехали в Париж», а именно – «хочу», то есть одна.

Алексей Толстой не возражал.

Простились сухо.

Толстой сказал:

– Я чувствую, что ты уезжаешь от меня навсегда.

Но сказал эту фразу, долженствовавшую быть грустной, совсем без грусти.

Подумал ли он в те минуты, когда остался один, о Наталье Крандиевской? Возможно, да только вокруг было столько молодых красивых барышень, ведь курортный сезон входил в свою силу.

В одиночестве он пребывал недолго. Вскоре к нему приехала юная балерина Маргарита Кандаурова. Он был давно и страстно влюблен в нее, о чем Софья Дымшиц, покинувшая его в Крыму, впоследствии совершенно спокойно вспоминала.

Вот запись из воспоминаний Софьи Дымшиц:

«В 1915 году у Алексея Николаевича были новые тяжелые переживания. Маргарита Кандаурова, предмет его страстного увлечения, отказалась выйти за него замуж. Я считала, что для Алексея Николаевича, несмотря на его страдания, это было объективно удачей: молодая, семнадцатилетняя балерина, талантливая и возвышенная натура, все же не могла стать для него надежным другом и помощником в жизни и труде».


М. П. Кандаурова


Но вот все переменилось. Они вместе в Коктебеле, в сказке. Сближение произошло стремительно. Толстой сделал предложение, и Маргарита согласилась стать его женой. Отчего же нет? Тридцатилетний перспективный, уже получивший известность литератор – хорошая партия.

Быть может, они бы к осени уже действительно стали мужем и женой, но 1 августа 1914 года поломало многие судьбы.

Толстой поспешил в Москву. Оттуда он написал своему отчиму Бострому:

«Сейчас все интересы, вся жизнь замерла, томлюсь в Москве бесконечно, и очень страдаю, потому что ко всему люблю девушку, которая никогда не будет моей женой… Я работаю в “Русских ведомостях”, никогда не думал, что стану журналистом, буду писать патриотические статьи. Так меняются времена. А в самом деле я стал патриотом. Знаешь, бывает так, что юноша хулит себя, презирает, считает, что он глуп и прыщав, и вдруг наступает час, когда он постигает свои духовные силы (час, которому предшествует катастрофа), и сомнению больше нет места. Так и мы все теперь: вдруг выросли, нужно делать дело – самокритике нет места – мы великий народ – будем же им».

Эти мысли мы находим в романе «Хождение по мукам». Вспомним размышления Ивана Ильича Телегина о величии России, о непобедимости русского народа.

Но почему же Толстой написал, что юная девушка никогда не будет его женой? Ведь она дала согласие выйти за него замуж?

Только ли война тому причиной? Да, война все всколыхнула, но ко всему привыкают люди. Они так же любят, ревнуют, женятся, ссорятся, разводятся. Ведь в войнах прошлого зачастую вдали от фронта долгое время сохранялась почти что прежняя жизнь, и нарушали ее разве что потоки раненых, лазареты, госпитали. Указывали на то, что идет война, большое количество военных, часто встречающиеся на улицах колонны войск.

Но так же работали театры, рестораны и прочие заведения, которые привычны для времени мирного и подчас удивительны для времени военного.

И кто-то из завсегдатаев ресторанов, поднимая бокалы и произнося тосты, не относящиеся к событиям, даже не задумывался о том, что, быть может, в тот момент, когда раздавался звон бокала о бокал, где-то далеко, на фронте, уже не со звоном, а с грохотом разрывался снаряд, и в момент хмельной здравицы в честь кого-то восседавшего в кресле за белоснежной скатертью обрывалась чья-то жизнь в открытом непогодам окопе.

Знаменитый русский философ Иван Александрович Ильин писал в 1915 году: «Война вторглась неожиданно в нашу жизнь и заставила нас гореть не о себе и работать не на себя. Она создала возможность взаимного понимания и доверия, она вызвала нас на щедрость и пробудила в нас даже доброту… Война несет людям духовное испытание и духовный суд».


