Альманах «Российский колокол». Спецвыпуск им. В. Г. Белинского — страница 3 из 14

альчика, отец держался ровно и спокойно, говорил мало, был задумчив. Никколо вдруг почувствовал, какое огромное значение в его детской жизни имел этот побег от отца. Он почувствовал себя отрезанным от семьи. Даже обостренная боль разлуки с матерью исчезла по мере приближения дилижанса к родному дому. По молчаливому уговору отец и сын вернулись домой как богатые и счастливые путешественники.

04.2015 г.

Богданов Валентин


Родился 1 ноября 1935 г. В 1952 году окончил ФЗО и работал электросварщиком. Затем окончил заочно Свердловский юридический институт и работал мастером, старшим инженером, старшим прорабом и старшим юрисконсультом в разных предприятиях нефтяной промышленности. Занимался общественной и партийной работой, избирался на руководящие должности в разных организациях. Написал и опубликовал шесть книг. Женат, имеет троих детей и четверых внуков. Ветеран труда, пенсионер. Живёт в Тюмени.

Страдалец войныРассказ

Издается в авторской редакции.


В войну на передовой я отвоевал одну неделю и был тяжело ранен. Так что рассказывать о войне мне вроде бы и нечего. Такая вот судьба выпала, что живым остался, хотя шансов на это не было никаких. Ранило меня осенью сорок второго, ночью, когда выбрался из землянки по нужде, а шальной снаряд тут и «гвазданул» неподалеку от меня – я и свалился без сознания. Стояли мы в ту пору в обороне возле Волхова, в болотистых лесных местах, – самом, наверное, гиблом месте на войне, навеки проклятом всеми, кто там воевал и живым остался. Полегли здесь целые дивизии. И не только, пожалуй, от боев, сколько от болезней да от голода и холода, а больше оттого, что нас, казалось, бросили штабы на полную погибель. Унылость и полная безнадега одолела нас из-за этого. Да и спасаться от разрывов немецких мин и снарядов на той местности было негде. Копнешь, бывало, ту землю лопатой на штык, сразу вода появляется, сверху тоже мокрит, а из-за нашей извечной голодухи жрали все подряд: и бруснику, и клюкву [полно ее было] – и воду пили из болот, буроватую и вонючую. И как начала нас косить дизентерия, спасения не было! Почти поголовно в лежку лежали бойцы по сырым землянкам, исходили в тяжких муках от дизентерийной эпидемии и безмолвно умирали и умирали. И немцы таких в плен не брали, истребляли на месте. Вот на такую гибельную, почти безлюдную позицию нас и бросили той тяжкой осенью, где и спрятаться-то негде было от огня противника. А мы ответного огня по немцам не могли открывать, у нас лимит, два снаряда на орудие в день положено, а после хоть мухобойкой отбивайся. Не помню, как меня оттуда вытаскивали да как вывозили из того ада, штоись из головы будто сквозняком выдуло. Наверное, такая возможность еще была, сказать не могу. Осколком снаряда разворотило мне тогда скулу и глаз вышибло, ключицу перебило да вдобавок контузило. Долго потом приходил в себя в госпитале, поначалу все пытался осознать, что я – это я, рядовой боец Хвойников Николай Филиппович, тыща девятьсот двенадцатого года рождения, из деревни Боровлянка Красноярского края. Много всяких операций перенес я за полгода в разных госпиталях, да рассказывать об этом сейчас без надобности. За месяц до выписки меня перевезли из города Кирова в госпиталь Кургана, вроде на окончательную поправку, а при выписке из госпиталя был демобилизован из армии вчистую как инвалид первой группы. При выписке выдал мне старшина кавалерийскую шинель длиной до пяток, почти изношенную и обтрепанную снизу, да затасканный красноармейский шлем с подшлемником. А вот из обувки всучил американские ботинки последнего размера из красноватой кожи буйвола, а в придачу к ним стираные-перестиранные обмотки и две пары новых портянок. Обулся я, приоделся, этось, в выданную одежонку, ремнем потуже затянулся, потопал ботинками по полу для верности и сунулся к зеркалу на свой походный вид глянуть. И как глянул, так и ахнул, рот от удивления в немоте раскрыл. Наверное, от охватившей меня растерянности повернулся к старшине, тот, взглянув на меня, остолбенел, открыл рот и выдохнул, качая от изумления головой: «Ну вылитый гегемон революции!

