Алексей Толстой в «хождениях по мукам» четырех супружеств — страница 36 из 50

– Ну а Катя? Что же дальше с ней?

Но он сразу замкнулся. Я поняла, что дальше расспрашивать нельзя. И только через шесть лет после этого разговора Толстой приступил к работе над “18-м годом”».

«Восемнадцатый год» – вторая книга трилогии «Хождение по мукам»

Вот какой портрет «живоглота» он нарисовал в романе…

«Прямые, каштанового цвета длинные волосы падали ему на узкие, как у подростка, плечи. Черный суконный пиджак был перекрещен ремнями снаряжения, за кожаным поясом – два револьвера и шашка, ноги – в щегольских сапогах со шпорами – скрещены под стулом. Покачивая головой, отчего жирные волосы его полезли по плечам, он торопливо писал, перо брызгало и рвало бумагу».

Характеристика продолжается по мере развития сцены:

«Длинноволосый человек бросил перо и запустил маленькую руку в волосы, перечитывая написанное».

Вот показано раздражение…

«Спина у длинноволосого вытянулась. Он выдернул руку из волос, схватился за край стола. Слышно было – задышал. Голова его закидывалась.

Стул закачался, длинноволосый отшвырнул его ногой. Катя с содроганием увидела наконец лицо этого маленького человека в черном полувоенном костюме. Он казался переодетым монашком. Из-под сильных надбровий, из впадин глядели на Катю карие, бешеные, пристальные глаза. Лицо было рябоватое, с желтизной, чисто выбритое – бабье, и что-то в нем казалось недозрелым и свирепым, как у подростка. Все, кроме глаз, старых и умных.

Еще сильнее содрогнулась бы Катя, знай, что перед ней стоит сам батько Махно. Он рассматривал сидевшую на кровати молодую женщину, в пыльных башмаках, в помятом, еще изящном шелковом платье, в темном платочке, повязанном по-крестьянски, и, видимо, не мог угадать – что это за птица залетела в избу. Длинную верхнюю губу его перекосило усмешкой, открывшей редко посаженные зубы. Спросил коротко, резко:

– Чья?

Катя не поняла, затрясла головой. Усмешка сползла с его лица, и оно стало таким, что у Кати затряслись губы.

– Ты кто? Проститутка? Если сифилис – расстреляю. Ну? По-русски говорить умеешь? Больна? Здорова?

– Я пленная, – едва слышно проговорила Катя.

– Что умеешь? Маникюр знаешь? Инструменты дадим…

– Хорошо, – еще тише ответила она.

– Но разврата не заводить в армии… Поняла? Оставайся. Вернусь вечером после боя, – почистишь мне ногти».

Толстой показал одновременно и самого Махно, отвратительным и неприглядным одним только внешним видом, и встречу старого, уже забываемого доброго (для власть имущих) мира, который встретился… нет, не с новым миром, который нес большевизм, а с тем миром, который явил себя в результате провозглашенной свободы от культуры, нравственности, чести и долга. Свободы же, на которую все позарились, – свободы человека от произвола властей, – пока даже не намечалось. За свободу при сохранении всех человеческих достоинств еще надо было бороться, и роман Алексея Толстого закладывал первые кирпичики в строительство нового справедливого мира, показывая путь к нему именно через хождение по мукам.

Толстой покинул Россию раньше Бунина. Обосновавшись в Париже, он стал звать Ивана Алексеевича последовать его примеру. Бунин в очерке «Третий Толстой» привел несколько дружеских писем Алексея Николаевича, в которых тот не только давал советы, но и предлагал помощь.

«Мне было очень тяжело тогда (в апреле) расставаться с Вами, – писал Толстой осенью 1919 года. – Час был тяжелый. Но тогда точно ветер подхватил нас, и опомнились мы не скоро, уже на пароходе. Что было перетерплено – не рассказать. Спали мы с детьми в сыром трюме рядом с тифозными, и по нас ползали вши. Два месяца сидели на собачьем острове в Мраморном море. Место было красивое, но денег не было. Три недели ехали мы (потом) в каюте, которая каждый день затоплялась водой из солдатской портомойни, но зато все это искупилось пребыванием здесь (во Франции). Здесь так хорошо, что было бы совсем хорошо, если бы не сознание, что родные наши и друзья в это время там мучаются».

В другом письме он предлагал помощь:

«Милый Иван Алексеевич, князь Георгий Евгеньевич Львов (бывший глава Временного правительства, он сейчас в Париже) говорил со мной о Вас, спрашивал, где Вы и нельзя ли Вам предложить эвакуироваться в Париж. Я сказал, что Вы, по всей вероятности, согласились бы, если бы Вам был гарантирован минимум для жизни вдвоем. Я думаю, милый Ивам Алексеевич, что Вам было бы сейчас благоразумно решиться на эту эвакуацию. Минимум Вам будет гарантирован, кроме того, к Вашим услугам журнал “Грядущая Россия” (начавший выходить в Париже), затем одно огромное издание, куда я приглашен редактором, кроме того, издания Ваших книг по-русски, немецки и английски. Самое же главное, что Вы будете в благодатной и мирной стране, где чудесное красное вино и все, все в изобилии. Если Вы приедете или известите заранее о Вашем приезде, то я сниму виллу под Парижем в Сен-Клу или в Севре с тем расчетом, чтобы Вы с Верой Николаевной поселились у нас. Будет очень, очень хорошо…»


