«Жили мы с Толстыми в Париже особенно дружно, – вспоминал Бунин, – встречались с ними часто, то бывали они в гостях у наших общих друзей и знакомых, то Толстой приходил к нам с Наташей, то присылал нам записочки в таком, например, роде:
“У нас нынче буйабез (рыбное блюдо. – Н.Ш.) от Прюнье и такое пуи (напиток. – Н.Ш.), какого никто и никогда не пивал, четыре сорта сыру, котлеты от Потэн, и мы с Наташей боимся, что никто не придет. Умоляю – быть в семь с половиной!”»
А. М. Горький, А. Н. Толстой и другие в эмиграции
Записочки подчас были шутливыми… «Может быть… зайдете к нам вечерком – выпить стакан доброго вина и полюбоваться огнями этого чудного города, который так далеко виден с нашего шестого этажа. Мы с Наташей к вашему приходу оклеим прихожую новыми обоями…»
То есть решение о возвращении в Россию постепенно зрело у Толстого вовсе не из-за материальных трудностей. Ему было душно за границей, душно без русских просторов, без неповторимого, всецело понятного только русскому человеку ощущения Родины. Алексей Толстой вообще был весьма и весьма своеобразным человеком.
В очерке «Третий Толстой» Бунин писал о нем так:
«В эмиграции, говоря о нем, часто называли его то пренебрежительно, Алешкой, то снисходительно и ласково, Алешей, и почти все забавлялись им: он был веселый, интересный собеседник, отличный рассказчик, прекрасный чтец своих произведений, восхитительный в своей откровенности циник; был наделен немалым и очень зорким умом, хотя любил прикидываться дураковатым и беспечным шалопаем, был ловкий рвач, но и щедрый мот, владел богатым русским языком, все русское знал и чувствовал, как очень немногие… Вел он себя в эмиграции нередко и впрямь “Алешкой”, хулиганом, был частым гостем у богатых людей, которых за глаза называл сволочью, и все знали это и все-таки прощали ему: что ж, мол, взять с Алешки! По наружности он был породист, рослый, плотный, бритое полное лицо его было женственно, пенсне при слегка откинутой голове весьма помогало ему иметь в случаях надобности высокомерное выражение; одет и обут он был всегда дорого и добротно, ходил носками внутрь, – признак натуры упорной, настойчивой, – постоянно играл какую-нибудь роль, говорил на множество ладов, все меняя выражение лица, то бормотал, то кричал тонким бабьим голосом, иногда, в каком-нибудь “салоне”, сюсюкал, как великосветский фат, хохотал чаще всего как-то неожиданно, удивленно, выпучивая глаза и давясь, крякал, ел и пил много и жадно, в гостях напивался и объедался, по его собственному выражению, до безобразия, но проснувшись, на другой день, тотчас обматывал голову мокрым полотенцем и садился за работу: работник был он первоклассный».
Только «работник первоклассный» мог создать за короткий срок столько произведений. Первая книга романа «Хождение по мукам», фантастический роман «Аэлита», работал над романом «Гиперболоид инженера Гарина», повесть «Детство Никиты» и многие другие произведения.
И все-таки материальное положение не удовлетворяло. Толстой, по словам Бунина, все чаще ворчал:
– Совершенно не понимаю, как быть дальше! Сорвал со всех, с кого было можно, уже тридцать семь тысяч франков, – в долг, разумеется, как это принято говорить между порядочными людьми, – теперь бледнеют, когда я вхожу в какой-нибудь дом на обед или на вечор, – зная, что я тотчас подойду к кому-нибудь, притворно задыхаясь: тысячу франков до пятницы, иначе мне пуля в лоб!
Наталья Васильевна писала по поводу денег:
– Что ж, в эмиграции, конечно, не дадут умереть с голоду, а вот ходить оборванной и в разбитых башмаках дадут…
А ведь в 1907 году, побывав во Франции с Софьей, Толстой восхищался Парижем:
«Что за изумительный фейерверковый город Париж. Вся жизнь на улицах, на улицу вынесены произведения лучших художников, на улицах любят и творят… И люди живые, веселые, общительные…
Прозу пока я оставил, слишком рано для меня писать то, что требует спокойного созерцания и продумывания».
И далее:
«Здесь все живет женщиной, говорит и кричит о красоте, о перьях, о разврате, о любви, изощренной и мимолетной. Люди как цветы зацветают, чтобы любить, и хрупки и воздушны и ярки их сношения, грешные изысканные орхидеи француза и теплица, полная греховного их аромата – Париж».
Теперь Париж был иным, да и встретил по-иному. Безжалостный, жестокий или просто равнодушный. Действительно, с голоду не умереть, но не хлебом единым жив человек.
Летом 1920 года, отдыхая на побережье Франции, Толстой отметил: «Бретань. Крошечная деревушка не берегу моря. Из далекой России доносились отрывочные сведения о героических боях с поляками, о грандиозных победах у Перекопа. Я работал тогда над первой книгой трилогии “Хождения по мукам”. Работа двигалась к концу. Но вместе с концом созревало сознание, что самое главное так и осталось непонятным, что место художника должно быть не здесь, среди циклопических камней и тишины… но в самом кипении борьбы, там, где в муках рождается новый мир».
В Бретани в начале XX в.