Гегемон – и только! Лучше не придумаешь!» И, видно, от жалости ко мне, как живому гегемону, выбрал из всякого барахла на складе более справную фуфайку взамен уже надетой, старенькой и выношенной почти до полного износа. После она меня хорошо выручила, можно сказать спасла от гибели на морозе с ветерком в пути до своей деревни. А что самое худое было в моем обличье, так это оставшийся один глаз, шибко он грозно буравил с обезображенного лица. И неопытному человеку, случайно взглянувшему на меня, наверное, казалось, что я вот-вот на него в драку кинусь. Глядел я, глядел в зеркало на гегемона революции, и очень приглянулось мне тогда вроде незнакомое слово, сказанное старшиной, хотя и политруки могли наболтать на политбеседах, а может, придурь какая на меня тогда накатила после контузии, не знаю. Так и называл себя потом при разных случаях в жизни вместо матерного слова: гегемон войны, и баста! Когда называл себя этим словом, чувствовал, что немножко веселеет у меня на душе, какую-то облегченность чувствовал в теле, будто лететь куда собрался. А ему, гегемону, все нипочем: шагай смело за наше правое дело. Вот я и зашагал. Зашагать-то зашагал, да на душе было шибко зябко и по-сиротски одиноко. Но што забавно? По пути домой в вагон набивалось много баб с сумками, мешками, и, увидев меня, с жалостью, а то и со слезой в глазах от испуга рассматривали мое израненное лицо и, разговаривая между собой, называли меня страдальцем войны и другими жалостливыми словами. Признаюсь, мне очень даже приглянулось это слово «страдалец» – теплое, ласковое, – каким они меня тогда называли. Оно было сказано ими от сердечной доброты, от сострадания ко мне. Ведь женское сердце более чувствительно воспринимает любую беду, постигшую человека, тем более на войне, и, глядя на меня, они вслух высказывали сочувствие. Но мне было стыдно называть себя страдальцем войны из-за слезливой жалости, звучащей в этом слове, и с настоящими страдальцами войны, каких я повидал в госпиталях, сравнивать меня, пожалуй, было не совсем правильно. Но каким, однако, точным словом они меня тогда назвали, увидев уродство войны на человеке, меня насквозь поразило. Не ошибусь, если скажу, что страдальцами войны можно называть только тех солдат и офицеров, которые воевали на передовой, а другие «вояки» из штабов и тыла к ним отношения не имеют. А слово «ГЕГЕМОН» тогда мне больше подходило в моей ситуации, правда, казалось мне казенным, обезличивающим человека и бездушным, но и время-то было жестокое, действительно гегемонское, ведь шла война. Надо сказать, что после выписки из госпиталя во мне появилась непривычная обидчивость на власть за то, что после ранения я был государству вроде бы не нужен, и безнадежно пытался приспособиться к той жизни, какую позднее испытал на себе, будь она проклята. Но это ощущение было недолгим, после само выветрилось. Отправился я тогда домой на пассажирском поезде, как помню, семьдесят четвертым он назывался и ходил от Челябинска до Иркутска. На нем я и доехал до своей станции на четвертые сутки. Было раннее утро, и с востока уже светлело, но морозец держался крепенький. Покрутился я, покрутился на станции, расспрашивая станционных служивых насчет попутки и как мне добраться до дома, да так толком ничего и не вызнал. Выходило, что своим ходом надо топать тридцать километров, хотя и для здорового человека этот путь немаленький, а для раненого бойца, только сошедшего с госпитальной койки, дело рискованное, почти гибельное. Втемяшилось же мне тогда в голову, что обязательно этим же днем хоть пешком, хоть ползком, но нужно