Г. Е. Львов


Мало того, заботился о том, чтобы Бунины приехали не на голодный паек, он собирался заняться изданием книг Ивана Алексеевича:

«Пришлите, Иван Алексеевич, мне Ваши книги и разрешение для перевода рассказов на французский язык. Ваши интересы я буду блюсти и деньги высылать честно, то есть не зажиливать. В Париже Вас очень хотят переводить, а книг нет… Все это время работаю над романом, листов в 18–20. Написано – одна треть. Кроме того, подрабатываю на стороне и честно и похабно – сценарий… Франция – удивительная, прекрасная страна, с устоями, с доброй стариной, обжилой дом… Большевиков здесь быть не может, что бы ни говорили… Крепко и горячо обнимаю Вас, дорогой Иван Алексеевич…»

Конечно, людям творческим, особенно уже известным, каковыми были и Алексей Толстой, и Иван Бунин, было легче, чем, скажем, огромному количеству офицеров, коим приходилось биться за место шофера такси или официанта в ресторане.

Русских было слишком много, чтобы всем хватило рабочих мест. Иван Алексеевич писал в очерке:

«Париж, куда мы приехали в самом конце марта, встретил нас не только радостной красотой своей весны, но и особенным многолюдством русских, многие имена которых были известны не только всей России, но и Европе, – тут были некоторые уцелевшие великие князья, миллионеры из дельцов, знаменитые политические и общественные деятели, депутаты Государственной думы, писатели, художники, журналисты, музыканты, и все были, невзирая ни на что, преисполнены надежд на возрождение России и возбуждены своей жизнью и той разнообразной деятельностью, которая развивалась все более и более на всех поприщах. И с кем только не встречались мы чуть не каждый день в первые годы эмиграции на всяких заседаниях, собраниях и в частных домах! Деникин, Керенский, князь Львов, Маклаков, Стахович, Милюков, Струве, Гучков, Набоков, Савинков, Бурцев, композитор Прокофьев, из художников – Яковлев, Малявин, Судейкин, Бакст, Шухаев; из писателей – Мережковские, Куприн, Алданов, Теффи, Бальмонт».

Толстой еще в Одессу писал Бунину, что возможность работать творчески есть. Толстой был неистощим на выдумки. Иван Алексеевич вспоминал:

«Толстой однажды явился ко мне утром и сказал: “Едем по буржуям собирать деньги; нам, писакам, надо затеять свое собственное книгоиздательство, русских журналов и газет в Париже достаточно, печататься нам есть где, но это мало, мы должны еще и издаваться!” И мы взяли такси, навестили нескольких “буржуев”, каждому из них излагая цель нашего визита в нескольких словах, каждым были приняты с отменным радушием, и в три-четыре часа собрали сто шестьдесят тысяч франков, а что это было тридцать лет тому назад! И книгоиздательство мы вскоре основали, и оно было тоже немалым материальным подспорьем не только нам с Толстым. Но у Толстых была постоянная беда: денег им никогда не хватало. Не раз говорил он мне в Париже:

– Господи, до чего хорошо живем мы во всех отношениях, за весь свой век не жил я так, только вот деньги черт их знает куда страшно быстро исчезают в суматохе…

– В какой суматохе?

– Ну я уж не знаю в какой; главное то, что пустые карманы я совершенно ненавижу, поехать куда-нибудь в город, смотреть на витрины без возможности купить что-нибудь – истинное мучение для меня; покупать я люблю даже всякую совсем ненужную ерунду до страсти! Кроме того, ведь нас пять человек, считая эту эстонку при детях. Вот и надо постоянно ловчиться…»

Нехватка денег была локомотивом творчества. Бунин привел характерную фразу Толстого: «А, будь я очень богат, было бы чертовски скучно…»

Любовь к достатку у Толстого была всегда.

Бунин вспоминал, что, едва появлялись деньги, он тут же тратил их вчистую:

«– Я не дурак, – говорил он мне, смеясь, – тотчас накупил себе белья, ботинок, у меня их целых шесть пар и все лучшей марки и на великолепных колодках, заказал три пиджачных костюма, смокинг, два пальто… Шляпы у меня тоже превосходные, на все сезоны…»

Толстой, не стесняясь, пользовался наивностью некоторых финансовых воротил, не разобравшихся в том, что происходит в России. Иван Алексеевич Бунин рассказал:

«В надежде на падение большевиков некоторые парижские русские богатые люди и банки покупали в первые годы эмиграции разные имущества эмигрантов, оставшиеся в России, и Толстой продал за восемнадцать тысяч франков свое несуществующее в России имение, выпучивал глаза, рассказывая мне об этом:

– Понимаете, какая дурацкая история вышла: я все им изложил честь честью, и сколько десятин, и сколько пахотной земли и всяких угодий, как вдруг спрашивают: а где же находится это имение? Я было заметался, как сукин сын, не зная, как соврать, да, к счастью, вспомнил комедию “Каширская старина” и быстро говорю: в Каширском уезде, при деревне Порточки… И, слава Богу, продал!»

Можно бы упрекнуть Толстого в бесчестности, но ведь он обманул дельцов, которые хотели нажиться на бедах покинувших Россию людей. Покупали-то имения за бесценок, что столь же бесчестно. Ну а воздух продать и совсем за бесценок можно.