Где же рождался этот новый мир? Конечно, он рождался в России. Правда, Бунин считал, что летом 1921 года Толстой думал о переезде не в Россию, а в Германию. Он стремился в Берлин. Из Бордо, где Толстые проводили лето, Алексей Николаевич писал Бунину:
«Милые друзья, Иван и Вера Николаевна, было бы напрасно при Вашей недоверчивости уверять Вас, что я очень давно собирался вам писать, но откладывал исключительно по причине того, что напишу завтра… Как вы живете? Живем мы в этой дыре неплохо, питаемся лучше, чем в Париже, и дешевле больше чем вдвое. Если бы были хоть “тительные” денежки – рай, хотя скучно. Но денег нет совсем, и если ничего не случится хорошего осенью, то и с нами ничего хорошего не случится. Напиши мне, Иван, милый, как наши общие дела? Бог смерти не дает – надо кряхтеть! Пишу довольно много. Окончил роман и переделываю конец. Хорошо было бы, если бы вы оба приехали сюда зимовать, мы бы перезимовали вместе. Дом комфортабельный, и жили бы мы чудесно и дешево, в Париж можно наезжать. Подумай, напиши…»
«Тительные денюжки», очевидно, – титульные, то есть эквивалент денежных средств.
А уже 16 ноябри 1921 года письмо пришло из Германии:
«Милый Иван, приехали мы в Берлин, – Боже, здесь все иное. Очень похоже на Россию, во всяком случае очень близко от России. Жизнь здесь приблизительно как в Харькове при гетмане: марка падает, цены растут, товары прячутся. Но есть, конечно, и существенное отличие: там вся жизнь построена была на песке, на политике, на авантюре, – революция была только заказана сверху. Здесь чувствуется покой в массе народа, воля к работе, немцы работают, как никто. Большевизма здесь не будет, это уже ясно. На улице снег, совсем как в Москве в конце ноября, – все черное. Живем мы в пансионе, недурно, но тебе бы не понравилось. Вина здесь совсем нет, это очень большое лишение, а от здешнего пива гонит в сон и в мочу… Здесь мы пробудем недолго и затем едем – Наташа с детьми в Фрейбург, я – в Мюнхен… Здесь вовсю идет издательская деятельность. На марки все это грош, но, живя в Германии, зарабатывать можно неплохо. По всему видно, что у здешних издателей определенные планы торговать книгами с Россией. Вопрос со старым правописанием, очевидно, будет решен в положительном смысле. Скоро, скоро наступят времена полегче наших…»
Он звал в Бунина в Германию, а сам рвался в Россию.
«Суббота, 21 января 1922 г. Милый Иван, прости, что долго не отвечал тебе, недавно вернулся из Мюнстера и, закружившись, как это ты сам понимаешь, в вихре великосветской жизни, откладывал ответы на письма. Я удивляюсь – почему ты так упорно не хочешь ехать в Германию, на те, например, деньги, которые ты получил с вечера, ты мог бы жить в Берлине вдвоем в лучшем пансионе, в лучшей части города девять месяцев: жил бы барином, ни о чем не заботясь. Мы с семьей, живя сейчас на два дома, проживаем тринадцать-четырнадцать тысяч марок в месяц, то есть меньше тысячи франков. Если я получу что-нибудь со спектакля моей пьесы, то я буду обеспечен на лето, то есть на самое тяжелое время. В Париже мы бы умерли с голоду. Заработки здесь таковы, что, разумеется, работой в журналах мне с семьей прокормиться трудно, – меня поддерживают книги, но ты одной бы построчной платой мог бы существовать безбедно… Книжный рынок здесь очень велик и развивается с каждым месяцем, покупается все, даже такие книги, которые в довоенное время в России сели бы. И есть у всех надежда, что рынок увеличится продвижением книг в Россию: часть книг уже проникает туда, – не говоря уже о книгах с соглашательским оттенком, проникает обычная литература… Словом, в Берлине сейчас уже около тринадцати издательств, и все они, так или иначе, работают… Обнимаю тебя. Твой А. Толстой».
Впрочем, Бунин сразу оговорился в очерке:
«Очень значительна в этом письме строка: “Если я получу что-нибудь со спектакля моей пьесы, то я буду обеспечен на лето…” Значит, он тогда еще и не думал о возвращении в Россию. Однако это письмо было уже последним его письмом ко мне».
Бунин столь скрупулезно описывал мысли Толстого, приводил его письма, потому что тема возвращения в Россию была для него очень болезненной. Его тянуло домой, но он выразил свое отношение к революции в своих дневниках 1918–1920 годов. Ну а после того как некоторые отрывки из дневников под названием «Окаянные дни» были впервые опубликованы в 1925–1927 годах в русской эмигрантской газете «Возрождение», выходившей в Париже, о возвращении и речи не могло быть. Он понимал, что публикация конечно же известна советскому правительству и соответствующим органам, ему возвращаться опасно.
Галина Кузнецова так отозвалась об этом произведении в своем «Грасском дневнике»: «В сумерки Иван Алексеевич вошел ко мне и дал свои “Окаянные дни”. Как тяжел этот дневник!! Как ни будь он прав – тяжело это накопление гнева, ярости, бешенства временами. Коротко сказала что-то по этому поводу – рассердился! Я виновата, конечно. Он это выстрадал, он был в известном возрасте, когда писал это…»