иф. Реактивный субъект не отрицает, что нечто имело место, он признает, что нечто могло произойти, но он говорит: «Лучше с этим не связываться». В области политики разница очевидна: темный субъект, разумеется, будет обеспокоен тем, что существуют люди, которые утверждают, будто что-то произошло, потому как сам-то он убежден, что решительно ничего не произошло. Вот так, в общих чертах, выглядят три типа субъективности с точки зрения их отношения к событию.
IV. История философии: от Платона до Витгенштейна
Парменид, Декарт, Спиноза, Кант, Гегель… «Классическая» история философии имеет большое значение для ваших работ. Вы, к примеру, только что упомянули Платона, он же фигурирует в вашем «Манифесте философии». Не могли бы вы еще раз прояснить, почему для вас Платон – первый великий философ?
Что касается Платона как первого философа, я бы сказал, что он был первым, кто стал философом в полном смысле, то есть он был первым, кто по-настоящему, ясно и последовательно соотнес себя с четырьмя условиями [философии]. Я только что упоминал его в связи с темой любви: он ясно объясняет, что тот, кто не любил, не может быть философом, и он посвящает этому вопросу целый диалог под названием «Пир», и продвигается в этом вопросе довольно далеко, потому что там он затрагивает проблему различия влечения и любви, а кроме того, развивает подход, согласно которому созидание любовной истины всегда означает сублимацию сексуальности, а не ее исчезновение. «Платонической» называют такую любовь, при которой, грубо выражаясь, не трахаются, – но такое определение совершенно неверное, Платон вовсе не это имел в виду. Наоборот, он много внимания уделяет вопросу влечения, весь диалог построен вокруг вопроса, ляжет ли Сократ с Алкивиадом или нет. Алкивиад ведь сразу же сообщает о своем сексуальном влечении. А значит, дело не в этом, а в том, чтобы понять, какую форму должна принять верность в любви, чтобы мы стали при этом свидетелями возникновения универсальной ценности, а это вовсе не исключает сексуальности. Вопрос не в том, учитывается ли сексуальность или нет; вопрос в том, любовь ли тут или просто интрижка, а в конечном счете: любовь или попросту действие влечения, то есть вопрос в том, каким образом желание может стать частью любви.
И разумеется, Платон считал себя обусловленным математикой. Это общепризнанный факт. Высказывают даже мнение, что он был экспериментатором от математики в ту пору, когда происходило существенное ее преобразование, в частности благодаря Евдоксу. Особенно мне нравится в его диалоге «Менон» тот факт, что ценность математики он доказывает в беседе с рабом, то есть он обращается к персонажу, который занимает низшие ступени социальной иерархии, желая тем самым показать, что даже вот этот персонаж с самых низов социальной иерархии может быть причастным к тому универсальному, на которое способно человечество. И действительно, рабу удается понять доказательство чрезвычайно сложной по меркам той эпохи теоремы, теоремы об иррациональности диагонали квадрата. И это доказательство в определенном смысле призвано эффектно продемонстрировать, что речь идет о важной, предназначенной для всех людей истине. И это интересно, ведь тут видна политическая добродетель в широком смысле.
Разумеется, политике Платон уделяет много внимания: политику греки считали делом чрезвычайно важным, и он неустанно пытается понять, какой может быть политика по ту сторону демократии, имею в виду его исследования военной олигархии, затем плутократии и мира богатых, а в конце – демократии. Демократия же, как ему удалось хорошо показать, неизбежно заканчивает как тирания. И вот после того, когда он проанализировал все это, то есть, фактически, все политические системы, которые в норме возникают в нашем мире, испытывая на себе его детерминирующее действие, он призовет к тому, что я называю «пятой политикой», к той политике, которой он не дает названия. Даже удивительно, что у нее нет собственного названия, ведь она является самой политикой, политикой как истиной. И что мы находим в самом средоточии этой политики? Мы находим радикально понятое равенство. Разумеется, речь о равенстве стражей, а значит, перед нами все еще аристократическое равенство, но главное – не в этом, а в том, что Платон не говорит обо всех. А потому нетрудно сказанное им понять расширительно, применив ко всем остальным. В том же смысле, в котором математику можно расширить до раба, можно без труда расширить определение стража – которое в некоторых отношениях является аристократическим – и подвести под него всех людей. Что отличает стражей? У них нет частной собственности.
Следует отметить, что это первый в истории пример философской полемики против частной собственности как источника коррупции. Исходя из этого, нормой становится абсолютное равенство. Замечу мимоходом, что часто политическую доктрину Платона считают доктриной философа-правителя, но ничего подобного в его диалогах мы не отыщем. Он говорит о сообществе равных, и это сообщество равных послужило моделью для нарождавшегося в XIX веке коммунизма. Нужно вспомнить, что разные школы коммунизма XIX века, то есть коммунисты-утописты, марксисты и другие, считали Платона коммунистом, тем, кто стоял у истоков коммунизма.
