Алексей Толстой в «хождениях по мукам» четырех супружеств — страница 29 из 50

Что это было? Погоня за двумя зайцами? Нет, тут иное. Видимо, тот ангельский цветок, которым в его представлении была Маргарита, действительно цветком и оставался. Причем цветком, на который надо всю жизнь дышать, согревая его и не позволяя увянуть. С Маргаритой невозможно было вот так ночи напролет говорить на самые различные темы и ощущать духовную общность.

В воспоминаниях Натальи Васильевны показано развитие отношений шаг за шагом…

«Помню, однажды вечером, подбрасывая полено в мою печь, Толстой занозил себе палец. Я вынула занозу пинцетом, прижгла йодом. Он сказал:

– Буду теперь каждый день сажать себе занозы. Уж очень хорошо вы их вынимаете, так же легко и не больно, как делала покойная мать.

Я промолчала, ваткой, намоченной в одеколоне, вытерла пинцет, потом пальцы.

Толстой продолжал:

– В одну из наших встреч, прошлой зимой, вы как-то раз сказали, что для женщины любить – это значит прежде всего оберегать, охранять. Это вы правильно сказали.

В тот вечер состояние “стиснутых зубов” было особенно сильно во мне, и разговоры о любви были некстати.

– Охота вам вспоминать афоризмы из прошлогоднего флирта, – сказала я жестко.

– Флирта? – переспросил Толстой. – Вы называете флиртом прошлогодние наши встречи?

– А как же назвать их иначе?

– Не знаю, – сказал он, – впрочем, – он посмотрел на меня, неприязненно прищурясь, – для вас они, пожалуй, действительно были флиртом.

– А для вас?

– Ну, это уж мое дело, – оборвал он разговор и, насупясь, принялся набивать трубку.

Это было слишком. Такой несправедливости нельзя было вынести.

– Вы страус, – воскликнула я с отчаянием, – боже мой, как я устала откапывать вашу голову, зарытую в песок!

– А вы! – подхватил он. – Вы-то сами разве не страус? И притом дьявольски хитрый!

– Почему хитрый?

– Потому что оглядываетесь. Одним глазком на опасность – и опять в песок, на опасность – и опять в песок.

Он это изобразил так потешно, что нельзя было не рассмеяться. Но я тут же подумала: “Осторожно! Он, оказывается, не так слеп и разбирается во мне неплохо”».

Эти встречи были одновременно желанны и мучительны, даже, порой, невыносимы. А когда однажды Толстой явился в три часа ночи, пояснив, что после выступления на благотворительном вечере у него разболелась голова, что его одолевает бессонница, от которой спасение – она: «посижу около вас минут десять» – и пройдет, она подумала: «Значит, я еще средство от бессонницы», заявила, что есть два верных средства. Первое – читать в постели «Илиаду» Гомера (гекзаметр укачивает, как люлька). И второе – на пять минут перед сном опускать ноги в таз с холодной водой. Решила для себя: «Пора все это кончать», тем более «обещала и сыну, и мужу рождественскую елку зажечь в Петербурге, у себя дома, на Спасской улице».

Но человек предполагает, а Бог располагает. Борьба с самой собой, борьба со своими чувствами истощила. Ведь, по словам Натальи Васильевны, тоже весьма метким, «чтобы врага победить, надо не только знать его, надо его угадывать, ибо чаще всего он нападает замаскированный». И далее: «Я это говорю, припоминая свою борьбу с нарождавшимся чувством, прикрывавшим себя разнообразными масками. Чтобы убить его, я била, зажмурясь от страха, мимо, не по тому месту. Все во мне было в синяках от этих ушибов, а чувство оставалось невредимым. И неизвестно, чем бы кончилось это самоистязание, если бы помощь не пришла со стороны. Я заболела. Тяжелая форма гриппа осложнилась воспалением ушей. Был момент, когда родители мои перепугались и разговор шел об операции».

Выздоровление шло медленно. Но однажды, когда она еще не совсем поправилась, сестра вошла в комнату и, не зажигая свет, хотя были сумерки, спросила:

– Ты хочешь видеть Толстого? Он здесь, в передней.

«Толстой вошел робко, как входят к больным, словно стесняясь своего здоровья, своего благополучия, своих размеров. Он взял мою руку и долго не выпускал ее, держал бережно.

– Вам лучше? – спросил. – Мне вас плохо видно. – И, вглядываясь в мое лицо, наклонился, сказал: – Похудели, похорошели.

<…>

Разговаривать мы продолжали почему-то шепотом, и о чем разговаривали в тот вечер – не стоит писать. Не терпят иные слова прикосновения, даже пером, а бумага – равнодушна и слишком шершава для них».

А роман развивался действительно как любовный детектив, с намеренными торможениями развития сюжета. Она чувствовала «торжествующую уверенность в том, что любима», хотя «об этом еще не было сказано ни слова, но уверенность крепла… с каждым днем».

Наталья Васильевна писала:

«Мы продолжали встречаться так же часто, но теперь все было по-другому. Толстой был молчалив, задумчив, сосредоточен. Впервые, в измененном, похудевшем лице его, в глазах, подолгу на меня устремленных, я видела страдание. Мне оно было как вода жаждущему… И при виде его страданий все во мне расцветало в новой уверенности, все пело беззвучно: он любит меня! Он любит меня!»