добраться до своего дома и увидеть своих сердешных: маму с тятей, жену Аннушку с сынком Володенькой и другой родней, какая была в деревне. Ведь тыщи раз ночами передумал об этом в госпиталях, мысленно торопил радостный час встречи с ними и тут прикинул, что чем дольше я здесь проторчу, тем скорей убавлю свои припасы, а то и вовсе их съем, а ведь сберегал их, как самые дорогие гостинцы, – своим родным. А их, гостинцев-то, в солдатском сидорке – буханка черного хлеба, сахарку малость и пачка махорки, да парой байковых портянок у старшины разжился – тяте в подарок. Хорошо, что приятель по госпитальной палате, которому еще долго предстояло лечить раны, подарил мне шерстяные вязаные носки, спасшие потом мои ноги от обморожения. Погрелся это я напоследок перед дальней дорогой в жарко натопленной комнатенке на станции, покурил урывком у печки и с Богом тронулся пешком домой. Поначалу шел по-боевому, ходко, да скоро стала кончаться моя запарка. Ветерок-то хоть и небольшой, но колючий и встречный, как назло. Вот я и закрутился: то боком вострюсь двигаться, то задом, а то и вприпрыжку, в притоп да в прихлоп. Всем нутром чую, что замерзаю, ни теплинки во мне не осталось, все из меня высквозило, все тело дрожью лихорадит, будто колотуном бьет, как припадочного. Верная погибель пришла. Ну, думаю, отгегемонился ты, рядовой Никола Хвойников, ни за что пропал. На войне выжил, а тут рядышком с домом конец приходит, хоть вой, хоть кричи, никто не услышит и на помощь не придет. С надсадой, но все же скинул кое-как сидорок, вызволил оттуда портянки и окоченевшими руками с трудом запихал их в штаны через ширинку, прикрыл коленки и свое мужское достоинство. Замерзать-то замерзаю, вот-вот околею, а об этом обеспокоился, чудно, ей-богу. Иногда казалось, что вперед уже не иду, а чуть плетусь и мотает меня по сторонам, как пьяного, вот-вот свалюсь и не подымусь, конец мне придет. Смотрю почти в беспамятстве на свою погибельную дорогу и вижу, что на ней вроде что-то чернеется. Чуть пригнулся, а это конские говешки дорожкой рассыпаны и уже закуржавели, а на снегу конский и санный следы виднеются. И хоть ресницы на здоровом глазу уже заледенели, а эти говешки все же как-то разглядел, и надежда на спасение во мне шевельнулась. Ну, думаю, деревня совсем рядышком, конь-то, когда в дорогу идет, всегда перед этим опрастывается, да вот когда и где я просмотрел сворот коня с дороги – не пойму, видимо, одним глазом не увидел, не привык еще к одноглазой жизни. Да и как можно было увидеть, когда мой единственный глаз заплыл слезой, а на ресницах образовались сосульки, а задубевшее от мороза лицо судорогой свело, вроде параличом его схватило. Жалко себя стало, вроде какая-то надежа на спасение была, и ту просмотрел. Дай-ка, думаю, пну их ногой, свежие они или давешние, и пнуть-то пнул, да не устоял на ногах, упал, уткнулся лицом в снег, а подняться не могу: валит меня в стороны от бессилья и гибельная дремота охватывает – спасу нет. Однако ползу вперед, гребу руками, упираюсь ногами, лишь бы не остановиться, тогда конец. И вдруг мне почудился вроде какой-то топот и вжиканье санных полозьев близятся, тут силы меня и покинули, и сознание помутилось. Припал я всем телом к снежному покрову дороги и думаю: больше не поднимусь и пропаду здесь, будь она проклята, эта дорога, раз уж я ошибся насчет догоняющей меня конской подводы. Но Господь миловал. Моим спасителем-хранителем тогда оказался наш деревенский пастух Игнаша Репейников, мужичонка от рожденья слабоумный, Божий человек, как говорят у нас про таких в деревнях. Был Игнаша в военные годы