Про искусство мы уже говорили: Платон не перестает задаваться вопросом, какие виды поэзии и театра могут быть причастны истине и можно ли вообще считать подобное участие желательным, поскольку его не покидает ощущение, что очарование искусства, быть может, не является по-настоящему универсальным. В частности, он с недоверием смотрит на театр, поскольку театру свойственно воспроизводить уже известный аффект, театр делает уступки по части уже известных аффектов, вместо того чтобы создавать новый, универсальный аффект. Но это не значит, что он не соотносит себя с тем условием, которое представляет собой искусство и с которым он непрестанно дискутирует.
Поэтому я считаю, что Платон дает великолепный пример систематической интеграции четырех условий в предложенное им понимание истины. У него истина называется «Идеей», но это идея, парадигмой которой является Идея Блага, а последняя на самом деле представляет собой Идею Идеи. И такое именование дает понять, какой урок он извлек из своего отношения к четырем условиям философии.
Вы написали прекрасную книгу про Витгенштейна, у которой, однако, неожиданное название: «Антифилософия Витгенштейна». Не могли бы: вы немного прояснить, с оглядкой на Витгенштейна, что это за «антифилософия»?
Для контекста и в качестве преамбулы я напомню, что философия означает занятие определенной позиции по вопросу истины и что в то же самое время всегда наступает момент, когда необходимо подвергнуть философскому рассмотрению позиции отрицания, которые лично я называю словом «антифилософия». Между тем я всегда утверждал, что в известном смысле антифилософия находится внутри философии, поскольку утверждающий философ сумеет извлечь интересные уроки и из самой антифилософии.
Витгенштейн по-своему очень интересный мыслитель, потому что он пытается построить философию не столько вокруг отношения к условиям истины, сколько вокруг отношения, которое можно было бы назвать отношением к языковым ситуациям. Он был первым или одним из первых, кто привлек внимание к чрезвычайно важной для XX века теме, состоящей в том, что по своему существу философия есть попытка отыскать правильный язык, отыскать язык, который не будет вводить в заблуждение. А потому у Витгенштейна тут и там мы понемногу находим что-нибудь, связанное с истиной, ведь он всего лишь смещает угол зрения, полагая, что в конце концов вопрос скорее касается смысла и бессмыслицы, чем истины и лжи. То, что называют истиной, ему непонятно, потому как [для него] есть только то, что имеет смысл, и то, что его лишено. С практической точки зрения он считает, что все, что было до него сказано в философии, – это бессмыслица. В конечном счете такое философское высокомерие было присуще не только ему.
Поэтому он намерен провести разведку местности, чтобы разграничить имеющее смысл и не имеющее смысла. Проблема же в том, что разделение на осмысленное и бессмысленное не позволяет очертить имманентные исключения в том смысле, в котором я о них говорил. Это не имеет прямого отношения к моей категории истины. Тут мы скорее видим попытку отказаться от идеи истины, заменив ее идеей смысла как того, на что еще хоть в какой-то степени может надеяться мысль. Такое обесценивание истины в пользу смысла, вообще-то, может считаться одним из способов строить философию, но, на мой взгляд, он является антифилософским, потому что, с моей точки зрения, философия центрирована на вопросах бытия, истины и субъекта. Поэтому я бы и отнес Витгенштейна к представителям антифилософии, наряду со всеми, кто предпочитает смысл истине. И c этой стороны открывается парадоксальная близость между Витгенштейном и Ницше.
Эти представители антифилософии очень важны для современности, потому что парадоксальным образом они оказались соучастниками и бенефициарами академического взгляда на философию. Мне бы хотелось когда-нибудь посвятить этому вопросу небольшое эссе. Как получается, что люди вроде Ницше или Витгенштейна, которые считали себя бунтарями, ниспровергателями устоявшихся традиций, для которых жизненный смысл вещей одерживал верх над смыслом ложным, как получается, что именно этих людей академический аппарат философии присваивает с такой легкостью? С Витгенштейном дошло и вовсе до того, что он стал главной звездой академической философии в Америке. На то есть свои причины, а с другой стороны – это ошибка толкования. На самом деле мне кажется, что Витгенштейн, как его представляет себе американская академическая философия, – это мумифицированный Витгенштейн, ссохшийся Витгенштейн, засоленный и презентабельный. Прежде всего, Витгенштейн был как зебра. Не нужно забывать, что он всецело поддерживал Советский Союз, что он был гомосексуалом и практически не скрывал этого… А потому его не так-то просто было счесть презентабельным с точки зрения среднестатистического американского университета той эпохи. И раз уж на то пошло, и Ницше таким не был. Я очень люблю Витгенштейна с Ницше, каждому из них я посвятил отдельный цикл лекций, но тем не менее они остаются очень экстравагантными персонажами, это уж нужно признать. Ницше окончил формулой, над которой, мне кажется, следует хорошенько поразмыслить всем преподавателям философии: «Знаете, моя драма в том, что я предпочел стать вашим профессором, а не Богом»