На Дворцовой площади. 1914 г.


Так восприняло русское общество, точнее культурный слой русского общества, начало Первой мировой войны.

Дневники Прасковьи Мельгуновой-Степановой (1882–1974), супруги историка и издателя С. П. Мельгунова, работавшей в годы войны в госпитале, в 1922 году вместе с мужем высланной из России, дают картину происходящего.

Война еще не началась, но дыхание ее уже чувствовалось в Москве.

«22 июля. Москва имеет странный вид: на Тверском бульваре стоят взятые в мобилизацию телеги под конвоем; на Патриарших прудах – артиллерийский обоз; всюду солдаты или запасные, которых толпами гонят; видела сегодня на Покровке запасных, загоняемых в IV мужскую гимназию».

А уже 4 августа в дневниках говорится о «Воззвании градоначальника об устройстве частных лазаретов». О том, что уже много раненых и «стоят в вагонах с 1 часа ночи до 8 ч. утра, ожидая разгрузки».

В дневниках очень много о госпиталях, лазаретах, об огромном количестве раненых, нахлынувших в Москву.

Именно в этих тяжелых условиях и Наталья Васильевна Крандиевская, как и многие женщины, пошла работать в лазарет.

Показано то лицо войны, на которое часто закрывались глаза.

«23 августа

С. (муж Прасковьи Сергей Мельгунов. – Н.Ш.) был вчера на заседании Пироговского общества. Оказывается, полная дезорганизация царит везде. В Москву уже привезли 35 000 раненых: 5000 из них отправлено дальше, 10 000 кроватей приготовил город, а больше ничего нет. Вчера ждали 1000, а привезли 6–8 тыс. – девать некуда: свалили в университете Шанявского на полу на соломе: город ссорится с Земским союзом, не знают ничего, отказывают, говоря, что не от них зависит. Ссорятся за первенство… Хорошо работают только добровольцы-студенты на вокзале, даже комендант относится к ним с почтением. Ничего не готово».

Показан патриотический подъем, выраженный и в милосердии:

«…в Управе стоят столько желающих взять раненых на дом и не могут добиться ордеров в больницы, без которых раненых не выдают, а тянется это без конца. Когда дадут раненого, то берут обязательство, что его одного не будут пускать на перевязку и не выпускать на улицу, т[ак] ч[то] держать их у себя надо, вроде как под арестом – не очень-то это приятно и очень затруднительно. Вообще город ставит массу затруднений и злится. Ему отпущено 38 миллионов на помощь раненым, а он все старается даром спихнуть раненых, но когда что-нибудь наконец дает, приходится благодарить…»

«На Высших женских курсах больные свалены и лежат без всякой помощи, а в устроенные лазареты их не дают, и когда люди идут предлагать свои услуги – им говорят: «у нас довольно». Малинин расписал царю, что у города 50 000 коек готово и будет 200 тысяч, а на деле из 35 000 разместили только 10 000».

И везде одинаковое положение. В военном госпитале на Екатерининской площади: «на 600 раненых там восемь сестер и три доктора, перевязочного материала нет, белья нет, одеял и кроватей нет – ничего нет. Воровство идет вовсю – шлют 1000 простыней, приходит 500 и т. д., пакля вместо ваты… Хочу перейти туда».

В те дни произошло важное событие.

«9 сентября

«Третьего дня (то есть 7 сентября. – Н.Ш.) С. был на интересном заседании писателей, ученых, общественных деятелей и артистов, собравшихся с целью выразить протест против немецких зверств. Заседание открыл Ю. Бунин, заявив, что его брат, Иван, составил воззвание к русскому народу или ко всем, и что все собравшиеся, конечно, не могут молчать и должны подписать. Южин, председатель, предложил всем высказаться – молчание. Тогда С. сказал, что раньше, чем обсуждать, надо знать воззвание и попросил его прочесть. Иван Бунин прочел лирическое воззвание, написанное от имени писателей, артистов и художников, написал воззвание с протестом против жестокостей немцев».