И вот тут, когда казалось, что все разрешится со дня на день, приехал муж и сообщить об этом суждено было именно Толстому, который заглянул в гости, но узнал, что Наталья в зале Благородного собрания на одном из благотворительных концертов, и решил найти ее там. Его-то и попросила прислуга передать телеграмму.

«“Встречай завтра утром скорым”, – телеграфировал муж. Я показала телеграмму сестре, потом Толстому.

– Так, – сказал он, прочитав, и сразу замолк.

Сестра отошла в сторону, и только тогда, обратясь ко мне, он спросил тихо:

– Что же теперь будет?

– Не знаю, – ответила я, – надо возвращаться в Петербург».

Это торможение одновременно явилось и толчком для принятия решения Толстым. Телеграмма все высветила и прояснила:

– Чепуха! – воскликнул он. – Разве вы сами не понимаете, что это невозможно?

Не знаю, какие противоречивые чувства заставили меня в эту минуту вспомнить о Маргарите. Я ответила:

– Не забывайте, что вы не один, с вами остается ваша невеста.

Он посмотрел на меня пристально, испытующе, словно хотел проверить, всерьез ли я говорю это, и, убедившись, что насмешки нет, сказал:

– Сейчас уже поздно вспоминать о Маргарите, и вы это прекрасно знаете сами. – Помолчав, он добавил с горечью: – Все же я думал, что вы и умнее, и честнее в отношении меня.

– Я вас не понимаю.

– Меня понять нетрудно, – сказал он…

<…>

Домой после концерта возвращались пешком. Толстой провожал нас и, доведя до подъезда, хотел, как обычно, подняться наверх, посидеть за ночным чаем. Но я стала прощаться, сказала: мне завтра очень рано вставать, ехать на вокзал.

– Ну что ж, – вздохнул Толстой, – лягу в сугроб и буду лежать до утра. – И, раскинув руки, он плашмя повалился на спину в высокий сугроб у подъезда.

Мы постояли над ним, посмеялись, потом я сказала:

– Бросьте дурачиться, простудитесь, – вместе с сестрой стала подниматься по лестнице.

Пока я снимала ботики в передней, Дюна не раздеваясь подбежала к окну и высунулась в форточку. – Ну что, лежит? – спросила я.

– Лежит! – крикнула Дюна и, обернувшись, добавила: – Ну, что с ним делать? Позвать?

– Зови.

Дюна свистнула в форточку, крикнула:

– Чайник на столе. Поднимайтесь!

Но Толстой не поднялся. Прильнув к оконному стеклу, надышав и протерев кружок в морозных его узорах, я видела, как фигура Толстого медленно удалялась в лунном свете по узкому белому коридору переулка, пока не скрылась за поворотом.

“Что же теперь будет с нами?” – подумала я и долго не могла отойти от окна, словно там, за ним, оставила самое дорогое».


Алексей Толстой сдаваться не собирался. Когда приехал муж, он совершил поступок сумасбродный. Пришел в гости. Но прийти в гости один он, естественно, не мог. И придумал невероятный вариант.

Наталья Васильевна вспоминала о своих вполне понятных переживаниях, о том, как мучилась она от одной мысли, что рано или поздно нужно будет рассказать мужу о своих отношениях с Толстым. И хотя отношения, если посмотреть на них со стороны, были безобидны, она-то понимала, что любовь озарила не только ее, но и его сердце. Она писала:

«Неужели придется все сказать ему? Я чувствовала себя так, словно занесла нож над усталым человеком, отдыхающим у меня на плече. Жестокость неизбежного удара пугала меня, я сомневалась, хватит ли сил его нанести. Была даже враждебность какая-то к Толстому, в эту минуту участнику предательства, – таким вдруг представилось мне мое новое чувство».

И вот тут произошло то, чего она никак не ожидала:

«В столовую в это время вбежала Дюна в рабочем халате:

– Ты знаешь, кто у меня в мастерской?

– Кто?

– Толстой с Маргаритой. Он хочет, чтобы я лепила ее. Ты не зайдешь?

Я не ответила, вместо этого сказала:

– Надо в таком случае распорядиться о чае, – и, позвонив на кухню, долго стояла растерянная, не соображая сразу, как объединить вокруг самовара странную комбинацию людей, собравшихся сегодня в доме.


Наталья и Надежда Крандиевские


Но за чаем было все на редкость благополучно, даже слишком оживленно, благодаря возбужденному состоянию Толстого. Он говорил много, пожалуй – один за всех: неумеренно острил, сыпал анекдотами и даже изображал какие-то эпизоды в лицах».

Заметил ли он что? Во всяком случае, уезжая, сказал:

– Если б у меня не было доверия к чистоте твоих помыслов, я бы не уезжал спокойно, оставляя тебя. Но ведь ты не просто бабенка, способная на адюльтер. Ты человек высокий, честный…

«Я слушала его, стиснув зубы, думала безнадежно: ни высокий, ни честный, ни человек, просто – бабенка! И мне было жалко себя, своей неудавшейся чистоты, своей неудавшейся греховности: ни богу свечка, ни черту кочерга. Жизнь впустую».

И вот час настал…

«С вокзала я вернулась домой поздно.

– Вас ждут, – сказала прислуга, отпирая мне дверь.

Не раздеваясь, я вошла к себе, повернула выключатель. Из кресла у окна поднялся Толстой.